Мамаша Чехова не знала хорошо, чем занимается ее сын, и говорила окружающим, что Антоша пишет стихи. Папаша его читал вслух «Запечатленного Ангела» и мешал сыну работать над тем, что повыше.
Константин Циолковский, «Гений среди людей», 1918
* * *
В литературном мире Антон Павлович Чехов был солнцем, которое вызвало к жизни, обогрело, приласкало и даже переформировало не одного писателя.
В июле месяце 1904 года все внимание русского общества захватила война с ее ужасами. Но даже и громада зла, волнами катившегося с Дальнего Востока, не могла осилить интереса публики к добру, которое не умерло вместе с телом замечательного писателя и человека.
После смерти Чехова в газетах было так: пол-листа о его жизни и кончине, а пол-листа о войне. В две недели о нем составилась целая литература, и тем не менее, сказано было мало.
Борис Лазаревский, «А.П. Чехов»
* * *
Чехов был человеком конкретностей и писал живых людей, может быть как никто, но эти конкретности он давал по-особому, на широком и спокойном горизонте своего раздумья. Так иногда, на фоне заката, увидишь стебли полыни или дикой рябинки, они такие же, как и те, что у тебя под ногами, но и не те, ибо конкретность их дана с гравюрною четкостью, и даны расстояние, простор и грань горизонта, и теплая желтизна уходящего неба.
Иван Новиков, «Две встречи», 1929
* * *
С большой любовью растил он березку, напоминавшую ему нашу северную природу, ухаживал за штамбовыми розами и гордился ими, за посаженным эвкалиптом около его любимой скамеечки, который, однако, недолго жил, так же как березка: налетела буря, ветер сломал хрупкое белое деревце, которое, конечно, не могло быть крепким и выносливым в чуждой ему почве. Аллея акаций выросла невероятно быстро, длинные и гибкие, они при малейшем ветре как-то задумчиво колебались, наклонялись, вытягивались, и было что-то фантастическое в этих движениях, беспокойное и тоскливое... На них-то всегда глядел Антон Павлович из большого итальянского окна своего кабинета. Были и японские деревца, развесистая слива с красными листьями, крупнейших размеров смородина, были и виноград, и миндаль, и пирамидальный тополь — все это принималось и росло с удивительной быстротой благодаря любовному глазу Антона Павловича. Одна беда — был вечный недостаток в воде, пока наконец Аутку не присоединили к Ялте и не явилась возможность устроить водопровод.
Ольга Книппер-Чехова, «О А.П. Чехове», 1933
* * *
Мы тихо подошли к кабинету. Сквозь полуотворенную дверь я увидел Антона Павловича. Он сидел на турецком диване с ногами. Лицо у него было осунувшееся, восковое... и руки тоже... Услышав шаги, он поднял голову... Один момент — и три выражения: суровое, усталое, удивленное — и веселые глаза. Радостная Антошина улыбка, которой я давно не видел у него. — Гиляй, милый, садись на диван! — И он отодвинул ноги вглубь. — Владимир Алексеевич, вы посидите, а я на полчасика вас покину, — обратилась ко мне Ольга Леонардовна. — Да я его не отпущу! Гиляй, какой портвейн у меня! Три бутылки! Я взял в свою руку его похудевшую руку — горячую, сухую. — А ну-ка пожми! Помнишь, как тогда... А табакерка твоя где? — Вот она. Он взял ее, погладил, как это всегда делал, по крышке и поднес ее близко к носу. — С донничком? Степью пахнет донник. Ты оттуда? — Из Задонья, из табунов.
