Вернуться к А.П. Чехов: pro et contra. Том 1. Творчество А.П. Чехова в русской мысли конца XIX — начала XX в. (1887—1914)

К.К. Арсеньев. Беллетристы последнего времени (А.П. Чехов. — К.С. Баранцевич. — Ив. Щеглов) <отрывок>

В наше время едва ли найдется такой читатель — тем менее такой критик, — который стал бы измерять достоинство произведения его длиною. Никто не сомневается в том, что старинное французское изречение: «un sonnet sans défaut vaut seul un long poème»1 — вполне применимо и к прозе, что самый небольшой набросок может иметь высокую художественную ценность. Альфонс Доде прославился как автор «Contes du Lundi»2, не написав еще ни одного романа; известность Мопассана основывается преимущественно на его мелких рассказах. Привычке не считать, а взвешивать строки у нас, русских, должны были положить начало уже повести Белкина. Не в объеме рассказов г-на Чехова нужно искать, следовательно, разгадку тому, что о них мало говорили наши журналы и газеты; еще меньше это зависит от места первоначального их напечатания. Появляясь в газете, читаемой или просматриваемой второпях, случайный, отдельный очерк рискует, иногда, остаться мало замеченным или недостаточно оцененным; но для целого ряда очерков, сколько-нибудь талантливых, этот риск весьма невелик, особенно если газета принадлежит к числу больших и распространенных. Он исчезает совершенно, как только очерки соединяются в книгу, для читателей которой совершенно безразлично ее происхождение. Напрасно было бы также связывать невнимание к г-ну Чехову с нерасположением к тем органам печати, в которых он обыкновенно помещает свои рассказы. Эта связь могла бы существовать разве в таком случае, если бы написанное г-ном Чеховым отличалось специфическим характером, свойственным известной прессе, если бы оно носило на себе следы соседства с нравственной распущенностью, с полемическими приемами низшего сорта; но мы увидим, что ни в чем подобном г-на Чехова упрекнуть нельзя. Малочисленность и краткость отзывов, доставшихся до сих пор на его долю, объясняется, как нам кажется, гораздо проще. Критический отдел наших периодических изданий давно уже не претендует на полноту, давно уже представляет пробелы, наполняемые более или менее случайно, по прошествии более или менее значительных промежутков времени. Серьезным пробелом при том можно было бы считать только молчание критики о втором сборнике г-на Чехова («В сумерки»)3, вышедшем в свет весьма недавно. Мы никак не можем согласиться ни с теми, кто отрицает развитие дарования г-на Чехова и готов видеть в последних его произведениях «начало конца», ни с теми, кто одинаково восхищается всем вышедшим из-под его пера. Первый сборник г-на Чехова — «Пестрые рассказы»4 — стоит, в наших глазах, несравненно ниже второго. Мы коснемся его лишь настолько, насколько это нужно, чтобы осветить шаг вперед, сделанный писателем.

Небольшим рассказам, особенно когда они пишутся на срок и в виду заранее определенной, тесной рамки, часто угрожает превращение в «анекдот», т. е. в нечто совершенно чуждое искусству. Задача анекдота исчерпывается пересказом курьезного или забавного факта, сочиненного или списанного с натуры; цель его кажется достигнутой, если читателей удалось насмешить или занять, хотя бы самыми первобытными, даже грубыми средствами. Из-за «происшествия» в анекдоте почти не видно действующих лиц; речь идет не о том, чтобы нарисовать картину или изобразить душевное настроение, а исключительно о том, чтобы подобрать занимательную комбинацию обстоятельств. Как бы ловко ни были переданы анекдоты и сколько бы их ни было нагромождено один на другой, они неминуемо и заслуженно осуждены на забвение, разве если очень уж велика известность лица, к которому они относятся. В «Пестрых рассказах» г-на Чехова преобладает именно элемент анекдотический; значительно большая их часть могла бы остаться похороненной в летучих газетных листках, без всякой потери для русской литературы и для самого автора. Легковесный, рассчитывающий только на минутное любопытство, анекдот мало заботится о естественности, о вероятности; его пикантность коренится, сплошь и рядом, именно в его несообразности. Не слишком-то правдоподобно, например, чтобы двум учителям прогимназии пришла в одно и то же время мысль украсить свою грудь не принадлежащим ей орденом и с этим украшением отправиться на званый обед; но положение обоих самозванцев, неожиданно очутившихся друг против друга, может вызвать улыбку — и г-н Чехов пишет рассказ «Орден». Еще менее правдоподобно, чтобы чиновники какого-нибудь присутственного места условились называть карточных королей, тузов и дам именами высших должностных лиц города и их супруг, чтобы игроков застиг врасплох их главный начальник, и чтобы, увлекшись остроумной выдумкой, он тут же сел играть с изобретателями и провел с ними за картами целую ночь; но je toller, desto lieber5 — и г-н Чехов пишет рассказ «Новинка»6. Совершенно невозможно, чтобы на эстраде клуба, даже самого наипровинциальнейшего, была произнесена речь «о вреде табака», влагаемая г-ном Чеховым в уста Маркела Иваныча Нюхина; но невозможное бывает иногда смешным — и ради смешного г-н Чехов не отступает перед невозможным. Понятно, что комизм получается в таких случаях очень невысокий. Еще ниже он опускается тогда, когда к невероятности присоединяется скабрезность, как, например, в рассказе «Дочь Альбиона». Спешим прибавить, что этим последним недостатком г-н Чехов грешит очень редко.

