Итак, долгожданный аттестат зрелости был получен. Гимназия осталась позади. Однако Чехов не сразу уехал в Москву. Дело в том, что городская управа установила стипендию для уроженцев Таганрога, решивших получить высшее образование. Стипендия небольшая — 25 рублей в месяц, но для Чеховых это было бы, конечно, очень серьезное подспорье. Начались хлопоты, которые к августу 1879 года успешно завершились. Теперь можно было ехать в Москву, и не с пустыми руками. Стипендию выплачивали за треть года, что означало выдачу на руки сразу 100 рублей.
Оставалось получить право на жительство. Антон Павлович числился в это время в мещанском сословии. От мещанской таганрогской управы и надлежало ему получить увольнительный билет. Во «второй день августа 1879 г.» билет был подписан мещанским старостой И. Внуковым. В билете было сказано, что «предъявитель сего Екатеринославской губернии, гор. Таганрога, мещанин, Антон Павлович Чехов, отпущен от Таганрогской мещанской Управы для местожительства в разных губерниях России сроком от нижеписанного числа впредь на один месяц.
Если же он в течение льготного месяца не явится, поступлено будет по закону». Тут же сообщались приметы: лет — 19, рост — 2 аршина 9 вершков (около 1 метра 82 сантиметров), волосы и брови — русые, глаза — карие, нос, рот — умеренные, лицо продолговатое, чистое.
Михаил Павлович первый увидел брата. Жили Чеховы тогда в подвальном помещении дома церкви святого Николая на Грачевке (близ Садовой улицы и Самотечной площади). Михаил сидел у дома и грелся на солнышке. И вот с подкатившего извозчика сошел высокий молодой человек и юношеским баском произнес:
— Здравствуйте, Михаил Павлович!
Было это 8 августа 1879 года. День оказался наполнен веселой кутерьмой — были и объятия, и бесконечные расспросы, и праздничная семейная трапеза, и веселая прогулка по Москве.
Чехов привез не только стипендию. С ним приехали еще и два нахлебника — Василий Иванович Зембулатов и Дмитрий Тимофеевич Савельев, товарищи Антона по таганрогской гимназии. А на следующий день новый сюрприз — появился еще один нахлебник — Николай Иванович Коробов. Все они тоже поступали в Московский университет. Семья сразу возросла, но в материальном отношении жить стало легче. «Конечно, — пишет Михаил Павлович, — прибылей с нахлебников не было никаких: мать брала с них крайне дешево и старалась кормить их досыта. Зато, несомненно, поправился и стал обильнее наш стол».
Вскоре выбрались из подвала. Той же осенью там же на Грачевке переехали в дом Савицкого и разместились на втором этаже. В одной комнате Зембулатов и Коробов, в другой Савельев, в третьей Антон, Николай и Михаил, в четвертой Евгения Яковлевна и Маша. Была и еще одна — общая комната.
В университет Антона Павловича проводил Михаил. Первое знакомство с прославленным храмом науки было обескураживающим. Заявления принимали в старом здании на Моховой в каком-то грязном тесном, прокуренном помещении, забитом молодыми людьми. «Вероятно, Антон ожидал от университета, — пишет Михаил Павлович, — чего-то грандиозного, потому что та обстановка, в какую он попал, произвела на него не совсем приятное впечатление». Видимо, первое впечатление это было сильным. Потом в «Скучной истории» профессор Николай Степанович выскажет на эту тему соображения, безусловно, близкие автору. «А вот мрачные, давно не ремонтированные университетские ворота; скучающий дворник в тулупе, метла, кучи снега... На свежего мальчика, приехавшего из провинции и воображающего, что храм науки в самом деле храм, такие ворота не могут произвести здорового впечатления. Вообще ветхость университетских построек, мрачность коридоров, копоть стен, недостаток света, унылый вид ступеней, вешалок и скамей в истории русского пессимизма занимают одно из первых мест на ряду причин предрасполагающих... Студент, настроение которого в большинстве создается обстановкой, на каждом шагу, там, где он учится, должен видеть перед собою только высокое, сильное и изящное... Храни его бог от тощих деревьев, разбитых окон, серых стен и дверей, обитых рваной клеенкой».
На какой факультет поступать, такого вопроса для Чехова не было. Как было решено еще в Таганроге, заявление было подано на медицинский факультет. Медиками стали также и Савельев, и Зембулатов, и Коробов.