Владимир Гиляровский, «Жизнерадостные люди», 1934
* * *
С какой гордостью он показывал мне, бывало, каждый новый розовый куст, каждый тюльпан, расцветающий весной, и говорил, что для него нет больше удовольствия, чем следить, «как он лезет из земли, как старается» — и потом пышно расцветает. Я редко встречала мужчин, — кроме разве садоводов, которые так любили бы и знали цветы, как А.П. Ему даже не странно было дарить цветы, хотя это было не принято по отношению к мужчинам. Но я помню, как, когда он уезжал за границу, как-то мне захотелось ему привезти цветов на дорогу, и я подарила ему букет бледно-лиловых гиацинтов и лимонно-желтых тюльпанов, сочетание которых ему очень понравилось. На одной из книг, — томик пьес, который он подарил мне, — стоит шутливая надпись: «Тюльпану души моей и гиацинту моего сердца, милой Т.Л.» — и наверно, когда он делал эту надпись, перед его глазами встала Москва, первая капель, мартовский ветер, обещающий весну... и наша веселая компания, приехавшая на Курский вокзал проводить его и чокнуться стаканами вина, пожелав счастливого пути...
Татьяна Щепкина-Куперник, «О Чехове», 1952
* * *
Чехов хорошо сказал, что выдавливал из себя по капле раба. Но и хорошо промолчал, чем он при этом заполнял пустоту, образовавшуюся на месте былых капель. Словами? То бишь нерабской литературой? (Пишущие именно этим грешат. Еще и гордятся. Мифотворцы.) Но реально пост’рабская наша пустота заполняется, увы, как попало. Таков уж обмен: ты из себя выдавливаешь, но в твои вакуумные пустоты (послерабские) напирает, набегает со стороны всякое и разное — из набора, которому ты не хозяин. Ты и обнаруживаешь в себе чужое не сразу.
Владимир Маканин, «Андеграунд, или герой нашего времени», 1997
* * *
Плывя по Волге до Нижнего, а потом по Каме до Перми и мучаясь животом после прощального обеда, Антон писал открытки друзьям и наставления домашним. В Перми путешествие по реке закончилось. В предгорьях Урала снег смешался с дождем и разводил под ногами великую грязь.
Дональд Рейфилд, «Жизнь Антона Чехова», 2005
* * *
В Томске на улицах была непроходимая грязь и нашлась лишь одна городская баня. Чехов в некотором смысле открыл «туристический сезон» в Центральной Сибири: на праздных путешественников здесь смотрели с любопытством и оказывали особое гостеприимство. В гостинице Антона, сидевшего за письмом Суворину, посетил помощник иркутского полицмейстера Аршаулов. Он привез на прочтение Чехову свой рассказ, попросил водки и разоткровенничался о любовных проблемах.
Дональд Рейфилд, «Жизнь Антона Чехова», 2005
* * *
Аршаулов пригласил Антона осмотреть томские бордели, из которых они вернулись в два часа ночи. Впечатление о городе осталось неблагоприятное: «Томск город скучный, нетрезвый; красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское. Замечателен сей город тем, что в нем мрут губернаторы».
Дональд Рейфилд, «Жизнь Антона Чехова», 2005
* * *
Чехов — это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти что-нибудь такое, что пережил сам, так и в рассказах Чехова, хоть в каком-нибудь из них, читатель непременно увидит себя и свои мысли...
Лев Толстой, из книги Бориса Лазаревского, «Повести и рассказы», 1906
* * *
Иногда говорил:
— Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты и там принуждать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден! Как восхищался Давыдовой! Придет, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: «Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть пятьдесят рублей авансу». — «Хоть умрите, милый, не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу только тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ». А иногда говорил совсем другое:
— Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествие вокруг света на собственной яхте, снарядить экспедицию к истокам Нила, к Южному полюсу, в Тибет и Аравию, купить себе весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человеку нужно всего три аршина земли. Вздор — три аршина земли нужно мертвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно — писателю...