На одном уровне с анекдотами, напоминающими поговорку «не любо, не слушай», стоят другие, в содержании которых нет ничего неправдоподобного, но слишком много заурядного. Санитарная комиссия, конфискующая гнилые яблоки и потом закусывающая ими («Надлежащие меры»); рыба, забившаяся под корягу и вытаскиваемая оттуда сначала плотниками, потом пастухом, потом самим барином («Налим»); фельдшер, безуспешно старающийся вырвать зуб у дьячка («Хирургия»); помещик, едущий на выборы и поворачивающий назад, вследствие встречи с зайцем («Не судьба»); чересчур веселые присяжные заседатели, попадающие по ошибке в чужую дачу («Заблудшие»), — все это, пожалуй, забавно, но забавно на манер послеобеденных россказней, потешающих маловзыскательную и смешливо настроенную публику. Мы встречаемся здесь и с такими фамилиями, как Ахинеев, Мзда, Трамблян, Падекуа (последними двумя именуются, как и следовало ожидать, учителя французского языка), и с Пятисобачьим переулком, и с селом Блины-Съедены; на помощь ослабевающему остроумию призываются «смешные словечки», смешные сопоставления слов... От времени до времени автор старается уже не позабавить, а тронуть или потрясти читателей, но это ему редко удается, потому что склад рассказа все-таки остается, большею частью, анекдотический. Разница заключается в том, что вместо «происшествия» смехотворного берется «происшествие» страшное — например, зимняя буря на море, лодка, погибающая среди льдин, дурачок, ищущий в смерти избавления от мучительной боли («В рождественскую ночь»). Жена, рассчитывавшая на гибель нелюбимого мужа, внезапно видит его перед собою. У нее вырывается пронзительный вопль, в котором «слышалось все: и замужество поневоле, и непреоборимая антипатия к мужу, и тоска одиночества, и, наконец, рухнувшая надежда на свободное вдовство». Автор, очевидно, усиливается быть патетичным, но результатом его усилий явилось только нечто вроде пародии на крик Тамары в лермонтовском «Демоне»7. Мелодрама заканчивается, как и быть надлежит, катастрофой и метаморфозой; постылый муж добровольно идет на смерть, а в сердце жены, пораженной его великодушием, ненависть внезапно уступает место любви. В «Вербе», в «Горе», в «Старости» меньше претензий, но психология автора остается до крайности элементарной, и рассказ соприкасается, по временам, с дневником происшествий.