В Московском университете Чехов пробыл пять лет. Успешно выдержав весной 1884 года выпускные экзамены, 15 сентября он был утвержден в звании уездного врача.
Медицинский факультет был в те годы наиболее трудным. Для его успешного окончания требовалась очень напряженная и серьезная работа. Однако для того, чтобы правильно оценить работоспособность Чехова этих лет, следует не забывать, что университетские занятия со всеми их лекциями, практическими и лабораторными занятиями, экзаменами, анатомичками и клиниками совмещались у него с активнейшей литературной деятельностью. Ко времени окончания университета им было написано такое количество очерков, рассказов и фельетонов, которое следует считать редкостным и для профессионального писателя, целиком отдающего себя творческой деятельности.
Но ведь и это не все. Надо еще учесть, в какой обстановке приходилось Чехову выполнять свою непомерную работу. Упоминание об этой обстановке нет, нет, да и промелькнет в его письмах.
Август 1883 года. Направляя редактору журнала очередную порцию новых произведений, Чехов в сопроводительном письме сетует: «Пишу при самых гнусных условиях. Передо мной моя не литературная работа, хлопающая немилосердно по совести, в соседней комнате кричит детеныш приехавшего погостить родича, в другой комнате отец читает матери вслух «Запечатленного ангела»... Кто-то завел шкатулку, и я слышу «Елену Прекрасную»... Постель моя занята приехавшим сродственником, который то и дело подходит ко мне и заводит речь о медицине. «У дочки, должно быть, резь в животе — оттого и кричит»... Я имею несчастье быть медиком, и нет того индивидуя, который не считал бы нужным «потолковать» со мной о медицине. Кому надоело толковать про медицину, тот заводит речь про литературу. Обстановка бесподобная».
А вот еще одно письмо, помеченное январем 1886 года. Письмо легкое, пересыпанное шутками, шуточными пожеланиями и остроумными предложениями. И тут же: «Надо спать. Над моей головой идет пляс. Играет оркестр. Свадьба. В бельэтаже живет кухмистер, отдающий помещение под свадьбы и поминки. В обед поминки, ночью свадьба... смерть и зачатие...
Кто-то, стуча ногами, как лошадь, пробежал сейчас как раз над моей головой... Должно быть, шафер. Оркестр гремит...»
И все это в условиях денной и нощной заботы о куске хлеба. Не для себя, нет. Сам он долгие годы ходил в затрепанном сюртучишке. В октябре 1885 года Чехов пишет: «Аллаху только известно, как трудно мне балансировать и как легко мне сорваться и потерять равновесие. Заработай я в будущем месяце 20—30-ю рублями меньше, и, мне кажется, баланс пойдет к черту, я запутаюсь...» И баланс летел к черту весьма часто. То заработки были не те, что ожидал, то они задерживались редакторами по неведомой причине. Осень 1885 года, надо уезжать с дачи, но нечем расплатиться — «Петербургская газета» не высылает причитающиеся Чехову деньги. Он пишет: «Дождь порет во все лопатки. Бррр!.. Чтобы уйти из-под этого серого облачного свода в тепло и цивилизацию Москвы, мне нужно minimum 200 руб., а в кармане один талер — только... Весна, где ты?!» «Писанье, — признается Чехов брату в 1883 году, — кроме дерганья, ничего не дает мне. 100 рублей, которые я получаю в месяц, уходят в утробу и нет сил переменить свой серенький неприличный сюртук на что-либо менее ветхое». А вот письмо 1886 года, когда Чеховы перебрались на самую лучшую свою квартиру — в дом Корнеева на Садовой-Кудринской: «Работы от утра до ночи, а толку мало... Денег — кот наплакал... Не знаю, как у Зола и Щедрина, но у меня угарно и холодно...
Денег, повторяю, меньше, чем стихотворного таланта. Получки начнутся только с 1-го окт[ября], а пока хожу на паперть и прошу взаймы... Пишу много и долго, но мечусь, как угорелый: начинаю одно, не кончив другое... Докторскую вывеску не велю вывешивать до сих пор, а все-таки лечить приходится! Бррр...
Боюсь тифа!
Понемножку болею и мало-помалу обращаюсь в стрекозиные мощи. Если я умру раньше Вас, то шкаф благоволите выдать моим прямым наследникам, которые на его полки положат свои зубы».