Иван Бунин, «Чехов»
* * *
Как-то в часу седьмом вечера, великим постом, мы ехали с Антоном Павловичем с Миусской площади... ко мне чай пить. <...> На углу Тверской и Страстной площади... остановились как раз против освещенной овощной лавки Авдеева, славившейся на всю Москву огурцами в тыквах и солеными арбузами. Пока лошадь отдыхала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Чехов взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, визжа полозьями по рельсам конки и скрежеща по камням. Чехов ругался — мокрые руки замерзли. Я взял у него арбуз.
Действительно, держать его в руках было невозможно, а положить некуда.
Наконец я не выдержал и сказал, что брошу арбуз.
— Зачем бросать? Вот городовой стоит, отдай ему, он съест.
— Пусть ест. Городовой! — поманил я его к себе.
Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт.
— На, держи, только остор...
Я не успел договорить: «осторожнее, он течет», как Чехов перебил меня на полуслове и трагически зашептал городовому, продолжая мою речь:
— Осторожнее, это бомба... неси ее в участок...
Я сообразил и приказываю:
— Мы там тебя подождем. Да не урони, гляди.
— Понимаю, вашевскродие.
А у самого зубы стучат.
Оставив на углу Тверской и площади городового с «бомбой», мы поехали ко мне в Столешников чай пить.
Владимир Гиляровский, «Жизнерадостные люди»
* * *
Вероятно, за всю жизнь Чехов пошутил неудачно единожды. Послал издателю Марксу телеграмму с обещанием прожить не более восьмидесяти лет, а по договору гонорар за новые произведения Чехова постоянно возрастал и через сорок лет должен был составить около 2000 рублей за лист. Посчитав, что при благоприятных условиях писатель может строчить 30—50 листов в год, и помножив 2000 на 50, Маркс откинул лапти в глубоком обмороке. Впоследствии выяснилось, что шок Маркса проистекал из чьих-то нашептываний, что в обычае русских писателей под конец своей деятельности сходить с ума и выпускать «переписку с друзьями» или переделывать Евангелие в таком роде, что цензура может запретить не только поданное произведение, но и самого подавателя.
Виктор Конецкий, «Как я первый раз командовал кораблем»
* * *
Пастернак не одинок в своем стремлении внести психофизиологические черточки в облик действующих в Евангелии лиц, Пастернак не одинок и в показе чудесного, вспыхивающего среди обыденного, в дерзновенном смещении широт и долгот.
Так Чехов в рассказе «Студент» (в рассказе, который, по свидетельству Н.Н. Вильмонта, любил Пастернак), нимало не снижая, как сам автор выражается в финале, «высокого смысла» евангельских событий, вот уже сколько веков отзывающихся в мире своим незаглушимым гулом, а лишь приближая их к нашему взору, к нашим чувствам и ощущениям, угадывает увиденные им на многовековом расстоянии, казалось бы, мелкие, но такие важные, так много объясняющие в поведении апостола Петра черточки: «После вечери Иисус смертельно тосковал в саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не мог побороть сна. Потом... Иуда... поцеловал Иисуса и предал его мучителям. Его связанного вели к первосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед... Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперь видел издали, как его били...»
Так Бунин заставляет своих иконописцев из стихотворения «Новый храм» вспоминать детство Христа, «порог на солнце в Назарете, верстак и кубовый хитон».
Николай Любимов, «Неувядаемый цвет», 1992
* * *
Чехова взасос читали, под чеховские унылые мелодии лились слезы по всему лону русской земли, но Чехова еще, как следует, не понимали, чему мешали, главным образом, многочисленные критические статьи о его творениях. И дивная, неподражаемая постановка чеховских вещей на сцене Художественного театра была первой настоящей критической статьей о нем — яркой, беспощадной, правдивой, не оставляющей ни сомнений, ни колебаний. <...> Печальнейшие чеховские драмы, с жесткой правдивостью впервые представшие перед глазами удрученных зрителей, явились невольными проводниками бодрости». А еще — «эпитафией над целой полосой времени и жизни», но не над самой жизнью.
Леонид Андреев. «Курьер», 4 февраля 1901