Есть, однако, и в первой книге г-на Чехова страницы совершенно другого рода. Над обычным уровнем стоят уже те рассказы, в которых анекдот переплетается с картинкой нравов, и действующие лица перестают быть только марионетками, гримасничающими и кривляющимися на потеху нетребовательных зрителей. Таково, например, изображение мирного уголка, встревоженного вестью о скором прибытии важной особы и готовящегося пленить ее стройным церковным пением («Певчие»). Особа приезжает... и выражает желание, чтобы обедня, ради скорости, была отслужена без певчих. Противоположность между предшествующей суетой и последующим разочарованием производит истинно комическое впечатление, достигаемое без всяких усилий со стороны автора. Очень недурны также рассказы: «У предводителя»8, «Оба лучше», «Пересолил», «Комик»; и здесь источник комизма заключается в контрасте, не притянутом за волосы, но вполне естественном и жизненном. Хорошо удаются автору и очерки детской психологии («Кухарка женится», «Детвора»), но всего выше поднимается он тогда, когда рисует душевное состояние, когда средоточием рассказа служит не «происшествие», а момент — комический или трагический, это все равно — из внутренней жизни человека. В «Сонной одури», например, мы точно видим собственными глазами залу судебных заседаний, над которой царит безнадежная, непроходимая скука — и для нас понятны смутные образы, навеваемые ею на дремлющего адвоката. В «Злоумышленнике» чрезвычайно живо обрисован крестьянин, сделавшийся преступником, сам того не зная и не понимая. В «Тоске» трогательна фигура извозчика, удрученного горем и напрасно ищущего, кому бы его поведать.

Во втором сборнике г-н Чехов уже почти не сходит с той дороги, на которую он вступил в лучших из числа «Пестрых рассказов». Совершенно свободными от анекдотического элемента «Сумерки» назвать нельзя, но он выступает на сцену сравнительно редко и в форме более изящной и тонкой. Так, например, в основании «Недоброго дела» бесспорно лежит анекдот, но он вставлен в красивую оправу непроглядно-темной ночи, и центром тяжести его служит не столько «происшествие» — ловкий обман, жертвой которого сделался кладбищенский сторож, — сколько мрачный юмор, звучащий в речах обманщика. В «Пустом случае» из-за охотничьего приключения выглядывают довольно рельефно очерченные фигуры захудалого князька и женщины, безнадежно в него влюбленной. В «Врагах» необычайное стечение обстоятельств — у одного из действующих лиц умирает единственный сын, другого в то же самое время бросает жена — не вполне заслоняет собою контраст между двумя противоположными натурами, между представителями двух общественных групп, скрытая неприязнь которых всегда готова вспыхнуть и вырваться наружу. Необычайно также «происшествие», о котором повествует очерк «В суде»; конвойный солдат оказывается сыном подсудимого, и последний внезапно обращается к нему как к свидетелю, могущему разъяснить один из спорных пунктов дела. Достоинству очерка это, однако, не вредит нисколько, потому что автор сумел сосредоточить внимание читателей не на неожиданном эффекте, а на картине судебного разбирательства — на сонном, вялом равнодушии, среди которого решается судьба человека. Кому дорог наш новый суд, тот почувствует, быть может, невольное раздражение против автора, выставляющего его в таком печальном виде; но стоит только спросить себя, возможно ли такое отношение к делу, какое изображено г-ном Чеховым — и придется дать утвердительный ответ, оправдывающий автора. Он не сочиняет, не возводит случайный факт на степень общего правила, а просто показывает то, что иногда бывает в действительности. Нет такого важного, торжественного действия, которое не могло бы войти в привычку, потерять свой внутренний смысл и принять рутинный характер. Зеркало, отражающее его таким, какое оно есть, ни в чем не виновато; оно только напоминает об идеале, по временам упускаемом из виду.

С областью «происшествия» и анекдота жанр, избранный г-ном Чеховым, граничит только одной своей стороной; другою он примыкает к сфере повести и романа. Чтобы сохранить свою своеобразность, ему не следует конкурировать ни с той, ни с другою. Короткий рассказ не должен быть ни простым снимком с случайного факта, ни экскурсией в сферу сложных душевных движений, не поддающихся, если можно так выразиться, усиленной конденсации. Эластичность сюжета имеет свои пределы; есть задачи, которые невозможно сжать дальше известной черты даже с помощью самого могучего художественного пресса. В «Сумерках» есть очерки, грешащие, так сказать, именно избытком давления. В «Верочке», например, мы видим признание в любви, идущее со стороны девушки и не находящее желанного ответа. Что заставило Веру порвать с обычаем, что помешало ей заранее предвидеть отказ Огнева, что удержало последнего от увлечения, бывшего столь близким и столь возможным — все это едва намечено автором или не намечено вовсе. Чтобы понять и Веру, и Огнева, чтобы пережить вместе с ними решительную минуту, мы должны были бы знать их обоих гораздо ближе. С тою же неизбежной, вынужденной неполнотой мы встречаемся и в картине последних колебаний, предшествующих падению замужней женщины («Несчастье»), и в исповеди скитальца, одержимого страстью верить и беспрестанно меняющего объект своей веры («На пути»). Во всех этих рассказах есть прекрасные подробности, но ни один их них не производит цельного впечатления. Положения и характеры то слишком знакомы («Верочка», например, напоминает «Асю»), то слишком смутны и неопределенны. Иногда, быть может, это зависит от недостатка творческой силы — Лихарев, например, задуман лучше, чем исполнен («На пути»), — но главной причиной неудачи или полууспеха все-таки остается непропорциональность между содержанием и формой.