Конечно, тут что ни строчка, то шутка. Но... «Понемножку болею...» И это подлежит расшифровке. Первые явные признаки туберкулеза легких проявились у Антона Павловича в 1884 году. «Вот уже три дня прошло, — пишет он 10 декабря, — как у меня ни к селу, ни к городу идет кровь горлом... Причина сидит, вероятно, в лопнувшем сосудике». Знал ли он, что с ним происходит? Верил ли сам в версию о лопнувшем сосудике? Вот новый приступ кровохарканья. Чехов пишет 6 апреля 1886 года: «Я болен. Кровохарканье и слаб... Не пишу... Если завтра не сяду писать, то простите: не пришлю рассказа к Пасхе... Надо бы на юг ехать, да денег нет...
Боюсь подвергать себя зондировке коллег... Вдруг откроют что-нибудь вроде удлиненного выдыхания или притупления!.. Мне сдается, что у меня виноваты не так легкие, как горло... Лихорадки нет».
Удивительный человеческий документ! Знал, конечно, знал! К чему бы иначе поминать о юге? Но что было ему делать с этим знанием, ему — врачу, который очень хорошо представлял, что сулило это заболевание? Да, юг, нужно было ехать на юг, но ведь денег на юг действительно не было! В октябре 1885 года, отвечая на приглашение Лейкина приехать в Петербург, Чехов писал: «Благодаря тому, что я живу большой семьей, у меня никогда не бывает на руках свободной десятирублевки, а на поездку, самую некомфортабельную и нищенскую, потребно minimum 50 рублей. Где же мне взять эти деньги? Выжимать из семьи я не умею, да и не нахожу это возможным...» Это — о деловой поездке в Петербург.
Какой же выход? В марте 1886 года Чехов направил брату Николаю удивительное по проникновенности и глубине письмо, письмо о нравственных началах жизни человека, о воспитанности, о таланте и великой ответственности за этот редкий дар. В письме этом Чехов развивает, в частности, мысль, так сказать, о двух стадиях утраты человеком порядочности. Человек в силу своей слабости может поступить дурно, но если он не перестал быть порядочным человеком, он понимает, что делает худо, и именно поэтому стремится как-то оправдать свои некрасивые дела. «Пропадет порядочность, — пишет Чехов, — ну тогда другое дело: помиришься и перестанешь чувствовать ложь...» И вот, чтобы иллюстрировать эти свои мысли не только поведением Николая, Чехов упоминает и о своем гипотетическом поступке. «Брось я сейчас семью на произвол судьбы, — пишет он, — я старался бы найти себе извинение в характере матери, в кровохарканье и проч.». Что же, извинения эти были бы в порядке вещей. Такова уж натура человеческая, — замечает Чехов. Так, по-своему и поступает Николай, но, оставаясь в душе порядочным человеком, не может не чувствовать себя на ложной почве. И потому ищет оправдание, как вынужден был бы искать оправдание он сам — Чехов, если бы тоже вступил на ложную почву, если бы бросил семью.
Иначе говоря, конечно, можно было бы начать самостоятельную жизнь, как это сделали старшие братья, и тогда в отличие от них к Чехову с его талантом и работоспособностью пришел бы достаток, а возможно и здоровье. Но зачем ему и достаток, и здоровье, если они куплены ценой отступничества, если во имя этого нужно оставить на произвол судьбы семью, вступить «на ложную почву»?
Так рождалась версия о «лопнувшем сосудике», версия, в которую Чехов заставлял верить не только окружающих, но и самого себя.
В его положении это, видимо, и было высшим проявлением мужества.
Непростым оказывается внутренний мир начинающего писателя, если пристально вглядеться в него. Но разглядеть эту сложность было очень нелегко, и она так и осталась неведома подавляющему большинству его друзей и близких.
Может быть, самым поразительным в этом человеке была та легкость, та непринужденность, то изящество, с которым он вершил свои трудовой подвиг и нес свой крест. Он никогда не производил впечатления человека, порабощенного непомерной работой, отрекшегося от себя во имя долга. Вспомним вечные жалобы Александра на его занятость, на «аспидную работу», его постоянную мину замученного человека. Человека, которого не понимают, которому не сочувствуют. Что же касается Чехова, то все знали его как человека общительного, жизнерадостного и веселого, неистощимого на забавные выдумки и шутки. В доме у них людно, атмосфера непринужденная и сердечная. Чехов всегда доступен, легко ведет те самые разговоры о медицине и о литературе, о которых с досадой упоминает в своем письме. А иногда и покучивает с братьями и приятелями. Что делать, любил погулять, в чем и признавался еще в 1877 году. «А я, — писал он из Таганрога М.М. Чехову, — люблю всевозможные гульбища, русские гульбища, сопряженные с плясками, с танцами, с винопийством». На свадьбах был лихим шафером.