Совсем других результатов автор достигает тогда, когда избранная им тема не требует широкого развития, когда она укладывается легко и свободно в небольшую рамку, излюбленную г-ном Чеховым. Таких тем у г-на Чехова немало, и они отличаются большим разнообразием. Ему удаются и декорации, увеличивающие эффект действия, и портреты, нарисованные немногими резкими штрихами; ему удается, в особенности, воспроизведение мгновенных душевных настроений, понятных без углубления в прошедшее действующих лиц, без всестороннего знакомства с ними. Возьмем, например, «Мечты». Двое сотских ведут в город бродягу, не помнящего родства. Мы видим эту компанию всего несколько минут, слышим только небольшой отрывок из ее разговоров, но этого довольно, чтобы она запечатлелась в нашей памяти. Жалкая, тщедушная фигурка бродяги сливается в одно целое с хмурым осенним пейзажем. Бедняга уже устал, только что пустившись в свой дальний и трудный путь — но это не мешает ему грезить об успокоении и довольстве, которое он найдет в конце пути. Его мечтательное настроение заразительно; оно сообщается и спутникам его, никогда, быть может, не улетавшим в область фантазии. Они переносятся, вслед за ним, в сибирское приволье, в вековые леса, на берега могучих рек. «Они рисуют себе картины вольной жизни, какою никогда не жили; смутно ли припоминают они образы давно слышанного, или же представления о вольной жизни достались им в наследство вместе с плотью и кровью от далеких вольных предков — Бог знает!» Увлечение, впрочем, продолжается недолго. «Позавидовал ли Никандр (один из сотских) призрачному счастью бродяги, или почувствовал, что мечты о счастье не вяжутся с серым туманом и черно-бурой грязью, но только он сурово глядит на бродягу и говорит: не доберешься ты, брат, до привольных мест. Где тебе? Верст триста пройдешь и Богу душу отдашь. Вишь ты какой дохлый!» Грубое напоминание о действительности поражает бродягу, точно обухом. Он опять чувствует себя слабым, беспомощным; вместо сибирского приволья ему видятся другие знакомые картины — пересыльные тюрьмы, арестантские бараки, болезни, смерти товарищей... «Не помнящий родства с ужасом глядит на бесстрастные лица своих спутников и, не снимая фуражки, выпучив глаза, быстро крестится. Он весь дрожит, трясет головой, и всего его начинает корчить, как гусеницу, на которую наступили»... Занавес опускается — но автор сделал свое дело; перед нашими глазами совершилась скромная, но, тем не менее, тяжелая житейская драма... Такою же законченностью отличается и другая картина: «Святою ночью». Весенний пейзаж, переправа через реку, разговор с монахом-перевозчиком, ночная церковная служба — вот все содержание рассказа. Внешняя обстановка занимает здесь гораздо больше места, чем в «Мечтах», но на светлом фоне пасхальной ночи все-таки довольно ярко выделяются фигуры Иеронима и его умершего друга, непризнанного поэта, нежного и кроткого сочинителя духовных песен. Как натуральна и вместе с тем как трогательна откровенность Иеронима, делящегося своим горем с первым попавшимся проезжим, потому что ему не с кем поделиться в стенах монастыря! Торжественность минуты, тишина ночи, красота огней, отражающихся в реке — все это усиливает действие простодушного рассказа, и для нас совершенно понятно, что слова Иеронима продолжают звучать в душе его слушателя даже среди радостного шума пасхального богослужения.