Как же было разглядеть этот его глубоко запрятанный, взнузданный и стреноженный мир сложных душевных переживаний? Вот он и казался этаким беззаботным весельчаком и забавником. Почти всем, хотя были и исключения. И тут прежде всего следует упомянуть об И.Е. Репине, которому при первой же их встрече в 1884 году удалось уловить существеннейшие особенности чеховской натуры.
«Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ, — писал Репин, — преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества».
«С удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества» — право же, трудно точнее определить одну из характернейших особенностей этого удивительного человека.
Чеховская скромность и сдержанность, умение работать, никак не афишируя свой труд, определили характерные особенности и тех мемуарных материалов, которыми мы располагаем. Коротко эта особенность сводится к тому, что товарищи Чехова по университету, по сути дела, ничего не знали о его литературной деятельности, а соратники по периодической прессе и редакторы — о его студенческих делах. В воспоминаниях беллетриста А.С. Лазарева-Грузинского приводятся слова Чехова по этому поводу. «Вы знаете, — говорил Антон Павлович, — я окончил Московский университет. В университете я начал работать в журналах с первого курса; пока я учился, я успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом «А. Чехонте», который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету не знал, что «А. Чехонте» — я, никто из них этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то что-то, и баста. До моих писаний никому не было дела».
Свидетельство Лазарева-Грузинского более чем подтверждается словами самого Чехова. В письме к Д.В. Григоровичу 1886 года, к которому мы будем не раз обращаться, он писал: «Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника».
Не правда ли, это кажется малоправдоподобным и очень похоже на преувеличение? Но вот свидетельство одного из добрых знакомых Чехова, сотрудничавшего подчас в тех же журналах, в которых печатался и Антон Павлович. В.А. Гиляровский рассказывает, что на него огромное впечатление произвела «Степь» Чехова. «А до «Степи», — признается Гиляровский, — он был для меня только милым Антошей Чехонте, рассказов которого, разбросанных по газетам и журналам, я почти и не читал, — в кипучей репортерской жизни не до чтения было, да и не все газеты и журналы попадали мне в руки».
Нет, на сей раз Чехов ничего не преувеличивал. Тем показательней характер его взаимоотношений с людьми, которые его окружали. Ведь, казалось бы, так естественно для всякого человека вообще, молодого писателя — особенно, поговорить о своей работе. Однако Чехов и тут умел держать себя в узде. И те разговоры о литературе, которыми назойливо докучали ему его знакомые, касались, видимо, всего, чего угодно, но только не того, что волновало и мучило начинающего писателя. Почему так поступал Чехов? Он отвечает на этот вопрос — знал, что до его писаний никому из его товарищей не было дела.
В марте 1886 года Чехов изложит брату Николаю те требования, которым, как он убежден, должны отвечать воспитанные люди. В частности, там будет сказано: «Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают... Из уважения к чужим ушам, они чаще молчат». Этой заповеди и следовал Чехов, следовал без всякого надрыва и затаенных обид.
Скудость сведений об университетском периоде жизни Чехова и является прямым результатом чеховской сдержанности и невнимательности его друзей. В первую очередь это относится к материалам о пребывании Чехова в университете. Тот же Лазарев-Грузинский, близко знавший товарищей Чехова по университету, пишет, что они только то и могли сообщить ему, что ходил Антон Павлович «на лекции аккуратно и садился где-то «близ окошка»... Они не могли дать ни одной характерной бытовой черты». Конечно, это несколько преувеличено, но и не так уж далеко от истины.
Судя по тем данным, которыми мы располагаем, Чехов был добросовестным студентом и покладистым товарищем. Он в самом деле аккуратно посещал занятия, бывал на студенческих сходках и официальных актах вроде торжественных и шумных празднеств Татьянина дня — дня основания Московского университета. И все же оставался в стороне от корпоративной студенческой жизни, был не участником ее, а наблюдателем. И, судя по всему, достаточно скептичным наблюдателем.
Чехову была близка вольнолюбивая студенческая среда. Однако он хорошо понимал, насколько она пестра, и не забывал, что... щедринские Дыба и Удав тоже кончили университет. Отсюда скептическое отношение к студенческому движению, к тому же в годы его учебы несколько приглушенному. Любопытны строки из его письма к Н.А. Лейкину, издателю журнала «Осколки». Чехов пишет: «Шлю рассказ... В нем тронуты студиозы, но нелиберального ничего нет. Да и пора бросить церемониться...» Что означали эти строки? Прежде всего Антон Павлович менее всего хотел оказаться в лагере тех, кто критиковал студентов с реакционно-охранительных позиций, поносил их за «крамолу», за «бунтарский дух». Вместе с тем писатель считал себя вправе сказать о том, что ему не нравилось в студенческих нравах — «тронуть студиозов». Это он и сделал в рассказе «Анюта».
О чем рассказ? О черствости и бессердечии, о чудовищном эгоизме людей, казалось бы, не только беззлобных, но даже добродушных, в крайнем случае, беспечных. Именно таково отношение студента-медика Клочкова к своей сожительнице Анюте, безответному, добрейшему существу. Так же относились к ней и другие ее сожители, которые теперь уже «покончали курсы, вышли в люди, и, конечно, как порядочные люди, давно уже забыли ее. Один из них живет в Париже, два докторами, четвертый художник, а пятый даже, говорят, уже профессор». А ведь для каждого из них она была и сожительницей, и безответной работницей — прислугой «про все». Вот Клочкову нужно подзубрить строение грудной клетки, и он, оголив свою безотказную подругу, разрисовывает ее, посиневшую от холода, углем. Потребовалась натурщица соседу художнику, попросил одолжить часика на два, — пожалуйста. Надо идти к художнику, мерзнуть там. А завтра, судя по всему, и Клочкову она уже не будет нужна, и он отправит ее на все четыре стороны, отправит и никогда больше не вспомнит.
Что же, Чехов «тронул студиозов» в общем по тому же поводу, что и своих братьев. Разве не те же черты возмущали его в брате Александре, в его отношении к своим домочадцам?
Университетская студенческая среда дала Чехову обильнейший материал, к которому он будет обращаться на протяжении всего своего творческого пути. Однако этим роль университета в биографии Чехова не исчерпывается.
Несомненно мощное и всестороннее влияние на Чехова профессуры Московского университета и прежде всего его непосредственных учителей — профессоров медицинского факультета. В те годы этот факультет имел замечательное созвездие выдающихся ученых, научная работа которых была неотделима от большой просветительской и общественной деятельности. Это были люди талантливые, умевшие не только увлечь своим предметом на лекциях. Они делали нечто еще более важное — воспитывали глубокое уважение к науке.
В «Скучной истории» как об одном из крупнейших ученых упоминается о Бабухине. А.И. Бабухин — основатель московской школы гистологов — был разносторонним ученым, беспредельно преданным науке. Другой крупнейший ученый Московского университета тех лет, превосходный хирург-гинеколог В.Ф. Снегирев, писал о Бабухине: «Наука была его жизнью, и жизнь его была для науки. Ни на одну минуту нельзя было его представить себе вне науки. Он любил ее, и она отвечала ему, их жизнь была нераздельна». Научные труды Бабухина многое сделали для упрочения в России материалистического мировоззрения.
К числу таких же незаурядных специалистов принадлежал А.А. Остроумов, руководитель терапевтической госпитальной клиники, положивший в основу своей научной деятельности тщательное изучение больного, ратовавший не только за широкие научные знания, но и за строго индивидуальный подход к пациенту. Он также был блестящим лектором и много делал для развития у своих слушателей научного мышления. В 1897 году и самому Чехову довелось лежать в клинике своего учителя. Попал он к нему с тяжелым приступом кровохарканья.
В одном из своих писем Чехов сказал: «Из писателей предпочитаю Толстого, а из врачей — Захарьина». Г.А. Захарьин — еще одна звезда, звезда первой величины среди университетских наставников писателя. Учитель Остроумова, он по праву считался крупнейшим русским терапевтом и клиницистом конца XIX века. Захарьин — весьма колоритная фигура. О нем ходило множество анекдотов. Славился он и своей грубостью, и чудачеством, и неслыханно высокими гонорарами, которые брал со своих пациентов. Однако все это затмевала его слава непререкаемого авторитета по части диагностики и врачевания. «Он возьмет с Вас сто рублей, — писал Чехов Суворину, — но принесет Вам пользы minimum на тысячу. Советы его драгоценны». Лекции Захарьина были не только содержательны. Лектор завораживал своих слушателей умением дать исчерпывающий анализ самых трудных и сложных клинических случаев. Насколько это было интересно, можно судить по тому, что Чехов бывал на лекциях Захарьина и после окончания университета.