Психология «простых» людей — простых не по сословию или званию, а по малочисленности и несложности управляющих ими побуждений — не требует обширных исследований и находит для себя достаточно простора в рассказах г-на Чехова. Чтобы показать нам во весь рост Савку и Агафью («Агафья»), дьячиху и ее мужа («Ведьма»), лавочника Андрея Андреича («Панихида»), нужно немного времени и места — и они выступают перед нами, как живые. В «Ведьме», местами, слишком густо положены краски, в «Панихиде» воспоминания отца об умершей дочери смешиваются на одном пункте с впечатлениями, которые могла испытать только сама дочь; «Агафье» нельзя сделать даже таких упреков. Из самых обыкновенных, заурядных элементов складывается материал для драмы, развязка которой остается неизвестной читателям, но легко может быть восполнена их воображением. С психологией «простых людей» близко соприкасается психология детского возраста — и в этой области г-н Чехов также чувствует себя как дома. «Детвора», искусно затронутая им уже в «Пестрых рассказах», опять появляется на сцену в «Событии»; радостная тревога Вани и Нины, вызванная рождением котят, изображена с добродушным юмором, завоевывающая сочувствие читателей. Еще лучше картинка из детской жизни, нарисованная в рассказе «Дома». Автору удалась здесь не только фигура Сережи, но и фигура отца, блуждающего в потемках педагогии и торжествующего там, где всего меньше ожидал победы. Все усилия Быковского доказать семилетнему мальчику вред и безнравственность куренья остаются тщетными — но к желанной цели внезапно приводит сказка, самому рассказчику казавшаяся наивной и смешной. В «Кошмаре» прекрасно нарисован отец Яков, подавленный и униженный нуждою. Недоразумение, в которое он вводит «благонамеренного» помещика, порывистая страстность, с которою он, наконец, решается обнажить свои язвы, позднее раскаяние Кунина, поторопившегося с жалобою архиерею — все это производит потрясающее действие. Нигде, может быть, автор «Сумерек» не возвышался до такого истинного драматизма.

Одна из сильных сторон г-на Чехова — это описания природы. Он обладает искусством олицетворять ее, заставлять ее жить точно человеческою жизнью — и вместе с тем он свободен от подражания образцам, представляемым в этом отношении нашею и западноевропейскими литературами. «В поле была сущая война. Трудно было понять, кто кого сживал со света и ради чьей погибели заварилась в природе каша, но, судя по неумолкавшему, зловещему гулу, кому-то приходилось очень круто. Какая-то победительная сила гонялась за кем-то по полю, бушевала по лесу и на церковной крыше, жалобно стучала кулаками по окну, метала и рвала, а что-то побежденное, выло и плакало... Жалобный плач слышался то за окном, то над крышей, то в печке... В нем звучал не призыв на помощь, а тоска, сознание, что уже поздно, нет спасения... На земле была оттепель, но небо сквозь темную ночь не видело этого, и что есть силы сыпало на тающую землю хлопья нового снега. А ветер гулял, как пьяный. Он не давал этому снегу ложиться на землю и кружил его в потемках, как хотел» («Ведьма»). Вот еще другое описание, менее образное, но как нельзя лучше гармонирующее с общим тоном рассказа. «Путники (бродяга и сотские) давно уже идут, но никак не могут сойти с небольшого клочка земли. Впереди их сажен пять грязной черно-бурой дороги, позади столько же, а дальше, куда ни взглянешь, непроглядная стена белого тумана. Они идут, идут, но земля все та же, стена не ближе... Березка пролепечет что-то остатками своих желтых листьев, один листок сорвется и лениво полетит к земле... На траве виснут тусклые, недобрые слезы. Это не те слезы тихой радости, какими плачет земля, встречая и провожая летнее солнце, какими поит она на заре перепелов, дергачей и стройных, длинноносых кроншнепов»...9 Попадаются в описаниях г-на Чехова и банальные фразы («летняя ночь охватывала своей нежащей, усыпляющей лаской природу»10), и натянутые, вымученные сравнения («земля, как падшая женщина, которая одна сидит в темной комнате и старается не думать о прошлом, томилась воспоминаниями о весне и лете и апатично ожидала неизбежной зимы»11) — но их немного, и они редко портят общее впечатление. Редки и те случаи, когда автор меняет роль повествователя на роль моралиста и слишком настойчиво подчеркивает вывод, вытекающий из рассказа, или ставит общее положение, недостаточно связанное с действием. Холодное заключение «Кошмара»: «так началась и завершилась искренняя потуга к полезной деятельности одного из благонамеренных, но чересчур сытых и не рассуждающих людей» — звучит тем более фальшиво, что несколькими строками раньше говорилось о намерении Кунина помочь отцу Якову, и ни из чего не видно, чтобы это намерение должно было остаться неисполненным. Повторяем еще раз, такие ошибки встречаются у г-на Чехова не часто; отступления от нити рассказа проникнуты почти всегда тем же настроением, как и самый рассказ, и не режут слух читателей. Ограничимся одним примером. В голове Быковского («Дома») жалоба гувернантки на Сережу, выкурившего папироску, возбуждает целый ряд «легких и расплывчатых мыслей, которые являются неизвестно откуда и зачем и, кажется, ползают по поверхности мозга, не заходя далеко вглубь. Для людей, обязанных по целым часам и даже дням думать казенно в одном направлении, такие вольные, домашние мысли составляют своего рода комфорт, приятное удобство»12. Это подмечено столь же верно, как и мило выражено.

Мы воздержимся от всяких советов г-ну Чехову, от всяких заглядываний в его будущее. Его талант не подлежит, в наших глазах, никакому сомнению. Станет ли ему тесно в сфере, из которой он до сих пор не выходил, попробует ли и сохранит ли он свою силу в другом жанре, более широком — не знаем, да это нас не особенно и интересует. Стакан, из которого пьет художник, может — по известному изречению Мюссе — быть и небольшим, лишь бы только он подлинно и всецело принадлежал художнику13: а этому последнему стакан г-на Чехова бесспорно удовлетворяет. Мы позволим себе только одно предположение. Во втором сборнике г-на Чехова есть несколько рассказов, замысел которых легко мог бы наполнить и более обширную рамку. Раз что автор стал выбирать такие темы, переход его к повести или роману представляется довольно вероятным. Вероятность усиливается, если мы припомним судьбу других писателей, дебютировавших небольшими, но художественными рассказами; достигнув известного мастерства, они все переходили на новую дорогу, только временами возвращаясь к прежней.

Примечания

Впервые: Вестник Европы. 1887. № 12. С. 766—776. В настоящем издании печатается только первая часть статьи, посвященная Чехову. Печатается по первой публикации.

Арсеньев Константин Константинович (1837—1919) — критик, публицист, государственный и земский деятель. Постоянный сотрудник «Вестника Европы» с момента его основания (1866), в 1903—1916 гг. — редактор. Писал о современной русской и зарубежной литературе. Был близок к культурно-исторической школе.

1. Всего один безупречный сонет стоит поэмы (фр.). Из трактата Н. Буало «Поэтическое искусство» (песнь 2).

2. «Рассказы по понедельникам» (фр.). Сборник А. Доде 1873 г., посвященный в основном войне 1870—1871 гг.

3. Сборник Чехова назывался «В сумерках» и вышел в 1887 г.

4. Сборник «Пестрые рассказы» вышел в 1886 г. Он не был первым: ему предшествовали не вышедший в свет сборник «Шалость» (1882) и сборник «Невинные речи» (1884). См. об этом: Сборники Чехова. Межвузовский сб. / Отв. ред. А.Б. Муратов. Л., 1990.

5. Чем безумнее, тем любезнее (нем.).

6. Рассказ «Новинка. (Вниманию гг. винтеров)» (1884) был в издании Маркса переименован в «Винт».

7. Имеются в виду следующие строки: «Смертельный яд его лобзанья / Мгновенно в грудь ее проник. / Мучительный, ужасный крик / Ночное возмутил молчанье. / В нем было все: любовь, страданье, / Упрек с последнею мольбой / И безнадежное прощанье — / Прощанье с жизнью молодой» (Лермонтов М.Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1958. С. 107).

8. Рассказ назывался «У предводительши» (1885).

9. Из рассказа «Мечты» (1886; 5, 396).

10. Из рассказа «Агафья» (1886; 5, 26).

11. Из рассказа «Враги» (1887; 6, 37).

12. Неточная цитата. У Чехова: «И подобные мысли, легкие и расплывчатые, какие приходят только в утомленный, отдыхающий мозг, стали бродить в голове Евгения Петровича; являются они неизвестно откуда и зачем, недолго остаются в голове и, кажется, ползают по поверхности мозга, не заходя далеко вглубь» (6, 98).

13. «Мой стакан мал, но я пью из своего стакана» — из «Посвящения Альфреду Т.», драматической поэмы «Уста и чаша» (Coupe et les livres) Альфреда де Мюссе (1832).