В числе учителей Чехова были и другие выдающиеся ученые — Ф.Ф. Эрисман, Н.В. Склифосовский, А.Я. Кожевников, Н.Ф. Филатов, С.С. Корсаков. Особо надо упомянуть о К.А. Тимирязеве — блестящем ученом и публицисте, неутомимом борце за материалистическое естествознание. Уже в начале девятисотых годов Чехов писал: «...Тимирязев, человек, которого... я очень уважаю и люблю». Антон Павлович внимательно следил за деятельностью Тимирязева и однажды оказался его соратником в борьбе против шарлатанов от науки. Тимирязев выступил со статьей «Пародия науки», в которой указывал на вопиющие безобразия, творившиеся на опытно-ботанической станции в Московском зоологическом саду. Чехов обратил внимание на эту его работу и вскоре выступил с фельетоном «Фокусники», в котором показал, может быть, еще более неприглядную картину профанации науки на примере зоологической станции. В 1891 году, направляя свою статью в газету, Чехов писал: «Тимирязев воюет с шарлатанской ботаникой, а я хочу сказать, что и зоология стоит ботаники».
К числу ученых, перед авторитетом которых Чехов преклонялся, относятся не только его учителя по университету. Он с глубочайшим уважением отзывается о Пирогове, Боткине, Мечникове, Кохе. Чехов буквально влюблен в Дарвина, увлечен его методом, на протяжении многих лет вновь и вновь обращается к его сочинениям. В 1886 году он пишет: «Читаю Дарвина. Какая роскошь! Я его ужасно люблю».
Студентом четвертого курса, будучи в то же время сотрудником многих журналов, автором множества рассказов, Чехов, однако, вынашивает тему большой научной работы. В апреле 1883 года он пишет Александру Павловичу: «Я разрабатываю теперь и в будущем разрабатывать буду один маленький вопрос: женский. Но, прежде всего, не смейся. Я ставлю его на естественную почву и сооружаю «Историю полового авторитета». Далее излагаются основные идеи будущей работы и делается предложение брату — принять участие в разработке темы.
«Маленький вопрос» — это, конечно, дань шутливому тону, принятому в переписке братьев. Нет, Чехов отлично понимает масштабы начинаемой работы, посвященной решению одной из сложнейших социальных проблем его времени.
Что примечательно в этом неосуществленном замысле? Смелость и широта постановки вопроса, дерзкая попытка противопоставить современным словопрениям «женских эмансипаторов-публицистов» и лженаучным рассуждениям «измерителей черепов» научную разработку вопроса с опорой на Дарвина, с использованием его приемов. «Мне ужасно нравятся эти приемы!» — признается тут же Антон Павлович.
Конечно же, Чехов заблуждался, думая, что социальную проблему можно решить, рассматривая ее как проблему естественно-историческую. Однако в этом своем заблуждении он был неодинок. Идеи социального дарвинизма получили в это время чрезвычайно широкое распространение во всем мире.
Труды Дарвина оказали огромное влияние не только на развитие естествознания. Во второй половине XIX века его идеи пытаются взять на вооружение социологи и философы. Биологические законы, открытые великим естествоиспытателем, рассматриваются в трудах социальных дарвинистов и как законы развития человеческого общества. При этом прежде всего и больше всего эксплуатируется наиболее слабая сторона учения Дарвина — учение о борьбе за существование как основе естественного отбора. Иногда откровенно и демонстративно, в иных случаях весьма завуалированно буржуазные ученые использовали эту идею в целях обоснования волчьих законов буржуазного строя, как законов якобы естественных и потому непреложных.
Буржуазно-апологетический характер идей социальных дарвинистов вызвал острую полемику и за рубежом, и в России. В ходе этой полемики борьбу против реакционных идей социальных дарвинистов чаще всего вели с позиций того же социального дарвинизма. Только при этом с помощью дарвиновской идеи борьбы за существование стремились обосновать альтруистические и гуманистические, подчас даже социалистические перспективы общественного развития.
Когда Чехов задумал свою научную работу, полемика по этим вопросам в России была еще впереди. Она развернется во второй половине восьмидесятых годов, и ее главными участниками будут К.А. Тимирязев и Н.Г. Чернышевский. Тем любопытнее познакомиться с идеями студента-медика, высказанными за несколько лет до этих выступлений,
Рассказывая в своем письме о том, как, по его мнению, природа решала вопрос о половом авторитете в процессе эволюции животного мира, Чехов делает общий вывод. «Отсюда, — пишет он, — явствует: сама природа не терпит неравенства. Она исправляет свое отступление от правила, сделанное по необходимости... при удобном случае, Стремясь к совершенному организму, она не в видит необходимости в неравенстве, в авторитете, и будет время, когда он будет равен нолю». Далее речь идет о женщинах. Считая, что «совершенный организм — творит, а женщина ничего еще не создала», Чехов делает новое заключение. Он полагает, что из этого вовсе «не следует, что она не будет умницей: природа стремится к равенству. Не следует мешать природе — это неразумно, ибо все то глупо, что бессильно. Нужно помогать природе, как помогает природа человеку, создавая головы Ньютонов, головы, приближающиеся к совершенному организму».
Вспомним, что это еще не научная работа, а всего лишь первоначальный свод исходных мыслей и наблюдений студента, отвлечемся от тех скороспелых и наивных суждений, которых, видимо, немало в письме. Обратим наше внимание на основные идей Чехова. И отдадим ему должное. Идеи эти поражают не только своей смелостью, но и зрелостью.
Трудно сказать, отдавал ли себе отчет Чехов, как соотносятся его мысли с распространенными идеями социального дарвинизма. Скорее всего он думал лишь о решении занимавшего его женского вопроса. Несомненно, однако, убеждение Чехова в том, что природа не любит неравенства, что человек должен активно содействовать развитию, имеющему целью достижение равенства, объективно было направлено против тех самых антидемократических, антигуманных идей социал-дарвинизма, против которых, в ходе развернувшейся позже полемики, будут бороться, каждый по-своему, и Чернышевский, и Тимирязев.
Однажды профессор М.М. Ковалевский, хорошо знавший Чехова, высказал убеждение, что Антон Павлович, если бы судьба не наделила его художественным талантом, приобрел бы известность как ученый и врач. Думается, что чеховский студенческий научный замысел является серьезным подтверждением этого предположения.
Размышлениями о женском вопросе не исчерпываются попытки Чехова проявить себя в сфере научной деятельности. В 1884—1885 годах он начинает разработку другой темы — «Врачебное дело в России». Работа не была завершена. Писательская деятельность оттеснила и этот замысел. Однако и на сей раз проделанная Чеховым работа весьма оригинальна и, кроме того, свидетельствует о его серьезных научных навыках. Обращает на себя внимание тщательное изучение фольклорных материалов, выписки из летописей, «Истории государства Российского» Карамзина, обширнейшая и очень умело составленная библиография.
Мысль о научных занятиях Чехов не оставлял и в дальнейшем. Весьма показательно, что свою книгу «Остров Сахалин» писатель рассматривал как труд научный. Завершив работу над ней, Чехов писал 2 января 1894 года: «Медицина не может теперь упрекать меня в измене: я отдал должную дань учености и тому, что старые писатели называли педантством. И я рад, что в моем беллетристическом гардеробе будет висеть и сей жесткий арестантский халат».
Однако и этим не ограничилось стремление писателя приобщиться к научной деятельности. По воспоминаниям университетского однокашника Антона Павловича, потом профессора-невропатолога Г.И. Россолимо, Чехов изъявил готовность начать преподавательскую деятельность в университете, находя, что он мог бы читать оригинальный курс лекций, в котором старался бы «возможно глубже вовлекать свою аудиторию в область субъективных ощущений пациента». Чехов полагал, что это пошло бы на пользу студентам. Россолимо получил даже полномочия на предварительные переговоры с деканом медицинского факультета профессором И.Ф. Клейном. При этом имелось в виду, что в качестве диссертации, необходимой для определения на кафедру, будет представлен «Остров Сахалин». Однако эти переговоры успехом не увенчались.
Помимо глубокого уважения к науке и стремления к научной деятельности, университет дал Чехову врачебный диплом. Сразу после окончания курса велись переговоры о штатном месте врача в Москве и даже в Петербурге. В конечном счете мысли о служебной деятельности были отброшены, и Чехов начал частную врачебную практику. В августе 1884 года Антон Павлович пошучивает в письме к Н.А. Лейкину: «Ах... не так давно лечил одной барышне зуб, не вылечил и получил 5 руб.; лечил монаха от дизентерии, вылечил и получил 1 р.; лечил одну московскую актрису от катара желудка и получил 3 руб. Таковой успех на новом моем поприще привел меня в такой восторг, что все оные рубли я собрал воедино и отослал их в трактир Банникова, откуда получаю для своего стола водку, пиво и прочие медикаменты».
Особенно активно Чехов занимался врачеванием в летние месяцы, когда выезжал с семьей на дачу. Охотно лечил своих знакомых в Москве. В письме к дяде Митрофану Егоровичу шутит: «Каждый день приходится тратить на извозчика более рубля. Знакомых у меня очень много, а стало быть, немало и больных». При заключении соглашения о сотрудничестве в «Новом времени» предупреждает А.С. Суворина, что для него срочная работа неудобна, так как он врач и занимается медициной. «Не могу я ручаться за то, — пишет Чехов, — что завтра меня не оторвут на целый день от стола... Тут риск не написать к сроку и опоздать постоянный...»
По воспоминаниям, Антон Павлович был внимательным и отзывчивым врачом. «Он любил, — пишет Г.И. Россолимо, — давать врачебные советы и следил за научной и практической медициной по периодической литературе. Отношение его к больным отличалось трогательной заботливостью и мягкостью: видно было, что в нем, враче, человечное достигало высокой степени, что способность сострадать, переживать вместе с больным его страдания была присуща не только ему как человеку, но еще более как врачу-человеку».
Однако врачебная практика так и не превратилась у Чехова в профессиональное занятие. Тому же Лейкину в сентябре 1885 года он сообщает, что за лето у него перебывало больных несколько сотен, а заработал он один рубль. Так было и дальше. Врачебная работа писателя все отчетливее приобретала характер деятельности общественной. С конца восьмидесятых годов в Москве Антон Павлович врачеванием практически не занимается, кроме помощи действительно близко знакомым ему людям, которых он щедро одаривает советами. Но крестьян Чехов продолжает лечить и в девяностые годы, делая это, конечно, совершенно бесплатно. Работа врача в это время сливается с его большой просветительской и общественной деятельностью.
Нет сомнения, что профессия врача оказала весьма благоприятное влияние на творческую деятельность Чехова.
Врачебная практика чрезвычайно расширяла сферу его наблюдений, обогатила его таким материалом, который вряд ли был бы ему доступен в иных условиях. Однако медицина имела и принципиальное значение для писателя. Сам Чехов писал так: «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность; они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как для писателя, может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние...»
Говоря о «направляющем влиянии» медицинских наук, Чехов отмечал, что близость к медицине, знакомство с естественными науками и научным методом уберегало его от ошибок, всегда помогало сообразовываться с научными данными.
Следует правильно понять это признание писателя. Не забудем, что речь при этом идет не только о его научных познаниях. Существеннейшим следствием занятий естественными науками явились материалистические убеждения Чехова.
«Вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит, нет и истины», — писал Антон Павлович. Трудно переоценить значение этой замечательной формулы. Именно материалистические убеждения, приверженность к научному методу уберегали писателя от многих заблуждений, неизменно помогали ему в поисках ответов на важнейшие вопросы современности.
Чехов хорошо все это понимал и поэтому имел все основания решительно не соглашаться с любым противопоставлением науки и искусства. Уже в 1889 году он писал: «Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где ее нет. Знания всегда пребывали в мире. И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — черта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает еще историю религии и романс «Я помню чудное мгновенье», то становится не беднее, а богаче, — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Потому-то гении никогда не воевали, и в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник».
Так было и у Чехова, в нем также прекрасно уживались писатель и естественник.
Уже в девятисотые годы Антон Павлович вновь подтвердил, как высоко ставит он науку. «Работать для науки и для общих идей, — писал он, — это-то и есть личное счастье. Не «в этом», а «это».
Чехов сполна вкусил это счастье. Только общим идеям он служил не как ученый, а как писатель, в котором органически сочетался талант художника и мыслителя.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |