Давно замечено, что пьесы Чехова начинают явственнее звучать в определенные времена. Каждая из них отчетливо выявляет изменения и настроение сегодняшнего дня.
В пьесе «Дядя Ваня» «отсутствие воздуха» и замершее течение жизни, кажется, медленно душит героев. Именно в этой пьесе звучат слова, которые давно стали афоризмом, приписанные самому Чехову, но сказанные лишь его героем: «В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». И в этой же пьесе почти все герои, принадлежащие образованному сословию, казнят молчанием, обвиняют, ненавидят близких.
Что скрывает за собой история Ивана Петровича Войницкого, чьим именем названа пьеса, которую Чехов не удостоил определения «драма»?
Чем объяснить слепое обожание Войницкими заурядного профессора Серебрякова, изменившее жизнь всей семьи на много десятилетий? Справедливы ли обвинения дяди Вани, адресованные профессору Серебрякову, что тот обманул его?
Что скрывает прошлое этой семьи? Какую роль сыграла в скрытом прошлом незаметная, на первый взгляд, героиня, вдова тайного советника, Мария Васильевна? И, наконец, кто обрек героев этой пьесы на приживальство в собственном огромном имении, где они работают «как приказчики»?
Отказала ли судьба героям пьесы в счастье или они сами уклонились от судьбы?
Размышлению над этими вопросами посвящена книга о «непрожитой жизни».
Написав пьесу «Дядя Ваня», Чехов снова поступил вопреки всем правилам — уклонился от определения жанра как такового. В «сценах из деревенской жизни» в финале не звучал выстрел, как в комедии «Чайка»1.
В конце третьего действия главный герой, с криком о том, что из него «мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский», гонял пожилого родственника, профессора, по комнатам, стреляя в него из револьвера. Однако промахивался.
Так же, как и с выбором кумира своей жизни.
* * *
Пьеса названа — «Дядя Ваня». Дядей Ваней Войницкого называет лишь Соня, дочь его покойной сестры. Действие пьесы происходит в имении, которое принадлежит Соне. Однако и дядя, и племянница живут там отнюдь не как владельцы, но как приказчики и управляющие хозяйством, призванном приносить доходы. Доход от имения предназначается отцу Сони, профессору Серебрякову.
Ответ на вопрос, отчего вся семья Войницких, в полном составе, добровольно обрекла себя на многолетнее и бескорыстное служение Серебрякову и его благу, может быть, таит разгадку этой пьесы, всегда привлекавшей театр, но в какие-то времена, как магнит, притягивавшей режиссеров.
* * *
История семьи Войницких, события, происшедшие несколько десятилетий назад может быть скрытым основанием, без которых трудно понять побудительные мотивы персонажей пьесы. Иначе размышления о поступках или бездействии героев как будто повисают в воздухе, не имея под собой твердой почвы.
* * *
Иван Петрович Войницкий, чья скудная событиями жизнь свелась к заботам о постном масле и гречневой крупе, конторским книгам и безрадостной деятельности приказчика — сын тайного советника и сенатора. Звание члена Правительствующего Сената относилось к высшим почетным званиям Российской империи. Сенаторами могли быть министры и товарищи министра. Согласно Табели о рангах, чин тайного советника в девятнадцатом веке соответствовал третьему классу и мог быть приравнен к генеральскому чину. Почти наверняка, Войницкий получил воспитание, подобающее его происхождению и особенному положению его семьи.
В повести «Моя жизнь» отец Мисаила Полознева, провинциальный городской архитектор, постоянно толкует сыну о том, что тот не должен ни одного дня оставаться без общественного положения, о «святом огне», который добывался предками, о дяде, предводителе дворянства и прадеде — генерале, о том, что Мисаил этот святой огонь «погасил».
Отторжение Мисаила Полознева от своего отца и образа мыслей и деятельности, присущей его кругу, понятно. Жестокосердие и фальшь показной нравственности, которая царила в доме Полозневых, заставляют героя, дворянина, не окончившего даже гимназии, искать себя среди людей физического труда.
Елена Андреевна укоряя Войницкого, говорит ему: «Вы, Иван Петрович, образованны и умны...». Вряд ли здесь идет речь о самообразовании или гимназическом образовании. Елена Андреевна — жена знаменитого профессора, сама училась в консерватории. Мерилом образованности для нее мог быть только университет или иное высшее учебное заведение. Для чеховских героев диплом университета чрезвычайно значим, он обязывает человека. Однако сам дядя Ваня никогда не вспоминает о своей юности, равно как и о том, что заставило образованного и умного человека посвятить себя торговле постным маслом, горохом и творогом.
* * *
Можно предположить, что Войницкий, подобно Мисаилу Полозневу, равнодушен к титулам и высоким званиям своего отца, лишен честолюбивых устремлений и сословных предрассудков.
Однако, пытаясь разгадать секрет жизненного успеха профессора Серебрякова, Войницкий с недобрым и недемократичным чувством замечает: «Ты только подумай, какое счастье! Сын простого дьячка, бурсак, добился ученых степеней и кафедры, стал его превосходительством, зятем сенатора и прочее, и прочее». Сам дядя Ваня не добивался ученых степеней и кафедры, однако чувствует зависть к профессору и считает, что тот не заслужил такого «счастья». На протяжении всей пьесы Войницкий упрекает себя в том, что глупо распорядился своей жизнью, служа бездарному ученому и самовлюбленному эгоисту.
Однако прозрение пришло к нему совсем недавно. Во время своих обвинительных речей, адресованных профессору, дядя Ваня постоянно повторяет цифру двадцать пять: «Двадцать пять лет я управлял этим имением, работал, высылал тебе деньги, как самый добросовестный приказчик...»
Войницкому сорок семь лет. Когда он поставил себя и всю свою жизнь на службу занятиям профессора Серебрякова, ему было чуть за двадцать. Гимназию обычно оканчивали в 18—19 лет.
Таким образом, Войницкий, так надолго и бесповоротно очаровавшийся не только личностью, но и талантом Серебрякова, вполне мог быть его студентом.
* * *
Если принять версию — Иван Петрович Войницкий был студентом Серебрякова, слушал его лекции — тогда становится понятнее горячая вера дяди Вани в то, что он служит великому учёному.
Вспомним, что дядя Ваня не только управлял имением и приумножал доходы Серебрякова, но еще переписывал его труды. По собственному признанию Войницкого, он просидел четверть века как крот в четырех стенах. Все его чувства принадлежали только Серебрякову. Днем Иван Петрович и его мать, Мария Васильевна, говорили о профессоре, о его работах, гордились им, с благоговением произносили его имя. Ночи «губили на то, что читали журналы и книги».
По сути, совсем молодой человек по неизвестной причине не просто уверовал в дар Серебрякова, не только стал служить ему, но и полностью жил им, находя смысл существования в том, что составляло содержание чужой жизни.
* * *
«Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Всё-таки лучше, чем ничего», — говорит Войницкий.
Отчего не было настоящей жизни, когда он был молод и отчего миражи показались ему лучше, чем «ничего»?
О прошлом семьи Войницких никогда не говорят в этой пьесе. Так же, как умышленно укрыта покровом недомолвок, намеренных умолчаний и полупризнаний история родителей Константина Треплева и сестер Прозоровых. Однако герои постоянно отсылают своими репликами к скрытому в этом в прошлом. Можно сказать, что настоящая жизнь прошлого является драматургическим приемом Чехова, заставляющим каждого режиссера и исполнителя искать ответ на вопрос, который автором даже не задан. Однако прошлое незримо существует в пьесах Чехова наряду с настоящим.
Семейные тайны, «скелеты в шкафу», потаенные поступки — всё это не просто «фон» для настоящего, не только отсыл к истокам, но и ненайденная, скрытая причина действий и поступков героев. Причина того, почему они не вольны изменить свое настоящее, пусть и опостылевшее им.
* * *
Современный зритель не всегда представляет себе, насколько велико имение, которым владеет Соня и управляет Войницкий. Оно было куплено за девяносто пять тысяч рублей. Только в господском доме этого имения — двадцать шесть комнат. Отец Войницкого уплатил за него только семьдесят тысяч, и «осталось долгу двадцать пять тысяч». Работая, «как вол», за 25 лет Иван Петрович Войницкий выплатил эти двадцать пять тысяч.
Для сравнения, совсем небольшая усадьба Мелихово, принадлежавшая Чехову, стоила при покупке 13 тысяч рублей. Но даже этой суммы у писателя не было целиком, поэтому деньги он выплачивал по частям, заложив купленное имение в банк.
Дядя Ваня упрекает Серебрякова, что тот ни разу не догадался прибавить ему жалование, и потому он получал только 500 рублей в год. Это действительно небольшая сумма. 300 рублей в год составляла зарплата сельского учителя. Ни сам Войницкий, ни его мать, Мария Васильевна, не производят впечатления людей расточительных и привыкших жить в роскоши. Образ жизни, который они ведут, скорее можно назвать скромным. Поэтому покупка огромного имения, обремененного немалым долгом — еще одна загадка из прошлого этой семьи.
* * *
Войницкий говорит, что имение было куплено как приданое, когда его сестра выходила замуж за Серебрякова. Скорее всего, у родителей Войницкого не было родового имения. Однако всё имение было отдано сестре Войницкого, матери Сони. Более того, эта покупка стала возможной потому, что сам Войницкий отказался от своей доли наследства в пользу сестры. Таким образом, и Мария Васильевна и ее сын добровольно оставили себя без материального обеспечения. Причем ни сын, ни мать не имели иного источника дохода. У Войницкого тогда не было никакого положения в обществе. Скорее всего, он даже еще не начал служить.
Странное самопожертвование и удивительное приданое, особенно если учесть что невеста была дочерью сенатора, а будущий зять — сыном бурсака, не дворянином, а всего лишь подающим надежды молодым ученым.
* * *
Действие пьесы происходит в конце девяностых годов XIX века. Таким образом, женитьба Серебрякова на сестре Войницкого может быть отнесена к семидесятым годам того же столетия. По своему положению и званию отец Войницкого принадлежал к высшим чинам столичного мира. В XIX веке в дворянской среде, а особенно в столицах, четко сохранялся принцип деления людей по их сословной и родовой принадлежности. Браки чаще всего заключались не просто между людьми своего круга, но даже с представителем определенного рода, чья семья была знатна или имела заслуги перед отечеством. Также родителями будущей невесты оценивался статус жениха, перспективы его карьерного роста, имущественное положение.
В романе Л.Н. Толстого «Анна Каренина», действие которого происходит в семидесятые года позапрошлого века, московская аристократка, княгиня Щербацкая, ищет для дочери не просто «хорошую, но блестящую партию». Княгине Щербацкой кажется «дикой» жизнь помещика Левина, «с занятием скотиной и мужиками». Другой герой романа, Вронский, «вполне удовлетворял желаниям матери. Очень богат, умен, знатен, на пути блестящей военно-придворной карьеры и обворожительный человек. Нельзя было ничего лучшего желать».
Сословное и родовое деление даже внутри дворянского сообщества было глубоко укоренено в сознании людей того круга, к которому принадлежал сенатор Войницкий. В «Вишневом саде» Гаев, стоящий на пороге банкротства и изыскивающий способы спасения имения, говорит: «Тетка очень богата, но нас она не любит. Сестра, во-первых, вышла замуж за присяжного поверенного, не дворянина... Вышла за не дворянина и вела себя нельзя сказать чтобы очень добродетельно». Для поместного дворянина Гаева, равно как и для его богатой тетки, брак с не дворянином — это неравный брак, пятно для семьи, хотя действие происходит уже в начале XX века.
Поэтому восторженное отношение Войницких к браку с не дворянином, пусть и молодым профессором или приват-доцентом, человеком небогатым, незнатным и без связей, с точки зрения общепринятых ценностей удивительно и должно иметь свое объяснение.
* * *
Дворяне в пьесах Чехова, как бывало и в жизни, носят вполне обыденные фамилии — Иванов, Гаев, Телегин.
Чехов дал главному герою пьесы фамилию Войницкий. Фамилия Войницкие существовала в реальности и принадлежала старинному дворянскому роду польского происхождения. Впервые в творчестве писателя Войницевы появляются в «Безотцовщине», драме, которую Чехов написал, будучи еще гимназистом. Затем фамилию Войницкий получает герой еще одной пьесы молодого Чехова, «Леший». История рода Войницевых — Войницких как будто не оставляла Чехова.
* * *
Дядя Ваня постоянно, на протяжении всей пьесы, твердит о том, что двадцать пять лет он жил миражом. Мираж сродни обману. «И я обманут... вижу — глупо обманут...», — повторяет Войницкий. Обвиняя профессора, Войницкий называет его «ученым магом» и говорит, что тот «морочил» их. Однако, если принять версию дяди Вани, что Серебряков шарлатан от науки, то тогда приходится говорить о некоем невероятном, всеобщем семейном помрачении.
Сестра Войницкого любила своего мужа так, как «могут любить одни только чистые ангелы таких же чистых и прекрасных, как они сами». Мария Васильевна, мать Войницкого, обожает Серебрякова и спустя двадцать пять лет, он по прежнему внушает ей священный трепет. Сам Войницкий прозрел только год назад, а до этого он тоже считал своего зятя избранным человеком. Истоки такого всеобщего, безоглядного, экстатического поклонения, по-видимому, надо искать в старшем поколении семьи Войницких.
Подобное обожание, когда чужой и чуждый по своему происхождению и образу жизни человек вдруг становится центром семьи и постепенно подменяет родных и близких, скорее свойственно женщинам, чем мужчинам. В мировой литературе подобный сюжет прежде всего напоминает о пьесе Мольера «Тартюф, или Обманщик».
* * *
Тартюф как типаж манипулятора, пользующегося слабостями других и своим умением очаровывать богатых людей, упоминается в пьесе Чехова «Иванов», причем именно в связи с темой приданого. «Не теперь, так через год, через два, вы, чудный Тартюф, успели бы вскружить голову девочке и завладеть ее приданым...», — упрекает главного героя доктор Львов. Жена Иванова, Сарра, умирает от чахотки, и ее уже готова сменить влюбленная в Иванова Шурочка Лебедева. Смерть первой жены Серебрякова скрывает какую-то тайну. Известно лишь, что вторая жена профессора, Елена Андреевна, бывала в его доме еще до смерти матери Сони.
По-видимому, образ Тартюфа был интересен Чехову. Когда в 1903 году жена, Ольга Книппер, прислала ему список пьес, которые собирался ставить Художественный театр, где была пьеса А.Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», он заметил: «Мне кажется, эта пьеса у вас совсем не ко двору. Ведь это русифицированный «Тартюф», это крымское бордо. Уж если ставить что, то «Тартюфа», или не ставить ни той, ни другой пьесы».
«Русифицированный» Тартюф был явлен в отечественной литературе не только образом выскочки Глумова, ловкого охотника за чужим приданым, умеющего словом и делом очаровывать ближних и дальних. Другой Тартюф, образ, не менее характерный для русского сознания — Фома Опискин из «Села Степанчикова и его обитателей» Ф.М. Достоевского (1859).
* * *
История Опискина написана Достоевским как история русского Тартюфа, которому власть над душами и умами нужна для удовлетворения болезненного тщеславия и ущемленного самолюбия, а не собственно ради выгоды и денег. Однако повесть названа не именем главного героя, но «Село Степанчиково и его обитатели». Обольщение ничтожным Опискиным целого дворянского семейства было бы невозможным, если бы в самом этом семействе не было тех черт и особенностей, которые в уродливой, карикатурной форме присущи Фоме.
В пьесе Мольера главная защитница и покровительница безродного Тартюфа — святоша госпожа Пернель, мать хозяина дома. Она убеждена, что Тартюф — это кладезь добродетелей, и всячески внушает это своему сыну. В повести Достоевского корни порабощения семьи Фомой лежат в отношениях матери, генеральши Крахоткиной и ее сына, полковника Ростанева.
О Ростаневе в повести говорится, что трудно было представить человека добрее. Когда Ростанев был молод, его мать долго не давала согласие на женитьбу сына, укоряя его в эгоизме, в неблагодарности, доказывала, что «имения его, двухсот пятидесяти душ, и без того едва достаточно на содержание его семейства (то есть на содержание маменьки, со всем ее штабом приживалок, мосек, шпицев, китайских кошек и проч.), и среди этих укоров, попреков и взвизгиваний вдруг, совершенно неожиданно, вышла замуж сама». Овдовев, генеральша переехала к сыну, по-прежнему попрекая его в неблагодарности и постоянно испытывая его почтительность. Вместе со штатом мосек, шпицев и китайских кошек в усадьбе Ростанева, доставшимся ему по наследству, появился приживал Фома Опискин.
«Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку, неразлучную с другим идиотом — ее идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за свое прошлое, — идиотку, перед которой дядя считал своей обязанностью благоговеть уже потому только, что это была мать его», — пишет Достоевский.
Вспомним, что высокообразованный профессор Серебряков, без гнева и как само собой разумеющееся, называет свою тещу, вдову сенатора, «старой идиоткой».
Характерно, что, хотя сын бурсака Серебряков является знаменитым профессором, а сын дьячка Фома Опискин — приживалом в барском доме, стезя их интересов и устремлений, цель их мечтаний совпадает — они оба толкуют об изящной словесности и грезят о славе. Серебряков писал и читал лекции о литературе и искусстве, Фома имеет претензию считать себя сочинителем. «Я знаю, он серьезно уверил дядю, что ему, Фоме, предстоит величайший подвиг, для которого он и на свет призван и к свершению которого понуждает его какой-то человек с крыльями, являющийся ему по ночам, или что-то вроде того. Именно: написать одно глубокомысленнейшее сочинение в душеспасительном роде, от которого произойдет всеобщее землетрясение и затрещит вся Россия...» «Всё это, разумеется, обольстило дядю», — рассказывается в повести «Село Степанчиково и его обитатели».
Вера в великое предназначение Серебрякова тоже обольстила Войницкого. Говоря о характере своего героя, рассказчик замечает, что полковник Ростанев был «один из тех благороднейших и целомудренных сердцем людей, которые даже стыдятся предположить в другом человеке дурное, торопливо наряжают своих ближних во все добродетели, радуются чужому успеху, живут таким образом постоянно в идеальном мире...» Кроме того, в повести говорится, что Ростанев благоговел перед словом «наука» или «литература» самым наивным и бескорыстнейшим образом, хотя сам никогда и ничему не учился: «Это была одна из его капитальнейших и невиннейших странностей».
«Капитальнейшая и невиннейшая странность» — благоговение перед словом «наука» и «литература» — кажется, это сказано и о Войницком. Этой капитальнейшей странности Войницкий посвятил все свои труды и дни, воздвигнув на пьедестал своего зятя, Серебрякова. История взаимоотношений генеральши Крахоткиной и ее сына, история этой семьи не только предваряет удивительные события, происшедшие в селе Степанчиково, но и объясняет их. Без нее сюжет о российском Тартюфе, заставившем трепетать перед собой своих благодетелей, не имел бы под собой почвы. Чехов предпочел истоки драмы семьи Войницких скрыть, однако представил не менее удивительные «Сцены из деревенской жизни».
* * *
Тема взаимоотношений отцов и детей в произведениях Чехова выявляет характерную закономерность. Если под таким углом зрения попытаться перечитать многотомное собрание сочинений Чехова: юмористику, рассказы, повести, драматургию, то картина предстанет поистине удивительная.
За несколькими исключениями (равнодушный к своей матери лакей Яша в «Вишневом саде», Аксинья в повести «В овраге»), родители виноваты перед своими детьми — в себялюбии, немилосердии, сердечной глухоте, деспотизме. Мисаил и Клеопатра Полозневы и их жестоковыйный отец-архитектор в «Моей жизни», отец Лаптева в повести «Три года», Орлов и его маленькая дочь в «Рассказе неизвестного человека», Раневская и Варя с Аней в «Вишневом саде», родители Сарры в «Иванове».
Очевидно, что истоки такого взгляда на отношения отцов и детей лежат в семейной истории Чеховых. Писатель был далек от того, чтобы искать прототипы для своих героев среди своих родных, однако тема губительности семейного деспотизма и влияния его на всю последующую жизнь тревожила и никогда не оставляла его.
Знаменитая цитата из письма брату Александру от 2 января 1889 года весьма красноречива: «Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой <...> Деспотизм преступен трижды. Если страшный суд не фантазия, то на этом суде ты будешь подлежать синедриону в сильнейшей степени...»
* * *
Мысль о незначительности собственной жизни и необходимости жертвовать всем во имя того, кто является существом избранным, вряд ли могла стать основополагающей для молодого Войницкого, если вера в это не была внушена ему еще в детстве.
«Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием», — говорит в «Трех сестрах» Андрей Прозоров, очень скоро нашедший нового домашнего «угнетателя» и всеобщего семейного деспота, жену Наташу.
Бездарный, но вполне преуспевающий архитектор Полознев в повести «Моя жизнь», толкующий о святом огне и духе божьем и обожающий лишь себя, «быстро и ловко, привычным движением» в споре бьет взрослого сына по щекам. «В детстве, когда меня бил отец, я должен был стоять прямо, руки по швам, и глядеть ему в лицо. И теперь, когда он бил меня, я совершенно терялся и, точно мое детство всё еще продолжалось, вытягивался и старался смотреть прямо в глаза», — говорит Мисаил Полознев.
В комедии «Вишневый сад» мать Ани и Вари, очаровательная, чувствительная Раневская, живет с таким размахом и в такой роскоши, что приводит своих детей и свой дом к полному банкротству. Забирая последние деньги, которых могло хватить надолго, а ей, как она сама признается, «хватит ненадолго», она с легкостью жертвует будущим дочерей. Варе и Ане придется нелегким трудом зарабатывать себе на жизнь.
Герой повести «Три года», купец Алексей Лаптев, вспоминает о своем детстве: «Я помню, отец начал учить меня или, попросту говоря, бить, когда мне не было еще пяти лет. Он сек меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня?» Характеризуя отца Лаптева, Чехов находит тот же эпитет, что и для архитектора Полознева — обожать себя: «Это хвастовство, этот авторитетный подавляющий тон Лаптев слышал и 10, и 15, и 20 лет назад. Старик обожал себя...»
Деспотичное, авторитарное отношение к детям уживается в этих чеховских героях с почти благоговейным отношением к своим чувствам, своим мнениям, своим пристрастиям и привычкам.
* * *
Марию Васильевну Войницкую, вдову тайного советника, мать первой жены профессора, принято играть, пользуясь словами Елены Андреевны, как «нудное, эпизодическое лицо». Нудным, бессмысленным кажется ее вечное присловье сыну: «Слушайся Александра». Точно также может показаться, что эпизодична сама роль Марии Васильевны в той драме, которая разыгрывается на сцене.
Недалекая пожилая дама, чья слепая вера в гений Серебрякова, на первый взгляд, лишь оттеняет горечь и крушение иллюзий главного героя, — не так проста. Сам главный герой говорит о своей матери весьма непочтительно: «Моя старая галка, maman...»
Безумное раздражение Войницкого вызывают лишь два персонажа этой пьесы: профессор Серебряков и Мария Васильевна. Если мать для Войницкого «старая галка», то отставной профессор — «старый сухарь, ученая вобла». Однако вспомним, что «ученую воблу» Войницкий обожествлял почти всю сознательную часть своей жизни, и теперь не может простить себе своей слепоты и жертвенности. Отсюда ядовитость наименований, которыми Войницкий награждает профессора. Равно как только ограниченность и верность своим привычкам немолодой женщины вряд ли могла вызвать такие безжалостные слова, отнесенные сыном к Марии Васильевне: «...всё еще лепечет про женскую эмансипацию; одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни». Очевидно, что счет Войницкого к матери не меньший, чем к Серебрякову, и его грубость не может быть объяснена лишь бытовым раздражением нервов, усталостью и подавленным настроением.
* * *
В кульминационный момент яростного предъявления счетов своему прошлому, когда Войницкий кричит: «Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел... Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский...», он вдруг обращается именно к матери: «Я зарапортовался! Я с ума схожу... Матушка, я в отчаянии! Матушка!»
В этом обращении и детская беспомощность, вечная привычка взрослого сына поступать по воле матери, ужас от ослушания и апелляция к той, которая силой своего воображения и веры могла лепить из близких великих людей. Однако матушка тоже остается верна себе, не слыша отчаяния сына, она призывает его к вечному послушанию, строго указывая: «Слушайся Александра!»
Для зрителя такая реплика может прозвучать даже комично, как совершенно несоответствующая ситуации и настроению всей сцены. Однако для Войницкого она звучит как подтверждение одной лишь истины, которую ему вдалбливали всю жизнь — не существует его воли и желаний, они ничтожны, его предназначение — слушаться.
Сорокасемилетний Войницкий восклицает, опять же обращаясь к матери: «Матушка! Что мне делать? Не нужно, не говорите! Я сам знаю, что мне делать!» Диалог Войницкого с Марией Васильевной — это не просто, как часто бывает у Чехова, диалог «глухих». Он обнажает сердцевину их отношений. Услышав реплику Марии Васильевны и испугавшись услышать ее еще раз, не находя отклика на самые важные для него вопросы, обращенные прежде всего к самому себе, Иван Петрович бросается за револьвером.
При всем действительном драматизме действия и искренности чувства Войницкого, последующая сцена с погоней и выстрелами является тем самым непроявленным бунтом против указующего перста старших, который так остро отстаивается самостоятельное право на «я сам знаю, что мне делать». Такие бунты обычно переживаются в ранней юности, и зачастую сопровождаются отчаянными словами, жестами и поступками. Иван Петрович Войницкий, и в этом тоже грустная насмешка судьбы, позволил его себе почти в пятьдесят лет.
* * *
Можно задать вопрос — сколько лет персонажам пьесы «Дядя Ваня»? Под крышей одного дома собрались члены одной семьи, почти каждый из которых вздыхает о прошлом, или об упущенных возможностях прошлого, и, кажется, ни один не устремлен в будущее. Действие сцен из деревенской жизни происходит в середине 90-ых годов XIX столетия. В списке действующих лиц лишь о Елене Андреевне, жене профессора, сказано — 27-ми лет.
С разговора о времени начинается пьеса. Астров спрашивает няньку Марину, сколько лет они знакомы, и сильно ли он изменился с тех пор.
Войницкий говорит, что профессор двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве. Университет обычно заканчивали в 23—24 года. Например, Чехов, дважды остававшийся в гимназии на второй год, поступил в Московский университет в 1879 году и получил диплом в 1884 году.
Подающий надежды Серебряков мог быть сразу оставлен при университете, таким образом «старик», «старый сухарь», как любит именовать его бывший шурин, может быть пятидесятилетним человеком. Чуть старше самого Войницкого, которому сорок семь лет.
Реплика об отставном профессоре Серебрякове, который двадцать пять лет жует чужие мысли и пишет об искусстве, ничего не понимает в искусстве, звучит и в комедии «Леший», созданной в 1889—1890 годах.
Серебряков из «Лешего» и Серебряков из «Дяди Вани» ровесники, время действия пьесы в таком случае имеет более размытые границы. Серебрякову за пятьдесят, но не больше пятидесяти пяти лет. В данном случае, в заблуждение вводят реплики Войницкого, высмеивающие пожилого профессора, и то, что для эпохи конца XIX столетия пятидесятипятилетний человек — это скорее, старый человек. Не случайно, что в постановках XX века, особенно его второй половины, Серебрякова играли много старшим его возраста.
Сам Войницкий, которому по меркам сегодняшнего дня лишь сорок семь лет, искренно грустит о прошедшей молодости, считает себя старым и подводит итоги своей жизни.
Одиннадцать лет назад была еще жива мать Сони. Скорее всего, она была младше своего мужа, у которого есть пристрастие к молодым девушкам. Когда она выходила замуж, ей могло быть 18—20 лет. Понятно лишь, что мать Сони скончалась меньше десяти лет назад, если Войницкий говорит, что встречал Елену Андреевну «у покойной сестры». Соне должно быть около двадцати лет или чуть больше, она осталась без матери, будучи ребенком или подростком.
Астрову, как упоминается в пьесе, на вид 36—37 лет. Быть может, доктору около сорока, или он перешагнул этот рубеж. Марии Васильевне, скорее всего, 65—70 лет. Дядя Ваня ехидно замечает ей: «Но мы уже пятьдесят лет читаем и говорим, и читаем брошюры. Пора бы уж кончить». Скорее всего, «говорить и читать брошюры» Мария Васильевна начала совсем юной, лет в 17—20, и, по-видимому, это занятие было для нее увлекательнейшим на протяжении всей ее жизни.
* * *
Пьеса «Леший», послужившая основой «Дяди Вани», писалась Чеховым в усадьбе помещиков Линтваревых, недалеко от Сум, где семья Чеховых летом 1888 года снимала флигель. Усадьба Линтваревых была большой, с запущенным садом и традиционным домом с мезонином.
Хозяйкой имения была вдова, Александра Васильевна Линтварева. Семья, мать и ее пятеро детей, считалась культурной и образованной, имевшей передовые взгляды. Александра Васильевна гордилась, что в доме ее деда, А.Ю. Розальон-Сошальского, подолгу гостил знаменитый украинский философ и поэт Григорий Сковорода.
«Семья, достойная изучения. Состоит из 6 членов, — писал Чехов Суворину. — Мать-старуха, очень добрая, сырая, настрадавшаяся вдоволь женщина; читает Шопенгауэра и ездит в церковь на акафист; добросовестно штудирует каждый № «Вестника Европы» и «Северного вестника» и знает таких беллетристов, какие мне и во сне не снились; придает большое значение тому, что в ее флигеле жил когда-то худ(ожник) Маковский, а теперь живет молодой литератор; разговаривая с Плещеевым, чувствует во всем теле священную дрожь и ежеминутно радуется, что «сподобилась» видеть великого поэта».
Дети Линтваревой тоже отличались разнообразными дарованиями. Старшая, Зинаида Михайловна, была врачом и готовила себя к научной деятельности. Ее планам помешала тяжелая болезнь. Вторая дочь, Елена Михайловна, тоже была медиком. В имении Лука она усердно, как Соня в «Дяде Ване», занималась хозяйством и понимала его, по словам Чехова, «в каждой мелочи».
Подобно будущей героине «Лешего» и «Дяди Вани», Елена Михайловна мечтала о семейной жизни, в которой ей отказала судьба. «...когда вечерами в большом доме играют и поют, она быстро и нервно шагает взад и вперед по темной аллее, как животное, которое заперли... Я думаю, что она никому никогда не сделала зла, и сдается мне, что она никогда не была и не будет счастлива ни одной минуты».
Третья дочь, Наталья, кончившая Бестужевские курсы, построила в усадьбе за свой счет школу, где учила детей на родном украинском языке. Наталья была, по выражению Чехова, «страстная хохломанка» и ездила на могилу Шевченко, «как турок в Мекку».
Два брата Линтваревы тоже выбрали для себя особенный жизненный путь. Старший, Павел, был исключен из Петербургского университета и выслан в деревню под надзор полиции. «Второй сын — молодой человек, помешанный на том, что Чайковский гений. Пианист. Мечтает о жизни по Толстому».
Медицинская, образовательная, просветительская общественная деятельность, толстовство — в этом труды семьи Линтваревых отражали благородные искания российских интеллигентов второй половины XIX века. Однако подмеченная Чеховым печать «несчастливости» лежала на всех детях помещицы Линтваревой.
Каждый из них, при всем благородстве намерений и поступков, не довольствовался своей жизнью, но хотел служить великой цели или великому человеку, будь то Толстой, Тарас Шевченко или Чайковский. Своя жизнь, по-видимому, представлялась им слишком обыденной. Или же, как герои еще ненаписанной в 1888 году пьесы «Три сестры», братья и сестры Линтваревы были воспитаны родителями для особенной судьбы и особенной участи, однако по своим качествам и дарованиям были вполне обыкновенными людьми.
И лишь прикосновение к знаменитостям и известиям из мира значительных персон, которые черпались в журналах и разговорах с гостями, наполняло их жизнь особым смыслом. Пользуясь выражением Чехова из письма Суворину от 27 марта 1894 года об увлечении толстовством и личностью Толстого, дом интеллигентных тружеников Линтваревых, их душа всегда была открыта для «постоя» какой-либо идеи, философии или персоны.
* * *
Жажда кумира, которому можно было поклоняться, честолюбивое «ухаживание» за знаменитостью вызывало неизменно ироническое отношение Чехова. Тем летом 1888 года, когда Чехов впервые отдыхал в Луке, его навестил писатель Плещеев. В письме Суворину Чехов дал живую картинку ажиотажа вокруг известной персоны: «У меня гостит А.Н. Плещеев. На него глядят все, как на полубога, считают за счастье, если он удостоит своим вниманием чью-нибудь простоквашу, подносят ему букеты, приглашают всюду и проч. Особенно ухаживает за ним девица Вата, полтавская институтка, которая гостит у хозяев. А он «слушает да ест» и курит свои сигары, от которых у его поклонниц разбаливаются головы. Он тугоподвижен и старчески ленив, но это не мешает прекрасному полу катать его на лодках, возить в соседние имения и петь ему романсы. Здесь он изображает из себя то же, что и в Петербурге, т. е. икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами».
Женское обожание знаменитости, истинное или небескорыстное, — одна из тем пьесы «Чайка». Во втором действии актриса Аркадина даже читает отрывок из романа Мопассана «На воде», где речь идет о способах полонить известного писателя. В «Чайке» дамы вручают мужчинам букеты цветов, стоят перед ними на коленях, дарят медальоны с надписью: «Если тебе понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее!»
В повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» генеральша Крахоткина, много претерпевшая от мужа, домашнего тирана, сама превратилась в маленького семейного деспота и завела божка в лице непризнанного гения, приживала Фомы Опискина.
Природа трепетного отношения Марьи Васильевны Войницкой к профессору Серебрякову может быть сравнима с теми чувствами, которые питали героиню Достоевского.
Неслучайно две истории «русифицированного Тартюфа», написанные такими разными по своему мироощущению писателями, как Достоевский и Островский, содержат упоминание об одной и той же исторической персоне, некогда весьма популярной в Москве, — Иване Яковлевиче Корейше.
* * *
Иван Яковлевич Корейша (около 1780—1861) был известным в Москве юродивым и прорицателем. Он учился в семинарии, служил учителем, затем странствовал. Был помещен в больницу для умалишенных, куда к нему стекались толпы жаждущих чудесных указаний почитателей и особенно почитательниц. Вывешенное Корейшей при входе объявление гласило, что принимаются лишь то, кто согласен вползти на коленях.
В комедии А.Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», написанной в 1868 году, богатая московская вдова Турусина слепо верит гадалкам, ворожеям и «святым странникам». К ним она обращается, чтобы решить судьбу своей племянницы, Машеньки. «Святые» и «праведные», равно как и приживалки в доме Турусиной, оказываются обманщиками, паразитирующими на доверчивости Турусиной. «Какая потеря для Москвы, что умер Иван Яковлич! Как легко и просто было жить в Москве при нем. Вот теперь я ночи не сплю, всё думаю, как пристроить Машеньку: ну, ошибешься как-нибудь, на моей душе грех будет. А будь жив Иван Яковлич, мне бы и думать не о чем: съездила, спросила — и покойна».
О Фоме Опискине в повести Достоевского, опубликованной в 1859 году, сказано: «Мало-помалу он достиг над женской половиной генеральского дома удивительного влияния, отчасти похожего на влияние различных иван-яковлевичей и тому подобных мудрецов и прорицателей, посещаемых в сумасшедших домах иными барынями, из любительниц».
Упоминается Корейша и в «Осколках московской жизни», хрониках молодого Чехова-журналиста: «В Москве есть достопримечательность, о которой не упоминается ни в истории, ни в географии, ни даже в «Путеводителе Москвы», а между тем эта достопримечательность классична, как царь-пушка и как покойный Корейша...»
Разумеется, профессор Серебряков — никак не является юродивым или прорицателем, хотя его шурин, Войницкий, не скупится на такие эпитеты, как «шарлатан» и «ученый маг». Однако само возвеличивание достаточно заурядного человека и превращение его в домашнего божка — явление, занимавшее русских литераторов второй половины XIX века и имевшее истоки в реальности.
* * *
Мария Васильевна Войницкая, чья юность и молодость пришлась на пятидесятые-шестидесятые годы XIX столетия, часто кажется героиней без возраста и даже без прошлого. Между тем, принадлежность к поколению и конкретному времени важна для героев Чехова. В «Вишневом саде» помещик Гаев, пытаясь выразить самое важное, что характеризует его, произносит почти нелепую и невнятную для современного зрителя фразу: «Я человек восьмидесятых годов... Не хвалят это время, но всё же могу сказать, за убеждения мне доставалось немало в жизни».
Войницкая 50 лет читает брошюры и, как выражается ее сын, «лепечет» об эмансипации и заре новой жизни. Бесспорно, если Гаев — человек 80-ых годов, то взгляды и ценности Войницкой сформировались в 50—60-е годы XIX столетия, и с тех, по-видимому, не претерпели особенных изменений. Увлечение проблемой эмансипации, равно как и поиски «новой жизни» были в эпоху юности и молодости Марии Васильевны веяниями эпохи, новейшей, прогрессивной философией — русское общество стояло на пороге либеральных перемен.
Женская эмансипация стала одной из многих примет эпохи перемен пореформенной России. В 60-е годы XIX века появились женщины, демонстрировавшие новый тип социального поведения. Зарю «новой жизни» они видели в возможности освоения традиционно мужских профессий, получении высшего образования, просвещении народа, революционной деятельности.
В конце пятидесятых годов женщины впервые начинают посещать как слушательницы университетские лекции, хотя само высшее образование оставалось для женщин закрытым. Знания и диплом они должны были получать за границей. В либеральных столичных и провинциальных кругах было модным поддерживать знакомства с «прогрессивными» женщинами, да и они, в свою очередь, искали единомышленников и людей передовых взглядов.
В романе И.С. Тургенева «Отцы и дети» (1861), который вызывал восхищение Чехова, дан пародийный образ «эмансипе» — помещицы Кукшиной. Тургенев высмеивает дилетантизм провинциальной дамы, ее увлечение «умными» статьями и «гениальными господами». С ее уст не сходят имена Маколея, Мишле и Прудона.
Мария Васильевна, увлекавшаяся в юности модными теориями и вопросами, вполне могла увидеть в начинающем ученом выдающуюся, особенную личность, нового Базарова. Можно предположить, что она была давно готова к такой встрече, и Серебряков лишь оказался подходящим «героем». Таким образом, истоки драмы Ивана Петровича Войницкого, его желания разобраться, чем же околдовал его на долгие годы «ученый маг» и «шарлатан» коренятся не только и не столько в личности Серебрякова. Но в желании его деспотичной матушки строить свою жизнь и жизнь своих близких в соответствии с выдуманным ею служению великим идеалам.
* * *
Штудирование всех выходящих толстых журналов, домашние приемы, на которые приглашались профессора и литераторы, жажда приобщиться к миру людей великих и особенных — это и было, по-видимому, отрадой жизни помещицы Линтваревой. Такой, какой она предстала Чехову летом 1888 года. В доме Линтваревых бывали представители научной интеллигенции — историк А.Я. Ефименко, профессор В.Ф. Тимофеев, известный экономист-публицист В.П. Воронцов. Чехов познакомился и с Тимофеевым и с Воронцовым. Тимофеев рассказывал писателю о своей научной деятельности, сравнивал немецких и российских ученых. В.П. Воронцов был теоретиком народничества, в 1882 году опубликовал книгу «Судьбы капитализма в России». О Воронцове Чехов написал так: «К Линтваревым приехал полубог Воронцов — очень вумная, политико-экономическая фигура с гиппократовским выражением лица, вечно молчащая и думающая о спасении России...» В процессе знакомства мнение писателя о знаменитом народнике менялось, однако, характерна здесь ирония Чехова над излишне серьезным отношением Воронцова к самому себе и своей миссии. «Человечина угнетен сухою умственностью и насквозь протух чужими мыслями, по всем видимостям малый добрый, несчастный и чистый в своих намерениях». Безусловно, знакомство с учеными гостями лучанской усадьбы, разговоры о науке, о «спасении России» преломились в образе профессора Серебрякова и в повести «Скучная история», которая писалась практически одновременно с пьесой «Леший».
* * *
Александр Владимирович Серебряков, отставной профессор, может показаться столичной знаменитостью, известным ученым из Петербурга или Москвы. Он настолько почитаем своими домашними, пусть даже теперь иллюзии Войницкого потерпели крушение, что зритель как будто смотрит на него глазами обожающей Марии Васильевны или низвергающего свой кумир дяди Вани.
Можно подумать, что слова героя «Скучной истории» о самом себе могут быть отнесены к герою «Дяди Вани»: «Есть в России заслуженный профессор Николай Степанович такой-то, тайный советник и кавалер; у него так много русских и иностранных орденов, что когда ему приходится надевать их, то студенты величают его иконостасом. Знакомство у него самое аристократическое; по крайней мере, за последние 25—30 лет в России нет и не было такого знаменитого ученого, с которым он не был бы коротко знаком. Теперь дружить ему не с кем, но если говорить о прошлом, то длинный список его славных друзей заканчивается такими именами, как Пирогов, Кавелин и поэт Некрасов, дарившие его самой искренней и теплой дружбой. Он состоит членом всех русских и трех заграничных университетов. И прочее, и прочее». Имя героя повести популярно, в России «оно известно каждому грамотному человеку, а за границею оно упоминается с кафедр с прибавкою известный и почтенный».
Однако после перечисления титулов, званий, знаменитых друзей, то есть внешней стороны успеха, Николай Степанович добавляет главное: «Я трудолюбив и вынослив, как верблюд, а это важно, я талантлив, а это еще важнее. К тому же, к слову сказать, я воспитанный, скромный и честный малый. Никогда я не совал своего носа в литературу и политику, не искал популярности в полемике с невеждами, не читал речей ни на обедах, ни на могилах своих товарищей».
Через четверть века служения своему зятю Войницкий прозрел и увидел, что тот человек бесполезный, капризный и бесталанный. Можно догадываться, что в отличие от несуетного и преданного лишь науке Николая Степановича, профессор Серебряков с охотой «совал свой нос» в литературу и политику, искал популярности в полемике с невеждами и читал речи на обедах.
* * *
Повесть «Скучная история» написана от имени знаменитого ученого и неудовлетворенного своей жизнью человека.
Два профессора, столь несхожие меж собой, занимали Чехова. Современники Чехова находили сходство между профессором Серебряковым и издателем «Нового времени», писателем и публицистом Сувориным. Суворин, прочитав «Скучную историю», услышал в размышлениях Николая Степановича мысли самого Чехова.
В письме к Суворину от 17 октября 1889 года он вынужден был пояснить свой замысел и его воплощение. О герое «Лешего», Серебрякове, Чехов заметил: «В пьесе идет речь о человеке нудном, себялюбивом, деревянном, читавшем об искусстве 25 лет и ничего не понимающем в нем; о человеке, наводящем на всех уныние и скуку, не допускающем смеха и музыки и проч. и проч. и при всем этом необыкновенно счастливом».
О Николае Степановиче Чехов сказал так: «Я вовсе не имел претензии ошеломить Вас своими удивительными взглядами на театр, литературу и проч.; мне только хотелось воспользоваться своими знаниями и изобразить тот заколдованный круг, попав в который добрый и умный человек, при всем своем желании принимать от бога жизнь такою, как она есть, и мыслить о всех по-христиански, волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо».
Общение в Луке с представителями профессорского сословия, быть может, заставило Чехова размышлять о том пути, который манил его в годы учебы. Учась в университете, будущий писатель мечтал написать научное исследование по медицине. По возвращении из поездки на Сахалин он хотел защитить книгу «Остров Сахалин» как диссертацию. Наверное, поэтому мечта о профессорстве, о кафедре, об учениках — одна из самых сладких и заманчивых для его героев.
Профессорство, причем, не просто безвестное кропотливое служение делу науки, но непременная известность и успех — такой путь предначертан магистру Коврину в повести «Черный монах». Воспитавший его помещик Песоцкий и его дочь Таня отчего-то вообразили, что Коврин выдающийся ученый, особенный человек. Хотя ни дарования Коврина, ни его характер не обещали им подобной судьбы. Правда, Таня делает оговорку, поясняя, что Песоцкий думает так оттого, что именно он воспитал Коврина. В конце повести Таня с той же верой, с какой она обожествляла таланты Коврина, говорит: «Я приняла тебя за необыкновенного человека, за гения, я полюбила тебя, но ты оказался сумасшедшим...»
Таня обвиняет Коврина в обмане, но Песоцкие обманулись именно потому, что хотели обманываться. Тщеславие Песоцкого, пусть и невинного свойства, заставило его внушать своему воспитаннику мысли о великом призвании. Не случайно в конце повести Коврин в запальчивости поминает Будду, Магомета и Шекспира, которых не лечили «добрые родственники» от экстаза и вдохновения.
Войницкий во время домашней ссоры, знаменующей собой кульминацию пьесы и всей обманувшей его жизни, вспомнит Шопенгауэра и Достоевского. Масштаб дарования здесь задаётся прежде всего теми, кто пророчит и прозревает в заурядном человеке гения или пророка. И тем больнее и непростительнее оказывается разочарование в своем кумире. Хотя, по сути, это не обман жизни, но самообман. Ровно насколько воспаленный ум одного обыкновенного человека творил себе божество, настолько сильны его ожидания от этого божества. Ожидания, которые призван воплотить другой, но не он сам.
В следующей за «Дядей Ваней» пьесе «Три сестры» эта тема станет главенствующей. Дети генерала Прозорова, три сестры и брат, были воспитаны им для особенной жизни и особенной судьбы. Дисциплинирующая разум и волю учеба и приготовление к необыкновенной жизни стали для них, по воле отца, смыслом жизни. «Он у нас ученый. Должно быть, будет профессором. Папа был военным, а его сын избрал себе ученую карьеру», — говорит о будущем брата Андрея сестра Маша. А Ирина добавляет: «По желанию папы». И ни у одной из них, и тем более у самого Андрея, не возникает мысли о том, способен ли Андрей быть ученым, есть ли у него дарование и призвание к этому.
В конце пьесы несостоявшийся профессор Прозоров будет сетовать: «...как странно меняется, как обманывает жизнь! Сегодня от скуки, от нечего делать, я взял в руки эту вот книгу — старые университетские лекции, и мне стало смешно... Боже мой, я секретарь земской управы, той управы, где председательствует Протопопов, я секретарь, и самое большее, на что я могу надеяться, это — быть членом земской управы! Мне быть членом здешней земской управы, мне, которому снится каждую ночь, что я профессор московского университета, знаменитый ученый, которым гордится русская земля!»
Характерно, что чеховский герой сокрушается не о том, что не состоялся как ученый, но как знаменитый ученый, профессор московского университета. Он не сомневается, что, если бы не обстоятельства, им могла бы «гордиться русская земля». Наверное, так же Войницкие измеряли на свой аршин, в соответствии со своими ожиданиями и своим стремлением к славе, масштаб личности и дарования Серебрякова. Тогда можно задать вопрос: а существует ли на самом деле, вне сознания Войницких, успех и известность профессора Серебрякова?
* * *
Действие пьесы «Дядя Ваня» начинается с того, что профессор Александр Владимирович Серебряков, еще не старый человек, моложе Николая Степановича из «Скучной истории», оказался не у дел. Он должен был уйти в отставку, его больше не зовут читать лекции и преподавать. Поэтому ему не по средствам жить в городе, и он, вместе с молодой женой, переехал в имение своей дочери.
Серебряков болезненно ощущает свою нынешнюю «непопулярность». Он капризничает, постоянно требует внимания, выводит из себя домашних придирками, упреками.
«Он вышел в отставку, и его не знает ни одна живая душа, он совершенно неизвестен; значит, двадцать пять лет он занимал чужое место», — говорит Войницкий. Войницкий уверен, что профессор двадцать пять лет занимал чужое место и «морочил» своих коллег так же, как он морочил Марию Васильевну и его самого. Однако трудно поверить, что Серебряков всего лишь шарлатан, который ввел в заблуждение всех. Сегодняшняя «ненужность» коллегам, ученикам и теперь родным — вполне закономерна и ожидаема, если не смотреть на отставного профессора глазами обожающей Марии Васильевны.
Как и в случае с героиней другой пьесы Чехова, «Чайки», иногда в этом вопросе происходит подмена понятий. Ирина Андреевна Аркадина в «Чайке» — известная актриса. Но она популярна в провинции и играет на провинциальной сцене в различных городах России. Аркадина, искусная актриса, блистательный имитатор чужих страстей. Но она никогда не была большой актрисой, настоящей актрисой, как Мария Ермолова, Вера Комиссаржевская или Пелагея Стрепетова, которые покоряли подмостки столичных театров и театров России, владели умами, знаменовали эпоху в истории театра.
Так же и профессор Серебряков — искусный мастер слова, искушенный оратор, красноречивый деятель от науки. Но, может быть, он никогда не был настоящим, большим ученым. Он говорит про себя: «Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут — как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти...» У Серебрякова никогда не было подлинной славы, веру в которые предрекали ему много лет те же Войницкие.
Имя Серебрякова не было известно в России «каждому грамотному человеку», тем более не был он почитаем за границей. Профессор всю жизнь преподавал в провинциальном университете, что ничуть не умаляет его достоинств. Можно предположить, что Серебряков — профессор Харьковского университета. В дореволюционной России было не так много университетов, и один из них был именно в Харькове.
Усадьба Линтваревых располагалась недалеко от Сум, ближайшим крупным городом был — Харьков. Поэтому у Линтваревых по преимуществу гостила харьковская профессура и представители местной интеллигенции. Чехов неоднократно бывал в Харькове. Более того, именно Харьков играет в географии его прозы и драматургии особенную, непонятную роль. В Харьков приезжает в конце повести герой «Скучной истории», знаменитый профессор Николай Степанович. Аркадина в «Чайке» жаждет рассказать обитателям имения, как ее «принимали в Харькове». В «Вишневом саде» Харьков — узловая станция, где разветвляются судьбы героев пьесы. «А мне в Харьков надо. Поеду с вами в одном поезде. В Харькове проживу всю зиму», — говорит в финале пьесы купец Лопахин.
Именно в Харьков уезжают в четвертом действии супруги Серебряковы, чтобы поселиться там.
* * *
Если Мария Васильевна Войницкая чаще всего предстает на сцене как «нудное, эпизодическое лицо», то профессора Серебрякова принято играть таким, каким видит его Войницкий — «сухарем», «воблой», ограниченным, себялюбивым стариком. Да, в настоящем Серебряков — сухарь, вобла, ипохондрик, заедающий чужой век. Это ясно всем, кроме Марии Васильевны. Однако в недавнем прошлом им были искренне, до самозабвения и самопожертвования очарованы столько непохожие люди, как Мария Васильевна, покойная Вера Петровна, сам дядя Ваня, Соня и Елена Андреевна. Но тогда остается непонятным, как мог человек измениться столь кардинально. Или можно предположить, что в капризном и недобром Серебрякове актером должно быть сыграно такое непобедимое очарование и обаяние, которое не могло бесследно исчезнуть в настоящем.
Чехов парадоксальным образом наделил профессора Серебрякова и профессора Николая Степановича совершенно противоположными дарами и радостями жизни. Но не случайно подарил им похожую биографию, внешнюю канву судьбы. Они оба — семинаристы, по-видимому, выходцы из духовного сословия. Оба переломили обстоятельства и проявили решимость в выборе цели. Оба достигли положения в своей профессии.
Николай Степанович радеет о пользе науки, предан ей, умен, не гонится за известностью, добр к близким. Однако чувствует глубокую неудовлетворенность своей жизнью, несчастлив и, по выражению самого писателя, «брюзжит, как раб». Он — заложник тех, кто любит в нем не его самого, но его известное имя, его положение, его талант.
Недаром повесть начинается с рассуждения об имени и популярности, а в горькую минуту, уже предчувствуя скорый конец, Николай Степанович говорит себе: «Допустим, что я знаменит тысячу раз, что я герой, которым гордится моя родина; во всех газетах пишут бюллетени о моей болезни, по почте идут уже ко мне сочувственные адреса от товарищей, учеников и публики, но всё это не помешает мне умереть на чужой кровати, в тоске, в совершенном одиночестве... В этом, конечно, никто не виноват, но, грешный человек, не люблю я своего популярного имени. Мне кажется, будто оно меня обмануло».
Николай Степанович хочет, чтобы «наши жены, дети, друзья, ученики любили в нас не имя, не фирму и не ярлык, но обыкновенных людей». Он говорит, что хотел бы «иметь помощников и наследников».
В противоположность герою «Скучной истории», Серебряков радеет не о пользе науки, а лишь о своей пользе в науке. Он нуден, сух и недаровит, и потому жаждет, чтобы в нем любили именно фирму и ярлык, и не принимает упреки к себе как к обыкновенному человеку. Ему совсем не хотелось бы иметь помощников и наследников. И при том, что Серебряков обделен всеми талантами Николая Степановича, он, по мнению Чехова, счастливый человек. А Николай Степанович, который обладает не мнимой, но настоящей славой, о которой Серебряков может лишь грезить, тем не менее, глубоко несчастен и мечтает, чтобы в нем любили обыкновенного человека.
* * *
Соблазнительно было бы представить талантливого героя «Скучной истории» полной противоположностью бесталанного Серебрякова. Точно так же, как утверждать, что Войницкий, Мария Васильевна, Соня, покойная мать Сони, красавица Елена Андреевна увидели в Серебрякове выдающегося ученого и крупную личность, такую, как Николай Степанович, и потому в нем обманулись.
И добрый, преданный науке Николай Степанович и эгоцентрик Серебряков, по сути, очертили вокруг себя некий круг, в котором заключалось служение науке или служение себе в науке. Всё остальное, родные и близкие, их беды и радости, их судьбы оказались как бы вне этого круга. Выполняя некий механический ритуал сообщения с внешним миром, оба героя с годами всё больше теряли связь с теми, кто был зависим от них, нуждался в них. Когда же, в силу житейских обстоятельств, героям пришлось соприкоснуться с реальностью, то и они не узнали близких, и близкие не узнали их. Николай Степанович признается, что внутренняя жизнь жены и дочери давно уже ускользнула от его наблюдения. И у него такое чувство, как будто когда-то он жил дома с настоящей семьей, а теперь обедает в гостях у ненастоящей жены и видит ненастоящую дочь.
Ища причины такого несовпадения, Николай Степанович видит ее в том, что бог не дал его домашним такой же силы, как ему самому: «С детства я привык противостоять внешним влияниям и закалил себя достаточно; такие житейские катастрофы, как известность, генеральство, переход от довольства к жизни не по средствам, знакомства со знатью и проч., едва коснулись меня, и я остался цел и невредим; на слабых же, незакаленных жену и Лизу всё это свалилось, как большая снеговая глыба, и сдавило их».
Еерои «Дяди Вани» знали «ненастоящего» Серебрякова, и этот «ненастоящий» Серебряков вращался где-то в иных, высших сферах. Они же соприкасались лишь с его именем, когда переписывали или переводили его статьи, когда переводили ему деньги, когда читали его книги.
И когда вполне обыкновенный человек поселился в их доме, рядом с ним, то, это свалилось на них, как «большая снеговая глыба» и сдавило их.
* * *
Можно спросить, посвятили бы Войницкие свою жизнь Серебрякову, не будь он успешным и известным человеком? Стали бы они переписывать и переводить статьи, работать «без отдыха», недоедать куска, чтобы посылать тысячи безвестному труженику науки? Более того, разглядели бы они в скромном ученом, чьи достижения пока не признаны никем, который не витийствует с кафедры, полубога и великое дарование?
Собственно говоря, Серебряков, такой, какой он есть, с его привычками, вкусами, мнениями и суждениями, не был внятен и близок Войницким.
В Марии Васильевне, потом в ее сыне жило желание прикоснуться к чужой славе, чужой великой миссии, наполнить свою жизнь особенным смыслом — служению выдающемуся человеку. Эгоцентричному, самовлюбленному Серебрякову, успешному карьеристу от науки, Войницкие отвели уже давно готовую роль — великого человека. А себе — роль окружения, свиты, помощников и созидателей великого человека. На месте Серебрякова вполне мог оказаться иной деятель науки или искусства. Мария Васильевна, искавшая себе кумира, обрела бы его, например, в упоминающемся в пьесе некоем Павле Алексеевиче, который постоянно присылает ей из Харькова свои брошюры и опровергает то, что сам же семь лет назад защищал.
Разумеется, Серебрякову, чье продвижение по карьерной лестнице объяснялось отнюдь не его дарованиями, но умением приспосабливать жизнь и людей под свои потребности, Войницкие оказали неоценимую услугу. Он мог отдаваться своему честолюбию, витийствовать с кафедры, писать статьи и книги, не заботясь о заработке, о содержании семьи, о поиске помощников. Ему никогда не приходилось задумываться, чем и кем обеспечено его безбедное существование.
Высокое мнение о себе, переросшее в фантом таланта и даже гениальности, было сколь природным качеством Серебрякова, подкрепленным его трудолюбием и красноречием, столь и делом рук самих Войницких. Двадцать пять лет они внушали Серебрякову, что он величина, что он достоин любых жертв, что он существо высшего порядка. И менее самовлюбленный и самоуверенный человек мог бы за четверть века уверовать в то, что так искренно пророчили ему близкие.
Характерно, что «прозрение» Войницкого наступило лишь тогда, когда профессор оказался в отставке. До этого дяде Ване, двадцать пять лет читавшему каждую рукопись и книгу профессора, слушавшему из года в год его речи, публичные выступления, частные беседы, ни разу не пришла в голову мысль о несостоятельности Серебрякова как ученого и мыслителя.
Ни разу умного и думающего человека ничто не покоробило в писаниях, которые он теперь называет бездарными и жалкими. Войницкий претендует на то, что из него мог выйти «Шопенгауэр, Достоевский», он вдруг прозрел, что Серебряков ничего не понимает в искусстве. По собственному признанию, он знал наизусть работы Серебрякова и любил их, однако прозрение наступило только тогда, когда Серебряков оказался не нужным своим коллегам и ученикам. Точно так же, как раньше Войницкий слепо превозносил всё, что говорил и делал Серебряков, теперь он безжалостно ниспровергает и отрицает всё, что связано с ним.
Характерен упрек дяди Вани обманувшей его жизни. Он клянет судьбу даже не за то, что Серебряков разочаровал его как ученый. Упрек Войницкого обнажает сердцевину его жизненной катастрофы: «Вот он в отставке, и теперь виден весь итог его жизни: после него не останется ни одной страницы труда, он совершенно неизвестен, он ничто! Мыльный пузырь! И я обманут... вижу — глупо обманут...»
Нынешняя неизвестность Серебрякова, мгновенное померкшее сияние имени — вот что оказалось самым большим потрясением для Войницкого. Войницкий говорит, что гордился «этим жалким подагриком» и его наукой. Теперь гордиться Серебряковым больше нельзя, с отставкой и переездом из губернского города обнажился истинный масштаб его личности и его дарования. И прежняя «любовь» Войницкого в короткий срок обратилась в неприятие и почти в ненависть. Тогда слова Войницкого о прежней любви, обожании, вере в Серебрякова стоят не так много, даже если за ними стоят годы и десятилетия труда и самопожертвования.
Свой труд и свои жертвы Войницкий был готов приносить популярному, известному, всем нужному человеку — то есть имени. Сам Серебряков, такой, какой он есть, оказался Войницкому ненужным, неприятным, враждебным. И именно его он безоговорочно и торопливо обвинил во всех несчастиях своей жизни.
* * *
«А тут еще не хотят простить мне моей старости!» — восклицает Серебряков. По сути, Серебряков прав. Ему не хотят простить его старости, которая оказалась старостью весьма обыкновенного, капризного, самовлюбленного человека. Серебряков чувствует, что от него устали его домашние, что он неприятен им. С уходом в отставку и переездом в имение он потерял всё, что составляло основу его жизни. Близкие ценили в нем имя и положение, ничем другим, никакими выдающимся душевными качествами Серебряков никогда не обладал. Но и он сам ценил свое положение, свое имя, свое университетское окружение, свой ораторский успех гораздо больше, чем собственно науку и свое дело.
Равно как дядя Ваня глубоко разочарован в профессоре, представшим перед ним во всей неприглядности и скуке повседневных буден, так и Серебряков глубоко разочарован своей настоящей жизнью. Тою, где он лишен привычного антуража, суеты, занятости и нужности. Разумеется, ему не приходит в голову, что его сегодняшнее положение, отношение к нему прежних товарищей, коллег и учеников — это то, чего он действительно стоит после отставки и потери поста профессора. Войницкий прозрел, как ему кажется, «вдруг», внезапно. Так же внезапно, как кажется Серебрякову, он очутился в совсем чужом для себя мире.
«Всю жизнь работать для науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам — и вдруг, ни с того, ни с сего, очутиться в этом склепе, каждый день видеть тут глупых людей, слушать ничтожные разговоры... Я хочу жить, я люблю известность, шум, а тут — как в ссылке», — жалуется профессор Елене Андреевне.
Характерно, что, как и для Войницкого, ключевое слово для него — успех. Он не может жить без известности, шума, он ревниво следит за успехами других. И Войницкий и Серебряков говорят о ненастоящей жизни, где всё подчинялось лишь внешним знакам престижа, популярности, известности. Эту ненастоящую жизнь профессор творил трудолюбиво и самозабвенно, и, как всякая ненастоящая жизнь, она бесследно исчезла, едва Серебряков лишился своего статуса. Разница лишь в том, что Войницкий может винить Серебрякова в том, что он жил миражами. Серебряков же, неспособный взглянуть на себя критично даже в малом, пребывает в непонятном для него ощущении — другая жизнь настала «ни с того, ни с сего».
* * *
Ирония автора состоит и в том, что Серебряков претендует на вполне человеческое сочувствие со стороны близких: «Странное дело, заговорит Иван Петрович или эта старая идиотка Мария Васильевна, — и ничего, все слушают, но скажи я хоть слово, как все начинают чувствовать себя несчастными. Даже мой голос противен. Ну, допустим, я противен, я эгоист, я деспот, — но неужели я даже в старости не имею некоторого права на эгоизм? Неужели я не заслужил? Неужели же, я спрашиваю, я не имею права на покойную старость, на внимание к себе людей?»
Если называть вещи своими именами, Серебряков просит сочувствия к себе, как к обыкновенному человеку, имеющему вполне простительные, обыкновенные слабости. Теща, Войницкий, Соня и Елена Андреевна относятся к нему как к необыкновенному человеку, пусть эта необыкновенность и осталась в прошлом и была ложной. Они верили в нее, и эта вера заставляет их предъявлять Серебрякову счета как счастливому человеку и успешному человеку, не имеющему право на капризы и слабости. «Ты меня замучил!» — говорит мужу Елена Андреевна. «Пожалуйста, не капризничай. Может быть, это некоторым и нравится, но меня избавь, сделай милость! Я этого не люблю», — вторит ей Соня.
Герой «Скучной истории» Николай Степанович — медик, он сам ставит себе неутешительный диагноз. Вся повесть рассказана от лица больного и страдающего человека, подводящего итоги своей жизни. Серебрякова мучает подагра, он боится грудной жабы, не спит ночами и говорит про себя — «...а я старик, почти труп». Непонятно, серьезна ли его болезнь и сколько здесь просто желания былого внимания и былой любви. Но пожалеть вздорного, требующего заботы Серебрякова способно лишь одно существо в этом доме, старая нянька Марина. Для нее успех и положение Серебрякова не имели и не имеют никакого значения, она сочувствует тому, кто нуждается в этом.
* * *
Нянька Марина, подобно лакею Фирсу в «Вишневом саде», не только прислуга, ставшая по сути частью семьи. Она — хранитель и свидетель прошлого, которое проросло в настоящее. Утешая Серебрякова, она говорит: «Это у вас давняя болезнь. Вера Петровна, покойница, Сонечкина мать, бывало, ночи не спит, убивается... Очень уж она вас любила...» Эта реплика настолько важна в контексте действия, что она повторяется дважды. Потом нянька добавляет: «Ты, Сонюшка, тогда была еще мала, глупа...» Отчего «убивалась» мать Сони и чего не могла понять ее тогда еще маленькая дочь?
Войницкий, глядя на племянницу, произносит: «Ты сейчас взглянула на меня, как покойная твоя мать. Милая моя... <...> Сестра моя... милая сестра моя... Где она теперь? Если бы она знала! Ах, если бы она знала!» Последняя фраза специально выделена Чеховым. Соня спрашивает: «Что? Дядя, что знала?» Но Войницкий ничего не отвечает ей. Судьба покойной сестры, история ее жизни с Серебряковым не прояснена в «Дяде Ване». Но глухие намеки на нечто трагическое, происшедшее с матерью Сони, пронизывают пьесу.
* * *
Войницкий говорит: «Его первая жена, моя сестра, прекрасное, кроткое создание, чистая, как вот это голубое небо, благородная, великодушная, имевшая поклонников больше, чем они учеников, — любила его так, как могут любить одни только чистые ангелы таких же чистых и прекрасных, как они сами».
Скорее всего, мать Сони Вера Петровна, была воспитана в тех же категориях жертвенности и поиска идеала, что и ее брат. Благородная, великодушная, имевшая поклонников Вера Петровна выбрала эгоистичного, небогатого Серебрякова, человека иного круга и любила его преданно всю жизнь. По-видимому, этот брак не сделал ее счастливой.
В разговоре с доктором Астровым, нянька Марина вспоминает: «Ты приехал сюда, в эти края... когда?.. еще жива была Вера Петровна, Сонечкина мать. Ты при ней к нам две зимы ездил... Ну, значит, лет одиннадцать прошло». Муж Веры Петровны, профессор Серебряков, работал в губернском городе. Его жена, взяв с собой маленькую дочь, почему-то переехала в имение и жила там до своей смерти. Отчего мать Сони, как говорит нянька, «убивалась», остается тайной. По-видимому, что-то стало потрясением для Веры Петровны, если жизнь с любимым мужем стала для нее невозможной.
Причина смерти матери Сони не называется. Быть может, она умерла от болезни. Или же реплика: «Если бы она знала!» неявно указывает на то, что сегодняшнее осознание Войницким своего жизненного тупика и краха иллюзий напоминает ему о прозрении и исходе судьбы его сестры.
* * *
Войницкий часто думает о сестре, Соня напоминает ему ее. Казалось бы, любовь Войницкого к сестре была неподдельной, бескорыстной и жертвенной. Когда Вера Петровна выходила замуж, то было приобретено как приданое огромное имение. Эта покупка стала возможной, потому что Войницкий отказался в пользу сестры от своей доли наследства. Более того, он как раб, как приказчик, работал четверть века, чтобы выплатить долг, который был на этом имении. Он вел хозяйство, получая совсем небольшое жалованье и исправно высылал деньги сестре и зятю. Его труды и дни — это бесконечное жертвоприношение во имя любви к сестре.
Однако были ли эти труды, этот абсолютный отказ от самого себя посвящены именно сестре? Неизвестно, полюбила ли Вера Петровна своего избранника, слушая лишь себя, свои чувства или же всеобщая влюбленность домашних в нового Базарова заставила и ее смотреть на Серебрякова глазами матери и брата. Очевидно, что слепое служение благу Серебрякова не принесло ей семейного счастья. Ее решение разъехаться с мужем и жить в имении ничуть не повлияло на мнение ее родных о Серебрякове. Он продолжал исправно получать деньги от доходов за имение, живя и работая в губернском городе.
Смерть Веры Петровны ничего не изменила в привычном укладе Марии Васильевны и Ивана Петровича, матери и брата. По-видимому, маленькая дочь Веры Петровны, Соня, оказалась не нужна отцу. Неизвестно, ходила ли Соня в городскую гимназию или же воспитывалась в пансионе, но она тоже вернулась жить в имение, к дяде и бабушке.
Новая женитьба Серебрякова, казалось бы, должна была если не умалить привязанность Войницкого к бывшему зятю, но хотя бы прекратить его материальное обеспечение. Однако Мария Васильевна и Иван Петрович продолжали самоотверженно содержать уже чужую семью. На чувства Войницкого не повлияли ни история несчастливой семейной жизни его любимой сестры, ни ее кончина, ни равнодушие Серебрякова к своей дочери. Он продолжал боготворить своего знаменитого родственника — его взгляды, его книги, его мысли.
И лишь когда Серебряков вынужден был уйти в отставку и переехать жить в имение, где, казалось бы, его так обожают и боготворят и явить себя таковым, какой он есть, вдруг наступило прозрение Войницкого. Он внезапно понял, что бессмысленно прожил лучшие годы своей жизни, посвятив их ничтожеству и «шарлатану». Но глубина и истинность ненависти и полного отрицания былой веры, может быть, стоят столько же, сколько прежнее неколебимое обожание?
* * *
Елена Андреевна, жена профессора Серебрякова, явлена в этой пьесе некоей русалкой, очаровывающей и смущающей своей красотой и Войницкого, и Астрова. Войницкий говорит, что встречал ее десять лет назад в доме покойной сестры. Однако влюбленность охватила Войницкого лишь сейчас, когда он внезапно разочаровался в Серебрякове. Способность творить воображаемый мир, населяя его вполне земными людьми, развита в чеховском герое чрезвычайно. «Тогда ей было семнадцать, а мне тридцать семь лет. Отчего я тогда не влюбился в нее и не сделал ей предложения? Ведь это было так возможно! И была бы она теперь моею женой...» — грезит дядя Ваня.
Войницкий упрекает себя в слепоте, с которой он так долго верил в Серебрякова. Однако новое чувство опять вдохновляет его на ослепляющий себя обман. С юношеской восторженностью Иван Петрович уверяет себя в том, что счастье было возможно, беда лишь в том, что он не влюбился в Елену Андреевну и не сделал ей предложение.
Вопрос о том, что могло бы привлечь семнадцатилетнюю красавицу в человеке, вдвое старше ее, не обладающим ни положением, ни средствами, ни особенными человеческими качествами, по-видимому, не приходит Войницкому в голову. Варианты судьбы, в которых он мог бы быть мужем красавицы Елены Андреевны, или же из него мог бы выйти «Шопенгауэр, Достоевский» обозначают особенность Ивана Петровича Войницкого — искажение собственного масштаба личности и своей роли и места в жизни других людей.
* * *
Несмотря на то, что и дядя Ваня и Астров очарованы красотой Елены Андреевны, оба они весьма прохладно и даже нелестно отзываются о ней, как о человеке. «Ее риторика, ленивая мораль, вздорные, ленивые мысли о погибели мира — все это мне глубоко ненавистно», — говорит Войницкий, несколько минут назад признавшийся Елене Андреевне в любви. Здесь характерно слово — «глубоко ненавистно». Сама Елена Андреевна, ее мысли, чувства, желания не то что чужды, но не интересны и Войницкому и Астрову.
* * *
Войницкий вспоминает: «Десять лет назад я встречал ее у покойной сестры. Тогда ей было семнадцать, а мне тридцать семь лет». Значит, Елена Андреевна гостила в доме профессора, когда была еще жива мать Сони. Кем она приходилась ей и почему бывала в их доме?
Вряд ли она могла быть подругой Веры Петровны — разница в возрасте едва ли позволяла Вере Петровне делить свои переживания и семейные тайны с семнадцатилетней девушкой. Елена Андреевна говорит Астрову, что родилась в Петербурге.
Скорее всего, семья Елены Андреевны переехала в тот же губернский город, где жили Серебряковы. То есть обе семьи принадлежали одному кругу и потому водили знакомство. Можно предположить, что, подобно Котику из повести «Ионыч», юная Елена Андреевна тоже мечтала о консерватории и иной, особенной жизни. Ее мечты осуществились — она уехала в Петербург и поступила учиться.
Однако мечта о карьере исполнительницы осталась лишь мечтой. Как и Котику, ей не хватило способностей. Жаждавшая «славы, успехов, свободы» героиня «Ионыча» через четыре года возвращается в родной город. Она признается доктору Старцеву: «Я тогда была какая-то странная, воображала себя великой пианисткой. Теперь все барышни играют на рояле, и я тоже играла, как все, и ничего во мне не было особенного; я такая же пианистка, как мама писательница».
Елена Андреевна говорит о себе: «А я нудная, эпизодическое лицо... И в музыке, и в доме мужа, во всех романах — везде, одним словом, я была только эпизодическим лицом». Характерны здесь слова — «во всех романах». По-видимому, красавица Елена Андреевна, которой судьба обещала так много, потерпела фиаско не только на музыкальной стезе. Как и героиня рассказа «Ионыч» Екатерина Ивановна Туркина, которую домашние называли Котик.
Первые записи к рассказу появляются в августе 1897 года. История взаимоотношений несостоявшейся музыкантши с доктором Старцевым происходит в провинциальном городе. Именно из опостылевшего города героиня стремится в столицу. По возвращении из Москвы многое предстает для нее иным, в том числе, и некогда отвергнутый ею земский доктор. Котик говорит Ионычу: «Но у вас работа, благородная цель в жизни. Вы так любили говорить о своей больнице <...>. И конечно, я вас не понимала тогда, но потом, в Москве, я часто думала о вас. Я только о вас и думала. Какое это счастье быть земским врачом, помогать страдальцам, служить народу. Какое счастье! <...>. Когда я думала о вас в Москве, вы представлялись мне таким идеальным, возвышенным...»
Восторги Котика по поводу «служения народу» и «возвышенности» своего прежнего знакомого перекликаются со словами Елены Андреевны о докторе Астрове: «Милая моя, пойми, это талант! А ты знаешь, что значит талант? Смелость, свободная голова, широкий размах... Посадит деревцо и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества. Такие люди редки, их нужно любить... Он пьет, бывает грубоват — но что за беда? Талантливый человек в России не может быть чистеньким».
И единственная дочь богатых родителей Котик, и «русалка» Елена Андреевна имеют весьма смутное представление о деятельности земского врача и о том, что на самом деле стоит за пышными эпитетами: помогать страдальцам, служить народу, смелость, свободная голова, талант, широкий размах, счастье человечества.
Хотя Елена Андреевна и упоминает о том, что жизнь Астрова тяжела — непролазная грязь на дорогах, морозы, метели, расстояния громадные, народ грубый, дикий, кругом нужда, болезни. Однако эти представления умозрительны и не приближают Елену Андреевну к настоящему, невыдуманному доктору Астрову.
Как бывает иногда у чеховских героев, один мираж сменяется другим, не менее эфемерным и возвышенным.
* * *
Войницкий упорно твердит, что у Елены Андреевны «русалочья» кровь, ленивая мораль, вздорные ленивые мысли. Велик соблазн сыграть жену профессора томной красавицей, с холодной кровью.
Однако то, что известно о героине — скорее говорит о способности Елены Андреевны очаровываться и искать особенного человека или особенную участь. Подобно Нине Заречной и Войницкому она была готова обожествлять известных и знаменитых людей и некую необыкновенную жизнь.
Сначала она верила в свое призвание музыкантши. Потом искренно влюбилась в велеречивого Серебрякова. Ее не остановил ни возраст профессора, ни то, что тот не был богат, ни его вдовство. «Ты на меня сердита за то, что я будто вышла за твоего отца по расчету... Если веришь клятвам, то я клянусь тебе — я выходила за него по любви. Я увлеклась им как ученым и известным человеком. Любовь была не настоящая, искусственная, но ведь мне казалось тогда, что она настоящая. Я не виновата. А ты с самой нашей свадьбы не переставала казнить меня своими умными подозрительными глазами», — говорит она Соне. Далее «холодная» и «рассудочная» Елена Андреевна адресует Соне странную реплику: «Не надо смотреть так — тебе это не идет. Надо всем верить, иначе жить нельзя».
Успев разочароваться в призвании и в семейной жизни, Елена Андреевна призывает падчерицу «всем верить, иначе жить нельзя». На первый взгляд, подобные сентенции могут показаться романтически наивными или фальшивыми.
В этой же сцене, где Елена Андреевна произносит восторженный панегирик Астрову, которым она увлечена, следует удивительное признание, адресованное дочери мужа: «А я нудная, эпизодическое лицо... Не музыке, и в доме мужа, во всех романах — везде, одним словом, я была только эпизодическим лицом». О каких своих романах, в которых она была нудным, эпизодическим лицом, говорит Елена Андреевна?
* * *
Войницкий, воспылавший любовью к Елене Андреевне, неоднократно сетует, что та верна мужу. По мнению дяди Вани: «...эта верность фальшива от начала до конца. В ней много риторики, но нет логики. Изменить старому мужу, которого терпеть не можешь, — это безнравственно; стараться же заглушить в себе бедную молодость и живое чувство — это не безнравственно».
Войницкий, встречая равнодушие со стороны Елены Андреевны, пытается вполне искренно убедить ее: «И если бы вы знали, как я страдаю от мысли, что рядом со мною в том же доме гибнет другая жизнь — ваша! Чего вы ждете? Какая проклятая философия мешает вам? Поймите же, поймите...»
Кажется, что Войницкий, равно как и Астров, действительно не понимают, что мешает Елене Андреевне отдаться живому чувству, приписывая это «проклятой философии» или «ленивой морали». Тогда как героиня говорит о себе простодушно, что она застенчива, что она «нудная», «скучная». Способность очаровываться, увлекаться по-прежнему, как неопытная барышня, искать необыкновенного человека и необыкновенную любовь, «всем верить» сочетаются в ней с робостью, порядочностью и хорошим воспитанием.
По-видимому, Елена Андреевна от природы и воспитанием наделена качествами, которые не позволяют ей нарушать правила и пренебрегать добрым мнением о себе. Однако ее «наивная» душа действительно жаждет веры в романы, романы жизни. Сначала героем своего романа она вообразила известного ученого Серебрякова. Но замужество не принесло ей счастья, в доме эгоцентричного и привыкшего всегда быть в центре внимания Серебрякова она оказалась «эпизодическим лицом». Также обманывается Елена Андреевна в Астрове, близоруко наделяя его необыкновенными свойствами.
В окружении Чехова были женщины, чья судьба, манера поведения, образ мыслей и чувств напоминали Елену Андреевну Серебрякову и которые даже претендовали на то, чтобы быть прототипами его произведений о любви.
* * *
Лидия Алексеевна Авилова, сестра Федора Страхова, помощника и друга Л.Н. Толстого, была вхожа в круг российских литераторов и журналистов, со многими состояла в переписке. С юности она пробовала свои силы в беллетристике: писала рассказы, повести, в 1896 году вышла ее первая книга. Издатель популярной «Петербургской газеты» С.Н. Худеков был женат на сестре Авиловой. Именно в его доме в 1889 году она встретила Чехова.
В дальнейшем Авилова посылала Чехову свои рассказы, просила о редактуре и протекции. Во время редких встреч в Петербурге и переписке с Авиловой Чехов был неизменно сдержан, порой ироничен и ограничивался лишь разговорами о литературе и профессиональными советами.
Однако Авилова, томившаяся в браке с недалеким и нелюбимым мужем, младшим делопроизводителем департамента народного просвещения, нарисовала в своем воображении роман, героями которого стала она сама и популярный писатель Чехов.
В предисловии к последнему варианту мемуаров о Чехове, написанных в конце 1930-х годов, Лидия Алексеевна выразилась прямо: «Это роман, о котором никто никогда не знал, хотя он длился десять лет. Это «наш роман».
«Наш роман» Авилова творила не только по законам воображения и вымысла, но и пыталась воплотить этот вымысел в жизнь, искусственно устраивая необыкновенные, романтические, мелодраматические ситуации. В этих ситуациях она хотела быть не эпизодическим, но главным лицом. Однако Чехов неизменно возвращал отношениям их прежнюю драматургию.
В 1892 году, после встречи с Чеховым на юбилейном обеде, она вдруг обвинила его в том, что он «кутил со своей компанией в ресторане, был пьян» и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти её, «добиться развода и жениться». В своих мемуарах Авилова ссылается на некоего приятеля мужа, будто бы принесшего эту сплетню в их дом, однако, самое содержание сплетни скорее выдает фантазии мемуаристки.
В ответ на реляцию Лидии Алексеевны, Чехов ответил с вежливым недоумением и некоторой брезгливостью: «Вы пишете о каких-то «странных вещах», которые я будто бы говорил у Лейкина, затем — просите во имя уважения к женщине не говорить о Вас «в этом духе» и, наконец, даже — «за одну эту доверчивость легко обдать грязью»... Что сей сон значит? Я и грязь... Мое достоинство не позволяет мне оправдываться; к тому же обвинения Ваши слишком неясны, чтобы в них можно было разглядеть пункты для самозащиты».
Скука буден и неудовлетворенность жизнью заставляла Авилову искать «ярких праздников», грезить о необыкновенных разговорах и признаниях. В один приездов Чехова в северную столицу, в феврале 1895 года, Авилова пригласила писателя в гости. Ревнивый муж Лидия Алексеевны был в то время на Кавказе.
Авилова намечтала себе: «...сперва затащу Чехова в детскую. Пусть позавидует <...> Потом мы пойдем пить чай. Потом перейдем в кабинет, где гораздо уютнее, чем в гостиной. Сколько необходимо сказать друг другу». Судя по всему, Авиловой рисовалось нечто вроде объяснения Татьяны и Онегина в конце романа. Когда она явилась бы своему гостю любящей женщиной, но и добродетельной и верной женой.
Однако встреча вышла весьма прозаической. К Авиловой нагрянули нежданные гости и Чехов поспешил откланяться. «Промучившись два дня», Авилова заказала в ювелирном магазине брелок в форме книги. На одной стороне было написано — «Повести и рассказы. Соч. Ан. Чехова», на другой — «Стран. 267, стр. 6 и 7». Если найти эти слова в книге, то можно было прочесть: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Этот брелок она отослала Чехову анонимно, трогательно признаваясь самой себе: «Адрес же вырезала, чтобы не было явного признания, чтобы всё-таки оставалось сомнение для него, а для меня возможность отступления. Разве что сразу четыре жизни: мою и моих детей».
Чехов на таинственное приношение никак не отозвался, равно как и на предложение его пылкой поклонницы встретиться уже в Москве. Встреча произошла снова в Петербурге, на маскараде. Авилова была в маске, интриговала Чехова и, как позднее утверждала в своих мемуарах, писатель пообещал неузнанной маске ответить со сцены, во время представления его новой пьесы.
Чехов «ответил» Авиловой в том самом своеобразном тоне и манере, каким были окрашены их отношения. Он отдал брелок первой исполнительнице роли Нины Заречной в пьесе «Чайка» — Вере Федоровне Комиссаржевской. Нина в третьем действии дарила писателю Тригорину брелок в форме книги, с указанием названия и страниц из произведения вымышленного писателя.
Петербурженка Авилова была на первом представлении «Чайки» на сцене Александринского театра, закончившемся оглушительным провалом. Придя домой, Авилова с нетерпением стала искать «ответ» и нашла его в своей книге, известной Чехову. Открыв названные со сцены страницы и строки, она прочла шутливое назидание: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается».
В 1897 году Авилова написала рассказ «Забытые письма», насквозь проникнутый жаждой несбыточного и отослала рассказ Чехову в Ниццу. В «Забытых письмах» были не только все штампы и стилистические образцы мелодраматического стиля («как прекрасна ваша душа», «приближает час нашей разлуки», «моим страданиям настанет конец»), но и сам сюжет отсылал к любимой вымышленной и жизненной коллизии Авиловой. Был здесь старый безымянный муж, внезапно умерший от болезни, изменившая ему, однако страдающая жена Люся, и коварно забывший ее соблазнитель.
Апофеозом этой игры в вымышленных героев стало послание Авиловой уже не от своего имени, не от безымянной дарительницы и даже не от персонажа своего рассказа, но от имени чеховской героини. Так утверждает героиня мемуаров.
Прочитав в журнале «Русская мысль» трилогию «О любви», она ни на секунду не усомнилась, что заглавие было посвящено ей. В образе Анны Алексеевны Луганович, добродетельной замужней дамы, Лидия Алексеевна с готовностью узнала себя, а во влюбленном в нее Алехине — автора. Позже она отправила Чехову письмо от имени Анны Алексеевны Луганович, с просьбой передать его Алехину. В нем она желала Алехину счастья, признавалась, что и сама обрела много радостей и удовольствий в супружеской жизни и напоследок пускалась в размышления о том, была ли у них настоящая или воображаемая любовь.
На этом рассказ о настоящей воображаемой любви можно было бы закончить, если бы не воспоминания Лидии Алексеевны Авиловой, последняя версия которых писалась в конце тридцатых годов XX века. Уже ушли из жизни многие современники Чехова и Авиловой, она сама завершала свой жизненный круг. Мемуары о Чехове стали для нее заново написанным романом другой жизни, где только она решала, как должны поступать герои, какие речи они должны произносить и какое место должно быть отведено им в будущих биографиях Чехова.
В этих воспоминаниях признанный классик русской литературы предстал человеком страстно влюбленным, однако свято уважающим высокие нравственные устои своей возлюбленной. «Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы полюбить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько свежести и яркой прелести. <...>
Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить», — признавался Чехов мемуаристке в духе идеального героя дешевого романа. В этом «произведении» Чехов, рискуя здоровьем, приезжал к героине в Москву и оказывался с кровотечением в клинике. Он продолжал любить ее всю жизнь.
Но, как ни странно, несмотря на комплименты, признания в любви и похвалы Чехова, рассыпанные по страницам воспоминаний, самую точную характеристику героине «романа» дал ее собственный муж, упрекнув однажды свою супругу: «У тебя темперамента ни на грош, а воображения — сверх головы. Ты не знаешь людей, а воображаешь их, считаешь их такими, какими тебе хочется их видеть, ну и садишься в лужу».
Историю своих отношений с Чеховым, длившихся почти 15 лет, Авилова закончила цитатой из письма 1904 года. В нем Чехов, как это бывало с ним почти всегда, когда собеседник безосновательно претендовал на «умные» разговоры, писал: «...смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, которыми изнашиваются наши российские умы — это еще вопрос».
Из всего этого верная себе мемуаристка сделала весьма своеобразный вывод: «Сотни раз перечитывала я это письмо. Откуда это новое настроение Антона Павловича? «Жизнь проще, не стоит мучительных размышлений...» И мне казалось, что он горько, презрительно улыбается, оглядываясь в прошлом на себя. Не так жил, не так думал и чувствовал. Пропала жизнь!»
Так, фразой несчастного Войницкого из «Дяди Вани» Лидия Авилова, подвела итог судьбы писателя, отомстив ему за несостоявшийся роман своей жизни.
* * *
Елена Михайловна Шаврова (в замужестве — Юст) родилась в интеллигентной семье, ее отец преподавал словесность в Петербургской духовной семинарии, сотрудничал в журнале «Отечественные записки». После смерти отца остались три дочери, Анна, Елена и Ольга. Хотя семья была строгой и даже консервативной, все три сестры Шавровы тяготели к творчеству. В будущем Анна и Ольга избрали для себя актерскую стезю. Елена мечтала о писательстве. Летом 1889 года Шавровы были в Ялте, куда приехал и Чехов. Пятнадцатилетняя москвичка решилась подойти к известному писателю с просьбой прочитать и оценить ее рассказ «Софка». Чехов отредактировал его и рекомендовал к печати. Так началось знакомство, ставшее самым ярким событием в жизни Шавровой.
Изредка они встречались в Москве, Шаврова переписывалась с Чеховым, называла его «cher maitre» (дорогой учитель). Письма Елены Михайловны к Чехову обнаруживают живость воображения, иронию в отношении себя и душевную чуткость.
Чехов относился к своей юной корреспондентке с симпатией, находил время для разговоров о писательском мастерстве, давал ей советы. В 1892 году Чехов познакомил Шаврову с издателем газеты «Новое время» Сувориным.
Став женой столичного чиновника, Шаврова переселилась в Петербург. По-видимому, семейная жизнь Елены Михайловны не была счастливой. Один из рассказов Шавровой назывался «Жена Цезаря», в нем она рассказала историю из жизни одного из множества петербуржских чиновников, «маленького цезаря», и его жены.
Характерны замечания Чехова, прочитавшего рассказ в черновике: «...рассказ очень, очень понравился. Это хорошая, умная, милая вещь. Но, по своему обыкновению, действие Вы ведете несколько вяло, оттого рассказ местами кажется тоже вялым. Представьте себе большой пруд, из которого вода вытекает очень тонкой струйкой, так что движение воды не заметно для глаза; представьте на поверхности пруда разные подробности — щепки, доски, пустые бочки, листья, — всё это, благодаря слабому движению воды, кажется неподвижным и нагромоздилось у устья ручья. Тоже самое и в Вашем рассказе: мало движения и масса подробностей...»
Можно предположить, что 1895—1896 годы, совпавшие по времени с работой Чехова над «Дядей Ваней», были особенными для Шавровой. В это время ее и «шер метра» связывали уже не только отношения учителя и ученицы, как было раньше. Их встречи происходили в Петербурге, когда там бывал Чехов, или в Москве, когда туда приезжала Шаврова. В шутку Чехов называл ее Елизавет Воробей, позаимствовав это имя из гоголевских «Мертвых душ» — Шаврова подписывала свои рассказы псевдонимом Е. Шавров.
Судя по всему, семейную жизнь Шавровой и ее мужа Чехов обсуждал в беседах с Сувориным. 19 февраля 1895 года Чехов написал Суворину: «Пришлите мне письма Елизаветы Воробей. Мне кажется, что из них я сделаю рассказик строк на 400. Я так и назову рассказ: «Елизавет Воробей». Напишу, как голова ее мужа, постоянно трактующего о смерти, мало-помалу, особенно по ночам, стала походить на голый череп, и кончилось тем, что, лежа с ним однажды рядом, она почувствовала холодное прикосновение скелета и сошла с ума; помешалась она на том, что у нее родится не ребенок, а скелетик, и что от мужа пахнет серой». (Здесь Чехов невольно предугадал поворот судьбы Шавровой. Ее единственный ребенок скончался в 1899 году, прожив совсем недолго).
27 февраля 1895 Чехов снова писал Суворину о Шавровой-Юст: «Если увидите Елизавет Воробей, то скажите ей, что мне хотелось повидаться с ней, но помешали обстоятельства. Надо бы изобразить ее в какой-нибудь повести или в рассказе, проект которого я изложил Вам в одном из последних писем. Посоветуйте ее мужу поступить в трагические актеры».
Невозможно точно назвать произведение Чехова, где его замысел был воплощен. Точно также можно только предполагать, что рассказывала Елена Михайловна Чехову и Суворину о своей семейной жизни и каким человеком был ее муж-чиновник. Однако история замужней женщины, несчастливой в браке и томящейся как в неволе, занимала Чехова задолго до пьесы «Дядя Ваня».
В 1896 году в записных книжках Чехова появляются первые записи и наброски сюжета, который будет воплощен в рассказе «Дама с собачкой». Рассказ был завершен в конце октября 1899 года. Уже при появлении рассказа знакомые и читатели Чехова строили предположения о прототипах этого рассказа. Современникам Чехова казалось, что в образе Анны Сергеевны в той или иной мере отразились черты Е.Э. Подгородниковой и О.Р. Васильевой.
Окончательный вариант «Дамы с собачкой» создавался в особенный для Чехова период — в начале романа с Ольгой Книппер, его будущей женой. Вопрос о прототипах всегда останется открытым. Однако некоторые детали, а главное — сам сюжет рассказа, указывают на то, что это произведение скорее подводило итог некоторым очень важным и давним размышлениям о свойствах счастья и законах судьбы.
После опубликования рассказа доброжелательные критики называли Чехова русским Мопассаном и тонким знатоком глубоких человеческих драм, недоброжелательные рецензенты видели в «Даме собачкой» апологию безнравственности, сравнивали Анну Сергеевну с Анной Карениной, забывшей свой долг.
Сам автор «Анны Карениной», прочтя рассказ, героев не одобрил, сделав в дневнике запись: «Читал Даму с собачкой Чехо(ва). Это всё Ничше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло. Прежде робели, искали; теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, т. е. почти животные».
В переписке Чехова и Шавровой-Юст 1899 года не сохранилось ее отзыва или упоминаний только что опубликованного нового рассказа Чехова. Но, вероятно, прочтя первые строки: «Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у Верне, он видел, как по набережной прошла молодая дама, невысокого роста блондинка, в берете; за нею бежал белый шпиц», Шаврова вспомнила свое знакомство с Чеховым в Ялте, как они сидели в кондитерской-кафе Верне и маленькая гимназистка попросила знаменитого писателя прочесть ее первый рассказ.
В воспоминаниях Шавровой о том времени остались почти ежедневные встречи с Чеховым в городском саду, поездки большой компанией в Ореанду Гурзуф, Мисхор.
История Анны Сергеевны фон Дидериц, молодой женщины с нерусской фамилией, жены чиновника, которого она сама назвала лакеем, томившейся по «другой» жизни мог напомнить Елене Михайловне собственную историю. С чеховской Анной Сергеевной Шаврову роднили деликатность, воспитанность, и одновременно желание испытать себя и судьбу, найти себя в любви, пусть и незаконной.
В Москве герои «Дамы с собачкой» назначали встречи в «Славянском базаре», гостинице, в которой почти всегда останавливался и назначал встречи Чехов.
Гостиница — это временное пристанище, чужое пространство. Для чеховских героев она становится символом чего-то праздничного и обещающего даже не радость, но запретное удовольствие, однако неизменно обманывающее.
Завсегдатаи «Славянского базара» из произведений Чехова — не то что бы пошляки, но люди, проживающие свою жизнь со вкусом и комфортом, этим комфортом дорожащие превыше любых житейских искушений и соблазнов и как будто невольно жертвующие чужим покоем и благополучием.
Таков герой рассказа “У знакомых” Сергей Сергеич Лосев, про которого говорится: «Уже со станции был виден лес Татьяны и три высоких узких дачи, которые начал строить и не достроил Лосев, пускавшийся в первые годы после женитьбы на разные аферы. Разорили его и эти дачи, и разные хозяйственные предприятия, и частые поездки в Москву, где он завтракал в “Славянском базаре”, обедал в “Эрмитаже” и кончал день на Малой Бронной или на Живодерке у цыган (это называл он “встряхнуться”)».
Другой герой Чехова, Лубков из рассказа «Ариадна», «был человек со вкусом, любил позавтракать в «Славянском базаре и пообедать в «Эрмитаже»; денег нужно было очень много, но дядя выдавал ему только по две тысячи в год, этого не хватало, и он по целым дням бегал по Москве, как говорится, высунув язык, и искал, где бы перехватить взаймы...».
Совпадения в двух рассказах в обрисовке персонажей почти дословные, в том числе и сюжетные. Лубков, подобно Лосеву, тоже «занялся ремонтом и постройкой бани, разорился в пух, и теперь его жена и четверо детей жили в «Восточных номерах», терпели нужду, и он должен был содержать их, — и это ему было смешно».
Биографии Лосева и Лубкова кажутся наброском к истории героя «Дамы с собачкой». В них явлены обаяние и слабость, которые позволяют очаровывать и быть очаровательными. «Вообще Сергей Сергеич имел большой успех у женщин. Они любили его рост, сложение, крупные черты лица, его праздность и его несчастья. Они говорили, что он очень добр и потому расточителен; что он идеалист, и потому непрактичен; он честен, чист душой, не умеет приспособляться к людям и обстоятельствам», — рассказывается о Лосеве.
Вспомним, что и о Гурове известно, что «он всегда казался женщинам не тем, кем был, и любили они в нем не его самого, а человека, которого создавало их воображение и которого они в своей жизни жадно искали; и потом, когда замечали свою ошибку, то всё-таки любили. И ни одна из них не была с ним счастлива».
В Лубкове, как и в Гурове, Чеховым подчеркнута их зависимость от обстоятельств и среды. Лубков женился «как-то необыкновенно глупо, двадцати лет, получил в приданое два дома в Москве, под Девичьим...» Герой «Дамы с собачкой», которому не было сорока, имел дочь двенадцати лет и двух сыновей, гимназистов. «Его женили рано, когда он был еще студентом второго курса, и теперь жена казалась в полтора раза старше его».
Гуров рассказывает о себе Анне Сергеевне, что он по образованию филолог, но служит в банке; готовился когда-то петь в частной опере, но бросил, имеет в Москве два дома...» В этом повествовании героя интереснее всего авторские «но» — филолог, но служит в банке; готовился петь в частной опере, но бросил и имеет в Москве два дома.
Очевидно, что Гуров никогда не был хозяином своей судьбы, меняя склонности или даже призвание на устойчивое положение и комфорт. Можно предположить, что женился он тоже без любви, если о его браке говорится в страдательном наклонении — «его женили», и что привлекла его будущая супруга отнюдь не своей красотой.
В очаровательных Лосеве, Лубкове и Гурове автора занимает та слабость натуры, которая не только заставляет повсеместно изменять себе и оправдывать себя, но и искать избавления от меланхолии и скуки в так называемой «низшей расе». Для Лосева это жительницы Живодерки, то есть обитательницы публичных домов. Лубков находит отдых от семейной жизни в «вечном ребенке», Ариадне. Гуров же сходится с женщинами от любопытства и пустоты, которой наполнена его обыденная жизнь.
Образ благодушного «московского барина», получившего доходное место благодаря протекции многочисленных родных и знакомых, любителя рестораций и женщин, отчасти напоминает Стиву Облонского, героя романа «Анна Каренина». Однако чеховских «москвичей» отличает от толстовского героя закабаленность чужой волей, от которой можно совершать разве что кратковременные побеги.
В «Чайке», хронологически наследующей «Лешему» и предшествующей «Дяде Ване», Чехов создает образ писателя Тригорина, утомленного трудно доставшейся славой, любовника знаменитой провинциальной актрисы.
В любви юной провинциалки Нины Заречной Тригорин пытается обрести жизненную энергию и иссякнувшее вдохновение. «У меня нет своей воли... У меня никогда не было своей воли... Вялый, рыхлый, всегда покорный — неужели это может нравиться женщине? — говорит сам о себе Тригорин Аркадиной. — Бери меня, увози, но только не отпускай от себя ни на шаг...»
Нине Заречной, собравшейся в Москву, Тригорин назначит свидание именно в «Славянском базаре». Увлечение Тригорина окончится довольно скоро, снова будет в его жизни Аркадина, обещанная повесть в журнал, которую надо поторопиться отдать и «буфеты, котлеты».
В «Даме с собачкой» Чехов решает дать подобному герою испытание случайной встречей, которая перерастает вдруг в серьезное чувство. Исследователи много раз отмечали, что роман героев начинается в олеографической, яркой, праздничной Ялте.
Когда герой возвращается в Москву, то предвкушает прежде всего привычные удовольствия и гастрономические радости: «Мало-помалу он окунулся в московскую жизнь, уже с жадностью прочитывал по три газеты в день и говорил, что не читает московских газет из принципа. Его уже тянуло в рестораны, клубы, на званые обеды, юбилеи, и уже ему было лестно, что у него бывают известные адвокаты и артисты и что в докторском клубе он играет в карты с профессором. Уже он мог съесть целую порцию селянки на сковородке...»
Знаменитый диалог с чиновником, партнером по карточной игре, когда Гуров не может удержаться и говорит ему: «Если бы вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!», тоже окрашен гастрономическим привкусом. Знакомый откликается на это вполне привычным замечанием: «А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!»
Эти слова, вполне обычные, почему-то вдруг возмущают героя, кажутся ему унизительными и нечистыми. Само существование вдруг оказывается «с душком».
Контрастом Москве и Ялте выступает провинциальный город, где живет Анна Сергеевна, и дом ее мужа с высоким забором.
Забор — не только преграда их любви, символ несвободы и обязательств. За забором каждый из них укрылся когда-то, испугавшись своей жизни. Анна Сергеевна говорит об этом Гурову прямо и вполне осознанно: «Я не мужа обманула, а самое себя. И не сейчас только, а уже давно обманываю. Мой муж, быть может, честный, хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, что он делает там, как служит, а знаю только, что он лакей. Мне, когда я вышла за него, было двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше; ведь есть же, — говорила я себе, — другая жизнь. Хотелось пожить!»
О том, как жила Анна Сергеевна до замужества, ничего неизвестно. Она сама признается, что выйти замуж за «лакея» ее заставили не крайняя нужда или иные обстоятельства, но вполне понятное любопытство и желание «чего-нибудь получше», «другой жизни».
Жизнь «получше» дала Анне Сергеевне возможность не беспокоиться о завтрашнем дне, но лишила ее дня сегодняшнего. Анна Сергеевна сделала тот же выбор, что некогда сделал Гуров. Только героиня находится в начале своего пути, а Гуров привычно существует в предлагаемых обстоятельствах.
Из «жизни получше» герои закономерно начинают совершать временные побеги, пытаясь обрести радость и вкус жизни. «Любопытство меня жгло... вы этого не понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла владеть собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и поехала сюда... И здесь всё ходила, как в угаре, как безумная...»
Обманувшие себя Гуров и Анна Сергеевна встречаются, чтобы на короткий миг обмануть обыденное существование, сделать его праздничным. Однако вместо праздничности и легкости неожиданно вырастает неподдельное чувство. Испытание, ради которого необходимо жертвовать привычной «другой жизнью», оказывается не по силам ни герою, ни героине. Они как будто застывают в точке «побега», «обмана» украдкой, продолжая прежде всего обманывать себя.
Кажется, их связывают не прежние обязательства перед людьми, которых они не уважают и не любят, но страх и неумение построить отдельное существование. Что стал бы делать Гуров, лишись он налаженного быта? По силам ли оказалась бы «грубость» буден нежной «даме с собачкой», решись она оставить мужа?
Прошлая измена себе настигает героев, когда они наиболее уязвимы.
Анна Сергеевна называет мужа лакеем, и он даже похож на лакея, однако она продолжает жить с ним за тем самым серым, длинным забором. Несостоявшийся филолог и оперный певец Гуров продолжает служить в банке. Герои крадут у себя свое собственное время жизни. В сцене свидания в «Славянском базаре» Гуров вдруг видит себя в зеркале и ему кажется странным, как постарел и подурнел он в последние годы. Он смотрит на Анну Сергеевну и чувствует «сострадание к этой жизни, еще такой теплой и красивой, но, вероятно, уже близкой к тому, чтобы начать блекнуть и вянуть, как его жизнь».
Неизвестно, как отозвалась Елена Михайловна Шаврова на рассказ «Дама с собачкой». Она вполне могла найти сходство в себе с героиней, которую Чехов описал бережно, с симпатией, как бы прощаясь с нею и чувствуя сожаление о ней. Их десятилетнее знакомство, начавшееся некогда в Ялте, уже пережило свой апогей и превращалось в воспоминание.
В декабре 1899 года, совпавшим с выходом рассказа в свет, Шаврова написала Чехову в Крым «А из Ялты “нам пишут”, что там холодно, пустынно и скучно. Cher maitre, как Вы поживаете? Как здоровье? — Я писала Вам, но Вы не ответили мне, может быть, письмо мое не дошло до Вас. И вот я пишу опять. Может быть, Вас уже нет в Ялте, Вы уехали dahin, на лазурный берег, где растут пальмы и стоит неприступный дворец du prince de Monaco?
Cher maitre, подумайте, что на свете есть человек, душа которого имеет некоторые точки соприкосновения с Вашей душой, он думает о Вас постоянно, радуется Вашей радостью, страдает, когда Вы больны или Вас постигает горе. Этот человек любит Вас безнадежно, издалека, ничего не хочет — и просит об одном только, чтобы Вы хоть изредка подавали весть о себе, о своем здоровье. Неужели Вы ему откажете?» В конце письма Шаврова писала, что хотела бы приехать в Ялту весной, если «позволит высшее начальство».
Однако весной, после длинной и тяжелой для здоровья Чехова зимы, начался совсем иной этап его жизни. В апреле 1900 года в Севастополь, а затем в Ялту на гастроли приехала труппа Художественного театра, а с ними известные писатели — Горький, Бунин, Мамин-Сибиряк. 16 апреля в Ялтинском городском театре состоялся первый спектакль Московского Художественного театра — «Дядя Ваня». Чехов был на этом спектакле.
Роль Елены Андреевны исполняла актриса Ольга Книппер, будущая жена писателя.
* * *
Героине своей пьесы Чехов дал имя Елена, отсылая читателя к героине гомеровского эпоса, из-за которой разгорелась троянская война. В «Лешем» Дядин говорит о Елене Андреевне Серебрякову: «Ваше превосходительство, это я похитил у вас супругу, как некогда некий Парис прекрасную Елену!»
Красота Елены Андреевны будоражит жителя имения Войницкого и уездного доктора Астрова. «Почему вы не можете видеть равнодушно женщину, если она не ваша? Потому что — прав этот доктор — во всех вас сидит бес разрушения. Вам не жаль ни лесов, ни птиц, ни женщин, ни друг друга...», — обращается Елена Андреевна к Войницкому.
Про Серебрякову герои пьесы постоянно твердят, что она красавица. «Как она хороша! Во всю свою жизнь не видел женщины красивее», — восклицает Войницкий. Однако Войницкий, Серебряков и доктор Астров как будто даже винят Елену Андреевну за ее красоту.
Для Войницкого красота чужой добродетельной жены — это напрасное искушение, очередная насмешка судьбы. Профессор Серебряков, поглощенный собой и своей болезнью, корит жену молодостью и здоровьем. Неравнодушный к красоте доктор Астров упрекает Елену Андреевну в праздности. «В человеке должно быть всё прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Она прекрасна, спора нет, но... ведь она только ест, спит, гуляет, чарует нас всех своею красотой — и больше ничего. У нее нет никаких обязанностей, на нее работают другие... Ведь так? А праздная жизнь не может быть чистою», — рассуждает он с Соней.
«Полюбуйтесь: ходит и от лени шатается. Очень мило! Очень!» — стыдит Елену Андреевну Войницкий. «Хозяйством занимайся, учи, лечи. Мало ли?» — вторит дяде труженица Соня.
На что Елена Андреевна резонно отвечает Войницкому и падчерице: «Не умею. Да и неинтересно. Это только в идейных романах учат и лечат мужиков, а как я, ни с того, ни с сего, возьму вдруг и пойду их лечить и учить?»
* * *
Увлечение конца девятнадцатого века идейным трудом владело умами образованного сословия. Даже не имеющие ни специального образования, ни призвания, ни навыков люди считали своим долгом учить грамоте детей и взрослых, лечить больных, просвещать народ.
В «Лешем» разница между праздным и праздничным образом жизни и «осмысленным» существованием была подчеркнута еще резче. Объяснившемуся ей в любви доктору Хрущову Соня отвечала с волнением: «То есть я хочу сказать, что ваше демократическое чувство оскорблено тем, что вы коротко знакомы с нами. Я институтка. Елена Андреевна аристократка, одеваемся мы по моде, а вы демократ... Одним словом, вы народник».
В ответ на недоумение Хрущова, героиня пускалась в объяснения, насколько разнится стиль и содержание жизни «демократа» и «кисейной барышни»: «Уверяю вас и клянусь, чем угодно, что если бы у меня, положим, была сестра, и если бы вы ее полюбили и сделали ей предложение, то вы бы этого никогда себе не простили, и вам было бы стыдно показаться на глаза вашим земским докторам и женщинам-врачам, стыдно, что вы полюбили институтку, кисейную барышню, которая не была на курсах и одевается по моде. Знаю я очень хорошо... По вашим глазам я вижу, что это правда! Одним словом, короче говоря, эти ваши леса, торф, вышитая сорочка — всё рисовка, кривлянье, ложь и больше ничего».
В «Дяде Ване» Соня, быть может, и учившаяся в институте, никак не кисейная барышня. Вместе с Войницким она ведет хозяйство огромного имения, сама ездит торговать на рынок. Однако доктору Астрову Соня не нравится, хотя он и уважает ее. Елену Андреевну он не уважает и даже осуждает, однако неравнодушен к ней.
Вопрос о праздности и «полезной деятельности» был для Чехова, построившего несколько школ, лечившего крестьян, совершившим перепись населения острова Сахалин, не столь простым и однозначным.
Героини его следующей пьесы, «Три сестры», были воспитаны в вере — «человек должен трудиться». В начале пьесы двадцатилетняя Ирина, дочь бригадного генерала, искренне рассуждала о том, что «человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги».
Ирине казалось, что хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге: «Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается... о, как это ужасно!»
Однако отчего-то ни одна из сестер Прозоровых, обладающих необыкновенными знаниями, не смогла найти себя в своем труде. Ольга не любит преподавание. От того, что она кричит на девочек в гимназии, у нее болит голова. Но она продолжает учить, и даже, против своей воли, принимает пост начальницы гимназии.
Знающая пять иностранных языков Ирина почему-то поступает работать на телеграф. Через несколько лет Ирина чувствует лишь усталость и опустошение: «Не могу я работать, не стану работать. Довольно, довольно! Была телеграфисткой, теперь служу в городской управе и ненавижу, презираю всё, что только мне дают делать...»
Только средняя сестра, красавица и музыкантша Маша, не жаждет работать. Как и Елена Андреевна, Маша прекрасно играет на рояле, однако годами не подходит к инструменту. Несчастливая семейная жизнь сродни для них невозможности играть и воплощать мечты в звуки.
В пьесе «Три сестры» есть ответ и на философию народничества: труда как панацеи ото всех жизненных неудач, идеи просвещения народа, долга перед народом. В начале пьесы барон Тузенбах, рожденный в Петербурге, «холодном и праздном», в семье, которая «никогда не знала труда», восторженно говорит о «тоске по труде».
В конце пьесы, видя разочарование Ирины в «труде без поэзии, без мыслей», всё так же восторженно предлагает ей: «Вы печальны, вы недовольны жизнью... О, поедемте со мной, поедемте работать вместе!» Учительство в школе на кирпичном заводе вероятно, покажется Ирине еще скучнее и бесприютнее, чем служба на телеграфе. Однако после смерти Тузенбаха Ирина решает уехать туда одна.
Труд как долг, труд как бегство от неудавшейся жизни не дает удовлетворения и радости героям «Трех сестер». Просто было бы сказать, что ни один из героев «Трех сестер» не находит себя в труде и своей профессии, потому что необходим труд, одушевленный поэзией и мыслью. Ни один из них не знает, в чем его истинное призвание и предназначение.
Поэтому ответ Елены Андреевны на призывы Сони «учить, лечить» вполне обоснован в отношении себя, своих желаний и возможностей — «это только в идейных романах учат и лечат мужиков».
* * *
Легко упрекнуть героиню «Дяди Вани» в том, что она существо праздное, бесполезное. В жизни Елены Андреевны действительно нет особенной пользы и радости ни для других, ни для себя. Она, подобно другим героям пьесы, не знает, для чего она живет. Но в отличие от Войницкого и Сони, ее отложенная жизнь принимает очевидную форму, не заполненную служением некоему идеалу. Существование Елены Андреевны являет собой пустоту, которую она не тщится скрывать. Суета и «мышья беготня» жизни будто отступают в присутствии красавицы и бездельницы Елены Андреевны. Быть может, еще и поэтому давно потерявшие счет времени и жизни Астров и Войницкий «забросили» свои привычные дела в ожидании праздника.
* * *
Спор о праздности, труде для народа и красоте, не менее остро, чем в пьесе «Дяде Ване» и «Трех сестрах», разгорается и в рассказе 1895 года «Дом с мезонином». «А праздная жизнь не может быть чистою», — так рассуждает Астров. В повести слова «праздный», «праздность» повторяются постоянно.
Герой рассказа, художник, живущий в провинциальной усадьбе, говорит, что был обречен судьбой на «постоянную праздность» и «не делал решительно ничего». Однако это «не делал ничего», тоже много раз повторяющееся в «Доме с мезонином», в устах художника не обозначает собственно безделье. Чехов, живший напряженной жизнью человека пишущего и размышляющего, хорошо понимал необходимость такой «праздности». Она была необходима как передышка, как поиск новых сил и замыслов. Именно поэтому Чехов так ценил красоту, прежде всего он смотрел на нее глазами художника.
Влюбляясь в Мисюсь, герой «Дома с мезонином» ощущает состояние праздничности. В праздничности и праздности живут и Женя, и ее мать. Напротив, старшая сестра Жени, Лидия Волчанинова, казалось бы, подчинила себя идее труда и служения общему благу. Как и Войницкие, семья Волчаниновых богата, покойный отец Лидии и Жени «занимал видное место в Москве» и умер в чине тайного советника. «Несмотря на хорошие средства, Волчаниновы жили в деревне безвыездно, лето и зиму, и Лидия была учительницей в земской школе у себя в Шелковке и получала 25 рублей в месяц. Она тратила на себя только эти деньги и гордилась, что живет на собственный счет», — говорится в рассказе.
Размышляя о «Доме с мезонином», справедливо обращают внимание на спор художника и Лиды о том, нужна ли просветительская и филантропическая деятельность. Художник говорит Лидии: «Вы приходите к ним на помощь с больницами и школами, но этим не освобождаете от пут, а, напротив, еще более порабощаете, так как, внося в их жизнь новые предрассудки, вы увеличиваете число их потребностей, не говоря уже о том, что за мушки и книжки они должны платить земству и, значит, сильнее гнуть спину».
Читатель чеховской поры мог понять и до спора Лидии с художником меру истинного масштаба «трудовой деятельности» и кипучего задора молодой помещицы по характерными деталям, рассыпанным в рассказе. Дело не только в том, что героиня рассказа дилетантка, которая без тени сомнения берется «лечить и учить» крестьян и их детей. Больных Лидия принимает «торопясь и громко разговаривая». Она гордится, что тратит на себя 25 рублей, которые получает как земская учительница.
Зарабатывающий такие же деньги учитель Медведенко в пьесе «Чайка» раздавлен бедностью и потому может говорить только о своем скудном жалованье. Вспомним, что Войницкий, который положил себе жалованье 500 рублей в год, называет эти деньги — «нищенскими».
В окружении Чехова были сельские учителя. Писатель сам строил школы и потому знал нужды сельского учителя не понаслышке. На 25 рублей в месяц учитель должен был снимать жилье у крестьян (если жил не при школе), платить за дрова, питание, поездки в город, одежду, покупать себе книги, содержать семью, если таковая была. Кроме того, из жалованья учителя ежемесячно вычитали в эмеритуру — подобие нынешнего пенсионного фонда. Именно так, в нужде и труде, живет учительница в рассказе Чехова «На подводе».
Обитательница огромного имения Лидия Волчанинова, распоряжающаяся работниками и слугами, лишь играет в трудовую, общественно-полезную деятельность. Напротив, жизнь Сони и ее дяди игрой не назовешь. Дядя и племянница не только управляли большим имением — а это ежегодный природный цикл, полный хлопот о жнивье, сенокосе, посевной, но и совершали торговые сделки с мужиками, следили за бумагами, торговали на рынке как простые работники. Однако труд и им не принес счастья и даже удовлетворения.
Парадоксально, но Иван Петрович Войницкий, который на протяжении трех действий проклинает свой приказчицкий труд во имя блага профессора и говорит о том, что при ином раскладе судьбы из него мог бы выйти даже великий человек, в конце пьесы не только сам снова склоняется на счетами. Такая же участь уготована им и для племянницы, совсем молодой девушки, еще не знающей жизни, не видевшей большого мира.
А профессор Серебряков, на которого вся семья Войницких в поте лица работала 25 лет, уезжая из имения навсегда, дает остающимся прощальное напутствие: «Я уважаю ваш образ мыслей, ваши увлечения, ваши порывы, но позвольте старику внести в мой прощальный привет только одно замечание: надо, господа, дело делать! Надо дело делать!»
Если задуматься, то почти все герои пьесы «Дядя Ваня» служат не своему делу, но жертвуют собой, причем добровольно. Так поступает помещик Телегин по прозвищу Вафля, сам Войницкий, Соня, Елена Андреевна, Мария Васильевна. Ни один из них не живет для своего дела. Серебряков же, пользуясь определением самого Чехова, действительно необыкновенно счастливый человек. Он доволен своим жизненным выбором, и он служил себе, любя свое положение, свою деятельность, свою известность.
* * *
Пьеса начинается с разговора няньки Марины и доктора Астрова. Марина вспоминает, что Астров приехал «в эти края» лет одиннадцать назад. Сам Астров чувствует, что в эти десять лет «другим человеком стал». Однако ни разу в пьесе не будет упомянуто, как прошла юность Астрова, почему доктор приехал служить в глубокую провинцию. Яркий, деятельный и трудолюбивый Астров десятилетие несет тяжелое бремя земского врача. Он красив, нравится женщинам и любит их общество, однако он одинок.
«Я работаю, — вам это известно, — как никто в уезде, судьба бьет меня не переставая, порой страдаю я невыносимо...», — говорит он Соне.
Астров — врач, он несентиментален от природы, не дает права на сердечные жалобы ни себе, ни другим. Иногда он циничен и душевно груб. И вдруг такое откровенное признание, причем не прояснённое ничем в тексте пьесы — что за удары судьбы и невыносимые страдания выпали на жизнь Астрова?
Как у многих героев драматургии Чехова, прошлое персонажей спрятано, однако настоящее существует как будто в тени прошлого. И никогда не превращается в будущее.
* * *
Доктор Чехов, лечивший и практиковавший в городе, а затем в селе, работавший во время эпидемий и голода, побывавший на острове Сахалин, населил свои произведения множеством врачей. Доктор Топорков в «Цветах запоздалых», доктор Рагин в «Палате № 6», профессор Николай Степанович в повести «Скучная истории», доктор Старцев из «Ионыча»...
В драматургии Чехова доктор присутствует в каждой пьесе, начиная с юношеской «Безотцовщины», написанной Чеховым-гимназистом.
«Безотцовщина» начинается с разговора врача Николая Ивановича Трилецкого с генеральшей Анной Петровной Войницевой. Окончивший медицинский факультет помещик Хрущов в «Лешем», доктор Львов в «Иванове», доктор Дорн в «Чайке», доктор Астров в «Дяде Ване», Чебутыкин в «Трех сестрах» — все они не эпизодические, но первостепенные персонажи в пьесах Чехова.
Они ставят диагнозы, причем не только медицинские, выносят суждения и приговоры. Финальные фразы, как бы подводящие итог всего, отданы в «Чайке» и «Трех сестрах» врачам — Дорну и Чебутыкину Дорн сообщает о том, что «Константин Гаврилович застрелился». Возвышенный монолог Ольги Прозоровой о страданиях, которые перейдут в радость, Чебутыкин обрывает прозаическим, не оставляющим иллюзий напевом: «Тара...ра...бумбия... сижу на тумбе я <...>. Всё равно! Всё равно!»
Лишь в «Вишневом саде», пьесе, где гений места уже оставил вишневый сад и его обитателей, все суждения вынесены и все драматические узлы развязаны, нет героя-медика.
* * *
Доктор Астров единственный герой «Дяди Вани», который не связан родственными или давними связями с семьей Войницких. Его знакомство с обитателями поместья было случайным, он приехал в «эти края» больше десяти лет назад, и купил небольшое «именьишко». Войницкие оказались его соседями, и он стал бывать у них. Астров — беззаконная комета в размеренном течении жизни Войницких, человек, пребывающий в вечном движении.
Обитателей имения, Марию Васильевну, Ивана Петровича, Соню, Телегина можно назвать людьми, жизнь которых замерла, безо всякого развития, в некоей мертвой точке. Это случилось много лет назад, безо всяких на то внешних причин, и продлится ровно столько, сколько будет длиться жизнь Войницких. В этом смысле Войницкие и Телегин — люди без собственной истории и биографии, без прошлого и будущего, живущие отраженным светом чужих судеб и чужих историй.
У Астрова же есть прошлое, пусть и скрытое автором. Более того, Астров пытается отстоять свое настоящее, не быть поглощенным как личность тяжелым, каждодневным трудом земского врача. От Войницких Астрова отличает то, что он не живет миражом и не обожествляет свое предназначение и свои возможности. Деятельность Астрова приносит пользу множеству людей, в отличие от проникнутых ложным призванием Ивана Петровича, Телегина и Сони.
Астров отчетливо осознает опасность потерять себя в невыносимой тяжести буден: «В десять лет другим человеком стал. А какая причина? Заработался, нянька. От утра до ночи всё на ногах, покою не знаю, а ночью лежишь под одеялом и боишься, как бы к больному не потащили. За время, пока мы с тобою знакомы, у меня ни одного дня не было свободного. Как не постареть? Да и сама по себе жизнь скучна, глупа, грязна... Затягивает эта жизнь. Кругом тебя одни чудаки, сплошь одни чудаки; а поживешь с ними года два-три и мало-помалу сам, незаметно для себя, становишься чудаком. Неизбежная участь».
Доктор признается няньке, что он не поглупел, но чувства его притупились. Окружение земского врача, его каждодневные хлопоты, крестьяне, которых надо лечить — в такой жизни не было места для красоты или радости, и Чехов хорошо знал это. «В Великом посту на третьей неделе поехал я в Малицкое на эпидемию... Сыпной тиф... В избах народ вповалку... Грязь, вонь, дым, телята на полу, с больными вместе... Поросята тут же... Возился я целый день, не присел, маковой росинки во рту не было, а приехал домой, не дают отдохнуть — привезли с железной дороги стрелочника; положил я его на стол, чтобы ему операцию делать, а он возьми и умри у меня под хлороформом...», — говорит Астров.
В образе Астрова Чехов не только отразил черты многих, хорошо знакомых ему земских и городских врачей и свой личный и профессиональный опыт. В нем он дал свой ответ на вопрос, который мучал многих его современников. В 1898 году Чехову прислал письмо его знакомый по Мелихову земский врач Иван Иванович Орлов. Кажется, что это письмо мог написать доктор Астров: «Не повезло что-то мне в моей медицинской (работе): две родильницы погибли от родильной горячки и, конечно, главной виною этому — наш недосмотр <...>.
Просто, кажется, завязал бы глаза и бежал сломя голову от этой деятельности, якобы на пользу человека, если бы наряду с этими неудачами не были и отрадные результаты <...>. Наши столичные товарищи, работающие в клиниках и огромных больницах-дворцах, где больной по преимуществу из наших деревень мужик — служит более или менее интересным больничным материалом — даже подчас еще более после смерти — я говорю, эти наши товарищи понятия не имеют, какие терзания должен испытывать земский врач, теряя больного, особенно родильницу, когда он знает, что после нее остаются 5, 6, 9 детей мал-мала меньше, с несчастным больным отцом, который и сам давно на ладан дышит от какого-нибудь хронического недуга... Не везет мне, не везет! <...>
Вот наша печальная деятельность, стоящая народу так много материальных средств и представляющая для него подобные описанному результаты <...>. Уж извините, милый Антон Павлович, что я делаю Вас участником ни с того ни с сего своих терзаний душевных, — у каждого из нас и своих терзаний довольно, чтобы еще принимать участие в терзаниях другого. Да что же делать? Будто вот немного и полегчает, когда поделишься с другим, таков уж человек-эгоист!»
Орлов писал о непролазной грязи, по которой приходится добираться до больных, «так что нигде ни прохода, ни проезда», «ноги по щиколотку» и «колеса по ступицу вязнут в глине, прилипающей огромными массами к этим органам движения, до полной невозможности передвигать их».
Активный деятель земства, Орлов всячески пытался «вздуть огонек и развести местную общественную жизнь», правда, оговаривался, что «гасительные средства велики».
Ежемесячно Орлов собирал у себя товарищей-врачей, с «целью обмена литературными и жизненными впечатлениями нашей профессиональной деятельности». Кроме того, доктор Орлов составил учредительное собрание и передал через гувернера «самому министру государеву» на утверждение принятый собранием (из дворян, духовенства, разночинцев, купцов, мещан и крестьян) проект «Устава Солнечногорского общества попечения о санитарных и экономических нуждах населения участка».
В проекте были предложения по борьбе с пьянством, и всякие культурные усовершенствования, и организация мелкого крестьянского кредита с потребительными и другими обществами, и широко поставленные задачи санитарии и общественного призрения.
Орлов уповал как на отклик «сверху», от правительства, так и на живительные силы просветителей «на местах»: «А много таланта, хотя и под толстым слоем пепла тепловой энергии в нашей сырой деревенской жизни. Только бы чуточку живительного дыхания чистого свободного воздуха — и вспыхнула бы искорка, и потекла бы теплым живительным огоньком, согревая и возбуждая всех нас, интеллигентных работников к отрадной деятельности на пользу родной мужицкой деревни, на просветление ее мрака всяческой нищеты и убожества».
Источник будущей «тепловой энергии» земский доктор видел в прогрессивной молодежи. У него самого была дочь — курсистка, бестужевка. В то время, вместе со своими товарищами, она принимала участие в студенческой забастовке, и отец беспокоился, что дочь исключат, как исключили всех студентов петербургского и московского университетов. «Есть более важные явления — в нашей действительно общественной жизни, каковою проявилась действительно сверх всякого чаяния жизнь наших студентов: ведь это целая Волга, против которой оказываются бессильными все фараонские запреты Угрюм-Бурчеевых».
Обращение солнечногорского общества к правительству успеха не имело. «А тут копошатся учительницы и учителя наших земских школ, жаждущие живой воды в виде взаимного общения, учительских съездов. Ух, как много бы можно было сделать в области общественной деревенской жизни, если бы... если бы хоть немножечко у нас было свободы!» — сокрушался Орлов.
На упования и надежды доброго и деятельного человека, верившего, несмотря ни на что, в солидарность тружеников во благо народа, в думающую студенческую молодежь, которой предстояло учить, лечить и строить будущее, Чехов ответил резкими, нелицеприятными словами, в которых выразил свое отношение к самому понятию «интеллигенция» как общественному и историческому явлению:
«На Ваше сетование относительно гувернера и всяких неудач я отвечу тоже текстом: не надейся на князи и сыны человеческие... И напомню еще одно выражение, касающееся сынов человеческих, тех самых, которые так мешают жить Вам: сыны века. Не гувернер, а вся интеллигенция виновата, вся, сударь мой. Пока это еще студенты и курсистки — это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Победоносцев, Вышнеградский — это питомцы университетов, это наши профессора, отнюдь не бурбоны, а профессора, светила...
Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр.
Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука всё подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д., и т. д. — всё это делается помимо прокуроров, инженеров, гувернеров, помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что».
* * *
В образе доктора Астрова был дан портрет отдельного человека, так, как понимал это Чехов. Поэтому окружение Астрова, его товарищи и коллеги, не выписано в этой пьесе. Астров не земский или общественный деятель, у него нет задачи просвещать народ или искать в таком труде оправдание своего существования. В пьесе «Леший» Соня упоминала об окружении Хрущова — «земских докторах и женщинах-врачах», о том, что тот «народник», хотя сам Хрущов возражал ей: «Демократ, народник... Софья Александровна, да неужели об этом можно говорить серьезно и даже с дрожью в голосе?»
В «Дяде Ване» Астров предстает одиноким и отдельным человеком во всех смыслах этого слова. И даже медицина, которой Астров занимается профессионально и честно, не является для него средоточием интересов и жизненных устремлений.
Доктор Астров не зря кажется обывателям странным человеком, даже чудаком. Главной и, пожалуй, единственной его отрадой является забота о лесах. Многотрудная работа земского врача вызывает у Астрова усталость и очень часто горечь от невозможности совершить невозможное — облегчить невыносимую жизнь мужиков, отменить эпидемии и смерть от болезней.
Астров, рассказывая няньке о смерти пациента во время операции, признается: «И когда вот не нужно, чувства проснулись во мне, и защемило мою совесть, точно это я умышленно убил его... Сел я, закрыл глаза — вот этак, и думаю: те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом?»
Астров не то что бы разочарован в своей работе, которую он честно исполняет много лет, не поддаваясь лени или корысти, как тот же доктор Старцев из рассказа «Ионыч». Сам труд не приносит ему радости и не оправдывает для него все неизбежные тяготы профессии врача. У героев Чехова, которые не смогли угадать себя или занимаются нелюбимым трудом, часто есть своеобразное оправдание. Им кажется, что сложись обстоятельства иначе, они могли бы занимать особенное положение и сделать необыкновенную карьеру. Андрей Прозоров в «Трех сестрах» убежден, что мог бы быть профессором в университете.
Иван Петрович Войницкий уверяет себя, что из него мог бы выйти великий писатель или великий философ.
Магистр Коврин в «Черном монахе» не сомневается, что был рожден великим человеком и лишь Песоцкие помешали его необыкновенной миссии.
У Астрова нет подобных амбиций. «У Островского в какой-то пьесе есть человек с большими усами и малыми способностями... Так это я», — аттестует он себя без кокетства. Профессия врача, скорее всего, не была для него призванием, хотя и стала делом жизни.
Быть может, он выбрал врачебное дело по настоянию родителей, как это произошло с доктором Рагиным в рассказе «Палата № 6». «Доктор Андрей Ефимыч Рагин — замечательный человек в своем роде. Говорят, что в ранней молодости он был очень набожен и готовил себя к духовной карьере, и что, кончив в 1863 году курс в гимназии, он намеревался поступить в духовную академию, но будто бы его отец, доктор медицины и хирург, едко посмеялся над ним и заявил категорически, что не будет считать его своим сыном, если он пойдет в попы. Насколько это верно — не знаю, но сам Андрей Ефимыч не раз признавался, что он никогда не чувствовал призвания к медицине и вообще к специальным наукам», — говорится о Рагине.
Или же — как это было у Чехова — причиной выбора профессии стали трудные жизненных обстоятельства, Известно, что будущий писатель выбирал профессию, которая могла обеспечить будущее разорившегося семейства Чеховых, под настойчивым давлением отца и матери.
Неизвестно, где работал Астров до знакомства с Войницкими, был ли он городским или сельским врачом, учился ли в ординатуре. Очевидно лишь, что Астров служит своему делу честно, в дождь и снег едет к больному, вне зависимости от его чина и звания, проводит операции.
Вспомним, что доктор Рагин поначалу работал очень усердно. Он принимал больных ежедневно с утра до обеда, делал операции и даже занимался акушерской практикой.
«Но с течением времени дело заметно прискучило ему своим однообразием и очевидною бесполезностью. Сегодня примешь 30 больных, а завтра, глядишь, привалило их 35, послезавтра 40, и так изо дня в день, из года в год, а смертность в городе не уменьшается, и больные не перестают ходить», — говорится в «Палате № 6». И постепенно Рагин приходит к мысли: «Да и к чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого?» Подавляемый такими рассуждениями, Андрей Ефимыч опустил руки и стал ходить в больницу не каждый день.
Рутина и однообразие превратили для Рагина нелюбимую профессию в угнетающую обязанность. Он перестал оперировать, а принимать больных поручает фельдшеру. Равнодушие к своему делу, которое овладело Рагиным, переросло в равнодушие к самому себе.
Чехов исследует превращение, которое происходит с таким врачом. Достижения современной медицины, о которых Рагин читает в журналах, операции, которые отваживаются производить обыкновенные земские врачи, рождают в нем чувства, похожие на зависть.
Однако Рагин утешает себя размышлениями, в которых его собственная ошибка и обман себя становится лишь частью большой лжи: «Я служу вредному делу и получаю жалованье от людей, которых обманываю; я не честен. Но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого социального зла: все уездные чиновники вредны и даром получают жалованье... Значит, в своей нечестности виноват не я, а время... Родись я двумястами лет позже, я был бы другим».
В начале первого действия, когда он рассказывает о смерти больного под хлороформом, Астров тоже спрашивает себя, как «будут жить через сто-двести лет после нас». Но, в отличие от сломленного и несчастного Рагина, Астров осознает, что «пробивает дорогу тем, кто будет жить после» и что он должен делать свое дело сегодня, не взирая на время и обстоятельства.
Доктор Старцев, Ионыч, примиряется с обстоятельствами и даже начинает извлекать из них материальную выгоду.
Доктор Рагин уклоняется от обстоятельств, чтобы потом уклониться от жизни.
Астров находит для себя прибежище и отдых в заботе о лесах.
* * *
Астров говорит о лесах и природе как поэт. Для заботы о сохранении лесов он не жалеет ни времени, ни сил. Масштаб личности этого странного доктора проявляется лишь тогда, когда он занят тем, что действительно имеет для него смысл и цель. Астров каждый год сажает новые леса, и, как с гордостью рассказывает Соня, «ему уже прислали бронзовую медаль и диплом». Астров верит, что «леса украшают землю, что они учат человека понимать прекрасное и внушают ему величавое настроение».
Его волнует то, что человек безжалостно истребляет природу, что под топором гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи.
Когда Астров произносит свой монолог о лесах в первом действии: «...я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью...», то открывается не только его деятельная натура и неленивая душа. Не только страх за будущее и осознание опасности для всей планеты и всех живущих на ней, способность Астрова подняться над буднями и настоящим днем. Но, пожалуй, главное, что роднит этого героя с самим Чеховым — непреходящая тяга к красоте, необходимость видеть и умножать красоту, насколько это возможно.
Для Астрова леса, посадка молодого леса, спасение деревьев — своего рода творчество. Область, где он художник, способный творить и исправлять действительность. Беда лишь в том, что забота о лесах стали для него заповедником, который он выгородил внутри своей повседневной жизни.
Кажется, что эти две сферы жизни Астрова не соприкасаются между собой. Леса, деревья, звери и птицы — всё это радует Астрова. Но в «заповеднике» Астрова нет места ни для одного человека.
Быть может, леса и природа потому так близки Астрову, что здесь он отдыхает от людей. Природа, не испорченная человеком, совершенна, и Астров восхищается ею, боится за нее, хочет оберегать ее.
В этом случае человек, которому свойственно вырубать леса, использовать деревья как дрова для топки печей, убивать птиц и животных, предстает в сознании Астрова лишь разрушителем красоты. Характерна фраза доктора: «Надо быть безрассудным варваром, чтобы жечь в печке эту красоту, разрушать то, чего мы не можем создать. Человек одарен разумом и творческою силой, чтобы преумножать то, что ему дано, но до сих пор он не творил, а разрушал».
Он честно признается Соне, что в его личной жизни нет решительно ничего хорошего: «...когда идешь темною ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу...»
Соня винит свою внешность в том, что Астров к ней равнодушен. Хотя доктор говорит, что для себя он ничего уже ничего не ждет и не любит людей. «Давно уже никого не люблю», — признается Астров.
Слова о нелюбви к людям повторяются Астровым в этой пьесе несколько раз. «Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю...», — говорит Астров няньке Марине и потом почти дословно то же самое Соне, но уже во втором действии.
Очевидно, что было время, когда Астров любил, желал жить и быть нужным, если в настоящем он постоянно говорит о тех переменах, что произошли с ним за эти годы. Любовь Астрова к лесам, быть может, зиждется еще и на том, что природа, в отличие от людей, не изменяется и не изменяет.
* * *
Увлеченность Еленой Андреевной Астров объясняет своей тягой к красоте: «Что меня еще захватывает, так это красота. Неравнодушен я к ней». Под красотой в этом признании следует понимать не просто женскую привлекательность Елены Андреевны. Как человек она занимает Астрова совсем мало, скорее она для него предстает неким притягательным природным воплощением красоты. «Но ведь это не любовь, не привязанность...», — сразу оговаривается Астров.
Сцена Астрова и Елены Андреевны в третьем действии проходит под знаком взаимного заблуждения, хотя обоих тянет друг к другу.
Елена Андреевна воображает в Астрове особенного, необыкновенного человека, хотя и с некоторыми особенностями, странностями.
Астров же не видит в прелестной и очаровательной Елене Андреевне человека вовсе, тем более с присущими любому человеку особенностями и интересами. Хотя и пытается объяснить ей, что для него значимо и важно.
Он рассказывает своей собеседнице о флоре и фауне уезда, о том, что здесь водились лоси и козы, на озере жили лебеди, гуси, утки, рогатого скота было много, паслись табуны лошадей. И о том, как всё это подверглось вырождению и разрушению.
Заметив, что Елене Андреевне это неинтересно, и узнав, что приглашен для «невинного допроса», Астров как будто отбрасывает условности и действует даже не как опытный донжуан, а скорее как опытный натуралист, хорошо изучивший повадки зверей.
Характерен зоологический эпитет Астрова, который он употребляет почти как комплимент. От полноты чувства и охотничьего азарта Астров называет Елену Андреевну хищницей и «красивым, пушистым хорьком», невольно выдавая этим свое пренебрежение. Елена Андреевна отзывается на это простодушно и вполне искренно: «О, я лучше и выше, чем вы думаете! Клянусь вам!»
Сравнение с хищницей и хорьком в устах уездного доктора довольно характерно еще и потому, что почти все обитатели имения, тесно связаны с природой и тоже не избегают зооморфных эпитетов.
Войницкий величает свою мать «старой галкой», профессора Серебрякова — «ученой воблой», про себя говорит, что работал «как вол». Астров называет себя «старым воробьем», а нянька Марина в сердцах говорит про Серебрякова и Войницкого: «Погогочут гусаки — и перестанут...»
Природа, животные и птицы, не только окружает обитателей имения, но и является частью пейзажа пьесы. Сторож зовет дворовых собак, Жучку и Мальчика, нянька ходит около дома и кличет кур, в кабинете Войницкого в клетке томится скворец.
В последнем действии, при прощании Астрова и Елены Андреевны, они снова говорят на разных языках. Елена Андреевна просит думать о ней с уважением, а Астров говорит, что рано или поздно она всё равно поддастся чувству, потому что делать ей на этом свете нечего и цели жизни у нее нет никакой. Оба они правы в своих словах — и одновременно каждый из них не особенно стремится понять своего собеседника.
И опять Астров обращает к Елене Андреевне знаменательную реплику, будто бы он говорит не со слабой, никчемной с его точки зрения женщиной, но с неким существом, частью природы или стихии: «...Как будто бы вы и хороший, душевный человек, как будто бы и что-то странное во всем вашем существе <...> куда бы ни ступили вы и ваш муж, всюду вы вносите разрушение... Я шучу, конечно, но всё же... странно, и я убежден, что если бы вы остались, то опустошение произошло бы громадное. И я бы погиб, да и вам бы... несдобровать».
Астров так много толковал об опустошении и разрушении человеком природы, что вольно или невольно уподобляет себя и Елену Андреевну стихии, схожей с наводнением или пожаром.
* * *
Доктор Астров понимает, какие пугающие превращения случились с ним за прошедшие годы, как он переменился, и потому ищет для себя отраду и отдых в той деятельности, которая ему приносит единственную радость — заботе о лесах. Кажется, что в обыденном существовании Астров нет ничего, что служило бы для него оправданием жизни. Нелюбимая и многотрудная работа постепенно искажает его цельную и сильную натуру.
«Тогда ты молодой был, красивый, а теперь постарел. И красота уже не та. Тоже сказать — и водочку пьешь», — отвечает нянька Марина на вопрос Астрова о том, сильно ли он изменился. Астров и сам говорит про себя, что стал чудаком: «Поглупеть-то я еще не поглупел, бог милостив, мозги на своем месте, но чувства как-то притупились».
Астров чувствует, что становится чудаком и пошляком, и имеет привычку напиваться раз в месяц. «Чудачество» и «пошлячество» Астрова, равно как и привычка к алкоголю дают ему иллюзию свободы и на время высвобождают нерастраченные чувства и истинные желания.
«Когда я бываю в таком состоянии, то становлюсь нахальным и наглым до крайности. Мне тогда всё нипочем! Я берусь за самые трудные операции и делаю их прекрасно; я рисую самые широкие планы будущего; в это время я уже не кажусь себе чудаком и верю, что приношу человечеству пользу... громадную! И в это время у меня своя собственная философская система, и все вы, братцы, представляетесь мне такими букашками... микробами», — признается он Войницкому.
Астрову необходимо оправдание своей многотрудной жизни, вера в то, что он не «чудак» и в то, что он приносит «громадную» пользу. Самолюбивый и умный человек, Астров, бьется, как река, зажатая в берега, и иногда «выходит из берегов». В отличие от Войницкого, Сони, Елены Андреевны, Вафли и Марии Васильевны, Астров не боится жизни и знает жизнь.
Вопрос лишь в том, проживает ли Астров свою настоящую жизнь? Медик, время от времени делающий операции в состоянии алкогольного опьянения, должен постепенно терять как чувство опасности, так и уважение к себе, как к врачу.
Очевидно, что разрушение Астровым себя будет продолжаться и через несколько лет цинизм по отношению к себе и пошлячество в отношении к другим могут окончательно одолеть его. И тогда его уже не спасут ни леса, о которых он так заботится, ни образцовый питомник. Так же, как не спасает от распада доктора Чебутыкина чувство привязанности к дочерям некогда любимой им женщины.
* * *
Соня, дочь профессора и племянница Войницкого, влюблена в доктора Астрова. Он признается, что любит его уже шесть лет, любит больше, чем свою мать. Для Сони, сироты при живом отце, живущей в уединенном поместье в обществе бобыля-дяди и равнодушной к ней бабушки, Астров стал средоточием всех ее мыслей и чувств.
Удивительно, но на протяжении всей пьесы Соня ни разу не говорит о своей матери, хотя о Вере Петровне постоянно вспоминает ее брат, Войницкий, и нянька Марина.
Обитательница дома, где «неблагополучно» и где все, кроме няньки и безобидного Вафли, обижены друг на друга, ненавидят, презирают и боятся друг друга, она никогда не предъявляет свои мысли и желания открыто и прямо.
Мачеха признается, что «с самой свадьбы» Соня не переставала казнить ее своими умными, подозрительными глазами. Она же говорит: «Соня злится на отца, злится на меня и не говорит со мною вот уже две недели...» С отцом и об отце Соня говорит без обиняков и не склонна его оправдывать.
В момент ссоры и скандала, когда Войницкий и Серебряков начинают оскорблять друг друга, Соня лишь взывает к милосердию отца, прося вспомнить о том, что что она и дядя Ваня работали без отдыха, боялись потратить на себя копейку и всё посылали профессору.
Владелица огромного имения живет в нем как экономка и чувствует себя глубоко несчастливым существом.
Если допустить, что волю и свободу чувств Войницкого сковала в детстве и юности Марии Васильевна с ее вечным присловьем, что надо слушаться старших, надо признать, что унылым существованием, основанном на идее непонятного долга, Соня обязана своему дядюшке.
Очевидно, что он был самым близким человеком для сироты Сони, воспитывал ее с детства, значил много для нее. Неизвестно, какое образование получила богатая наследница дворянского рода и дочь знаменитого профессора, и получила ли она его вообще.
Мать Сони приехала в уездное имение более десяти лет назад, именно в то время, когда ее дочери надо было поступать в учебное заведение, гимназию или институт. Взяла ли она дочь с собой или та осталась жить в городе и приезжала к матери только на лето, непонятно.
Если Соня с детства живет в имении, то ей могли дать лишь домашнее образование. По крайней мере, у молодой героини «Дяди Вани» нет никаких амбиций в отношении себя или планов на будущее.
В «Чайке» Нина Заречная мечтает об актерской славе и решается навсегда покинуть родительский дом. Ольга и Ирина Прозоровы пытаются найти себя в работе. Одна служит в гимназии, другая — на телеграфе. В конце пьесы Ирина отправляется учить детей на кирпичный завод, чтобы отдать свою жизнь тем, кому она «быть может» нужна.
В «Вишневом саде» семнадцатилетняя Аня, дочь разорившейся помещицы, верит, что выдержит экзамен в гимназии и потом будет работать.
Соня, которой не надо бороться за существование и которая едва ли выезжала дальше губернского города, кажется, лишена любопытства к миру и внутренней силы, которая заставляет хотя бы мечтать о перемене участи. Так же, как в свое время ее дядя, Соня добровольно ограничила свой мир лишь заботой о хозяйстве. Молодая девушка изо дня в день занимается счетами, заботой о покосе и молотьбе, ездит торговать с дядей на рынок, не знает ни дня отдыха.
Идея долга и обязательств перед отцом удивительна тем, что Соня вполне трезво судит о нём. Она понимает, что отец эгоистичен и избалован. С ним она обращается вежливо, но без тепла и особой любви.
Вряд ли, в отличие от Войницкого, она могла быть очарована его трудами и его известностью. Неизвестно, что говорила Соне об отце ее кроткая мать, которая не смогла жить с мужем, и вынуждена была вернуться в имение.
Однако характерна деталь — имение, которое было куплено в приданое Вере Петровне ее отцом, было завещано матерью не мужу, но дочери.
В пьесе «Чайка» тема наследницы, лишенной наследства, приобретает драматическую окраску. Покойная мать Нины Заречной завещала всё свое состояние мужу, по выражению доктора Дорна, «скотине порядочной». Тот в свою очередь переписал все средства на вторую жену, мачеху Нины. Таким образом, молодая девушка, сирота при живом отце, оказалась не только никому не нужной, но и бесправной. Нина вынуждена тяжело и трудно зарабатывать себе на хлеб.
Мать Сони, любившая Серебрякова, как говорит Войницкий, так, «как могут любить одни только чистые ангелы», тем не менее, не захотела оставить ему свое имение. Или же дед Сони, купивший имение в качестве приданого для своей дочери (вспомним, что дядя Ваня отказался от своей доли в пользу сестры) поставил в завещании условие, что оно должно всегда оставаться в собственности семьи Войницких.
В любом случае, не питающая иллюзий на счет своего отца и его новой жены, Соня живет в своем имении, ни мало не осознавая его своей собственностью, так же, как себя хозяйкой своей судьбы.
* * *
Кажется, что, кроме любви к Астрову, Соню ничто не может пробудить для ее настоящей жизни. Но, видимо, именно это, а даже не Сонина некрасивость, не позволяет Астрову увидеть в ней женщину. Соня как будто сливается для него с другими обитателями имения — Войницким, Телегиным, нянькой Мариной. Все они заняты одним рутинным делом — заботой о хозяйстве и заботой о благе профессора, все связаны друг с другом каждодневными делами и хлопотами.
Если допустить, что Астров всё же уговорил бы себя жениться на Соне, то, скорее всего, та была бы еще более несчастлива, чем прежде. Очевидно, что Астров, таким, каким он стал, живя в провинции, среди обывателей, уже перестал сдерживать себя, свое недовольство окружающими и собой. Его раздражение жизнью и людьми, равно как и его привычка к алкоголю, с годами бы лишь прогрессировали. Поэтому кроткая, заботливая Соня, умеющая лишь терпеть и страдать, была бы постоянно мишенью его острот и насмешек, вечным укором и напоминанием о несбывшемся.
В юношеской пьесе Чехова «Безотцовщина» любимец женщин, уездный Гамлет Платонов говорит о своей жене Саше: «Мы с ней сошлись, как нельзя лучше... Она глупа, а я никуда не годен...» Благополучие семьи и самого Платонова не могут спасти ни слепая вера и преданность Саши, ни благодарная привязанность мужа к своей, как он говорит, «Авдотье, Матрене, Пелагее».
* * *
Столь же самозабвенно, как ее дядя и бабушка были увлечены идеями профессора Серебрякова, Соня вторит доктору Астрову, произнося длинные монологи о пользе лесов. Очарованность влюбленной Сони не только личностью Астрова, но и его страстью к разведению лесов, понятна.
Автор «Душечки» хорошо понимал женскую природу и вполне сострадал своим героиням. Рассказ был написан в 1898 году, однако заметки в записной книжки, отсылающему к образу Душечки, появляются в начале девяностых годов: «Была женой артиста — любила театр, писателей, казалось, вся ушла в дело мужа, и всё удивлялась, что он так удачно женился; но вот он умер; она вышла за кондитера, и оказалось, что ничего она так не любит, как варить варенье, и уж театр презирала, так как была религиозна в подражание своему второму мужу».
О героине «Душечки», Оленьке Племянниковой, сказано, что «она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого». Без любви у героини и в мыслях и в чувствах была пустота.
Оленька, обожавшая сначала антрепренёра Кукина, затем лесоторговца, с характерной фамилией Пустовалов, а потом ветеринарного врача Смирнина, находит себя в заботе о чужом ребенке, по сути, никому не нужном мальчике Саше.
Об этом чувстве Оленьки Чехов написал, быть может, свои самые пронзительные строки о любви: «Из ее прежних привязанностей ни одна не была такой глубокой, никогда еще раньше ее душа не покорялась так беззаветно, бескорыстно и с такой отрадой, как теперь, когда в ней всё более и более разгоралось материнское чувство. За этого чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за картуз она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с радостью, со слезами умиления. Почему? А кто ж его знает — почему?»
Способность растворяться в другом, жить его мыслями и заботами доведена в пьесе «Дядя Ваня» до абсолюта, до безысходности такого растворения.
Герои «Дяди Вани», умеющие столь преданно служить даже обманувшим идеалам, не удостоены счастья простодушной Оленьки Племянниковой.
* * *
Войницкий, осознавший свою напрасно прожитую жизнь, презирающий бывшего зятя и его писания, тем не менее в последнем действии уверяет профессора: «Ты будешь аккуратно получать то же, что получал и раньше. Всё будет по-старому». И можно не сомневаться, что слово свое он сдержит, как бы ни было трудно ему и Соне.
Идея служения и идея долга приобретают в этой пьесе почти гротескные черты. В финальной сцене, когда и профессор с женой уезжают, дядя и племянница садятся за просроченные счета. «И старого долга осталось два семьдесят пять...», — пишет Войницкий.
«Старый долг» рядом с недавно прозвучавшей фразой «Всё будет по-старому» не только возвращает всё на круги своя. Кажется, что Войницкий, кроткая Соня, «старая галка» Мария Васильевна и Вафля не знают, что они стали бы делать, лишись они идеи долга. Непонятно лишь, кому они должны и кто обрек их выплачивать этот долг.
В этом «всё будет по-старому» — причина драмы и самого Войницкого и его племянницы, Сони, чья жизнь только начинается. Добровольное рабство героев, берущее начало в боязни жить превращается в последовательное умаление себя и уклонение от судьбы.
* * *
В третьем действии, во время бунта дяди Вани, обнажается то, что было скрыто под спудом. Войницкий кричит, что профессор его злейший враг, что тот погубил его жизнь. Профессор откликается на эти обвинения словами, которые показывают, как мало на самом деле значил для него Войницкий, позволявший ему жить безбедно.
Серебряков просит «убрать» от него «этого сумасшедшего», с которым он не может жить под одной крышей. Профессор предлагает Войницкому, дворянину и сыну сенатора, который пожертвовал всем своим состоянием и освободил имение от долгов, перебраться «в деревню, во флигель».
В запальчивости и обиде Серебряков выдает свое подлинное отношение к родственнику, называя его ничтожнейшим человеком. Очевидно, что Войницкие именно таковы в глазах Серебрякова, что он не испытывает благодарности или сочувствия к ним. И что именно Иван Петрович и Мария Васильевна многолетним слепым почитанием и обожанием позволили ему так судить и думать о них.
Предложение Серебрякова продать имение — закономерный исход взаимоотношений семьи Войницких и профессора. Он давно уже рассматривает имение как свое имущество, которое должно приносить наибольшую выгоду. Двух процентов дохода в долг ему явно мало, он привык жить более комфортно, и удобно, и, конечно, ему неинтересно и неудобно общество Марии Васильевны, Войницкого и Сони.
Без сомнения, вопрос о том, куда деваться обитателям имения — дяде Ване, Соне, Марии Васильевне — даже не приходит очаровательному профессору в голову.
* * *
С «Лешего» начинается тема, которая будут сквозной в последующих пьесах Чехова, и получит логическое завершение в «Вишнёвом саде», — вторжение и попытка изгнания обитателей дома (или усадьбы) теми, кого принято считать «своими», но которые, по сути, являются «чужими». Зачем актриса Аркадина проводит летние месяцы в имении брата, где ей скучно, где постоянно раздражает «деревенский» уклад? Возможно, потому, что Ирина Николаевна скряга и таким образом экономит на летнем отдыхе.
Оба её приезда выбивают из привычной колеи обитателей имения. Сорин начинает тосковать о городской жизни, у Полины Андреевны появляется еще один повод для ревности, у Шамраева — еще одна возможность подчеркнуть свою роль — управляющего хозяйством.
Нина стремится вырваться от родителей, быть ближе к Тригорину. Существование Треплева превращается в душевную муку. Обе попытки самоубийства Треплева совершаются в этом взбудораженном состоянии души.
В «Дяде Ване» профессор Серебряков, столь же равнодушный к чувствам своих близких, живущих в имении, предложит «великолепный» план продажи этого самого имения для собственной вящей выгоды.
Притязания Серебрякова потерпят крах, но в «Трёх сестрах» завоевание и изгнание всё же состоится.
В «Вишнёвом саде» всем обитателям имения, прекраснее которого нет, придется его покинуть. Более того, Раневская с легкостью присвоит деньги ярославской бабушки. Дочерям Любови Андреевны, по всей видимости, придется бедствовать, жить «в неродном углу». «Вытеснитель» и разрушитель судеб отнюдь не чужой (как, например, Лопахин), но — свой.
* * *
Идея продажи имения провоцирует в Войницком взрыв эмоций. Сцена в третьем действии — своеобразная кульминация всей жизни Ивана Петровича, ее наивысший миг. В своих криках о том, что он талантлив, что из него мог бы выйти великий человек, он как будто проживает свою непрожитую жизнь.
Во втором действии Мария Васильевна в ответ на сетования сына замечает: «Ты точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения... Но виноваты не они, а ты сам. Ты забывал, что убеждения сами по себе ничто, мертвая буква... Нужно было дело делать».
Эту же фразу в финале, при прощании повторит обожаемый Марией Васильевной профессор Серебряков:
«Я уважаю ваш образ мыслей, ваши увлечения, порывы, но позвольте старику внести в мой прощальный привет только одно замечание: надо, господа, дело делать!»
Характерно, что фразу о том, что «надо дело делать», а не только верить и иметь убеждения, произносят два персонажа, находящиеся в настоящем на иждивении и не делающие в настоящем никакого дела.
Свой совет они адресуют Войницкому который работал, как приказчик и именно «дело делал». Устами самых эгоцентрических персонажей, сыгравших в жизни Войницкого ключевую роль, подводится итог его жизни их глазами: пожертвовавший всем, даже своей жизнью, Иван Петрович дела не делал, то есть жил напрасно и бездельно.
* * *
Выстрел как разрешение всех внутренних конфликтов звучит почти во всех пьесах Чехова. Пресловутое ружье, висящее на стене, выстреливает, правда от пьесы к пьесе всё более глухо.
Драма «Иванов» оканчивается самоубийством главного героя, который стреляется на сцене в финале пьесы.
В «Чайке» выстрел звучит три раза, и все три — за сценой. Сначала Треплев убивает чайку, потом покушается на самоубийство и ранит себя. В финале пьесы раздается последний выстрел и доктор Дорн констатирует: «Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился».
В «Дяде Ване» Войницкий стреляет дважды: один раз — за сценой, другой — на сцене, когда целит в Серебрякова и промахивается.
В «Трех сестрах» Соленый убивает барона Тузенбаха, но об этом зритель узнает из рассказа Ольги.
В «Вишневом саде» выстрел и человек, желающий стрелять, низведен до недотепы Епиходова и его фразы: «Теперь я знаю, что мне делать с моим револьвером».
Сами по себе действия Войницкого, пусть и совершенные в истерике, тянут, скорее, на семейный скандал, чем на несостоявшееся убийство. Не то что бы Войницкий не способен на убийство в состоянии аффекта или не попал в цель случайно. Гнев дяди Вани и его желание покарать «своего злейшего врага» оказываются такой же зряшной попыткой, как кража морфия из аптечки Астрова.
Для Войницкого покарать врага, коим он назначил Серебрякова, равнозначно тому же, что покарать себя, свою несостоявшуюся жизнь. То есть развязать все узлы, совершить некий поступок. Однако во время бурной ссоры, после, которой, кажется, невозможно примирение и прежняя жизнь, права оказывается нянька Марина с ее присловьем: «Погогочут гусаки — и перестанут».
* * *
Проблема самоубийства как сознательного выбора человека волновала Чехова. Ощущение ужаса перед жизнью, осознание невозможности длить прежнее существование ощущают многие его герои. Об этом Чехов размышлял в рассказах «Володя», «Припадок», «Палата номер шесть». Самоубийством кончают Иванов в одноименной пьесе, Треплев в «Чайке». В «Дяде Ване» главный герой в первом действии произносит фразу в ответ на реплику о том, что сегодня хорошая погода: «В такую погоду хорошо повеситься...» В третьем действии Войницкий восклицал: «Пропала жизнь!»
В финале дядя Ваня крадет у доктора из аптечки морфий и сожалеет, что два раза стрелял и не попал в профессора. Астров резонно замечает своему старому приятелю: «Пришла охота стрелять, ну, и палил бы в лоб себе самому».
Войницкий просит доктора: «Дай мне что-нибудь!», — и размышляет о том, нельзя ли прожить оставшиеся годы по-новому: «Проснуться бы в ясное, тихое утро и почувствовать, что жить ты начал снова, что всё прошлое забыто, рассеялось, как дым. (Плачет). Начать новую жизнь... Подскажи мне, как начать... с чего начать...» Однако Астров, сам давно махнувший на себя рукой и слишком хорошо знающий Войницкого, отвечает, что счастье в настоящем для них невозможно.
Мечта о новой жизни несбыточна для Войницкого. Он хочет забыть прошлое, оставить его позади, чтобы оно рассеялось, как дым. Но нельзя сказать, что прошлое настигает Войницкого. Он не знал в прошлом, кем он мог бы быть, у него не было своих желаний и надежд, он был светлой личностью, «от которой никому не было светло».
Не знает он этого и в настоящем. По сути, Войницкий не способен ни на созидание, ни на разрушение. Его жизнь превратилась в некое замирание, топтание на месте, сохранение дома и выплату чужого долга, буквального и символического. Самоубийство означало бы для него отказ от настоящего. Отказ от жизни в имении, от вечных счетов и долгов означал бы отказ от прошлого.
Войницкий же мечтает о будущем, которое вдруг должно явиться само по себе. Он мечтает, что прошлое рассеется само по себе. Как бывает в пьесах Чехова, непрожитое прошлое настигает настоящее и будущее, превращая их в ничто.
Морфий, который дядя Ваня украл у Астрова, знаменует собой не смерть, но морок, дурман. Прежние миражи и иллюзии исчезли, и теперь дядя Ваня ищет хотя бы кратковременного забвения.
Войницкий когда-то отказался от своей части имения в пользу любимой сестры, затем отказался от своей судьбы, от своих желаний. Нельзя сказать, что он пожертвовал всем во имя счастья близких. Огромное имение, сохраненное Войницким, доходы с него, не принесли счастья ни его любимой сестре, ни его ангелу, племяннице Соне.
Войницкий испугался жизни и спрятался в служение, в долг, в иллюзию, которая, наконец, рассеялась, как дым.
* * *
В конце пьесы Войницкий снова стоит перед выбором, возможностью, пусть и запоздалой, сделать что-то для себя. Однако справедливы слова доктора Астрова, выносящие нелицеприятный приговор людям, которые принадлежат к образованному сословию, однако от которых «никому не было светло». «Во всем уезде было только два порядочных, интеллигентных человека: я да ты. Но в какие-нибудь десять лет жизнь обывательская, жизнь презренная затянула нас; она своими гнилыми испарениями отравила нашу кровь, и мы стали такими же пошляками, как все».
Войницкий был порядочным человеком, имел высокие заблуждения. Однако жизнь обывательская, жизнь презренная, которая затянула и отравила кровь — это не просто сознательный выбор прекрасного Ивана Петровича Войницкого. Он сам давно стал частью этой жизни, в которой нет движения, но есть только гнилые испарения.
Этими гнилыми испарениями отравлена и Соня. Осознав весь ужас напрасного служения иллюзиям, он мог сказать племяннице слова, которые Чебутыкин обращает в «Трех сестрах» погибающему от бескрылого существования Андрею: «Бери шапку и беги!»
Однако сорокасемилетний дядюшка твердит ей лишь то же, что твердил себе всю жизнь: «Но надо скорее работать, скорее делать что-нибудь...» И усаживает юную Соню за счета.
Соня покорно садится и пишет. В авторской ремарке сказано, что в этот момент на цыпочках входит Телегин, садится у двери и тихо настраивает гитару.
* * *
Илья Ильич Телегин, по прозвищу Вафля, обитает в доме Войницких на правах старого друга Ивана Петровича. Телегин — крестный Сони, он помогает вести хозяйство и «не ест свой хлеб даром». Телегин кажется таким же пасынком судьбы, как и Войницкий и его племянница. В конце пьесы он горько пожалуется няньке, как обидел его деревенский лавочник, обозвав приживалом. Нянька утешит Телегина: «Все мы у бога приживалы».
На первый взгляд, Телегин может показаться безобидным обитателем чужой усадьбы, каких было много в поместной России. Вафля как будто бы играет в пьесе незаметную роль. Настолько неприметную, что живущая уже несколько месяцев в усадьбе Елена Андреевна никак не может запомнить его имя и отчество.
Телегин — обедневший помещик, дворянин, речь его выдает человека не очень образованного и не очень далекого, привыкшего к тому, что он лицо незначительное и даже как будто свыкшегося с этим.
Телегин — резонер, время от времени от изрекает сентенции, сродни сакраментальным «Волга впадает в Каспийское море» или «Лошади кушают овес». Войницкому с жаром рассуждающему о том, что Елене Андреевне хорошо бы изменить своему старому мужу, Илья Ильич замечает плачущим голосом: «Кто изменяет жене или мужу, тот, значит, неверный человек, тот может изменить и отечеству!»
Между тем, именно в характере Телегина, истории его жизни, рассказанной им самим в начале пьесе, как будто сфокусирован в резком, трагикомичном свете драма главного героя пьесы, дяди Вани. Равно как и всей семьи Войницких.
По словам самого Телегина: «Жена сбежала от меня на другой день после свадьбы с любимым человеком по причине моей непривлекательной наружности». Однако Телегин гордится тем, что «после того» он своего долга не нарушал.
Кто вменил Телегину такой долг, да еще «после того» — вопрос сакраментальный. Очевидно, что брошенный Вафля, как ни парадоксально, в конце концов, обрел особый смысл и оправдание своего существования в таком представлении о долге.
Телегин говорит, что до сих пор любит жену, верен ей, помогает, чем может, и отдал свое имущество на воспитание деточек, которых она прижила с любимым человеком.
«Счастья я лишился, но у меня осталась гордость», — произносит Телегин. Как видно, гордость он понимает как самопожертвование и служение чужой жизни. В этом служении он не только обретает смысл существования, но даже, как будто, возвышается над тою, что была менее благородна: «Молодость уже прошла, красота под влиянием законов природы поблекла, любимый человек скончался... Что же у нее осталось?»
Свою жизнь Телегин побоялся или не смог прожить. Но заменил ее на чужую, живя отраженным светом жизни чужого семейства, бывшей жены и ее детей. Ей он отдал свое имущество, был верен, помогал. Теперь Вафля тоже живет у чужих, пусть и близких людей, их заботами и делами. У него нет своего дома, своей семьи, своего дела. Фраза, брошенная в конце пьесы лавочником — «Эй ты, приживал!» — задевает Телегина. Ему становится горько. «Все мы у бога приживалы» — утешает Вафлю нянька Марина.
Телегин, Войницкий, Соня, Мария Васильевна, Елена Андреевна (почти все герои этой пьесы) выбрали для себя не жизнь, но приживальство, горькую и безопасную участь.
Этот выбор они сделали добровольно, не по воле судьбы или под влиянием непреодолимых обстоятельств.
* * *
Слова Сони в финале пьесы могут быть прочитаны как апофеоз высокого мужества, веры и терпения. Совсем юная девушка, не знавшая жизни, прозябающая экономкой в собственном огромном имении произносит гимн страданию и кротости: «Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный-длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, которые пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастия оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем...»
Такой гимн несбыточному, гимн терпению, «золотой сон» о будущем есть в каждой пьесе Чехова. Произносит его молодая девушка и адресует другому существу, сломленному жизнью и понимающему, что спасения нет ни в настоящем, ни в будущем.
В «Иванове» Саша горячо толкует главному герою: «...я мечтаю, как я излечу тебя от тоски, как пойду с тобою на край света... Ты на гору, и я на гору; ты в яму, и я в яму».
В «Чайке» несчастная Нина Заречная, успевшая познать лишь грубость жизни и ничем не пока не проявившая своего актерского дара, уверяет Треплева «Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной. А теперь, пока живу здесь, я всё хожу пешком, всё хожу и думаю, думаю и чувствую, как с каждым днем растут мои душевные силы... Я теперь знаю, понимаю, Костя, что в нашем деле — всё равно, играем мы на сцене или пишем — главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а умение терпеть. Умей нести свой крест и веруй».
В финале «Трех сестер» этот голос распадается на фразы, которые произносят Маша, Ирина и Ольга. «Надо жить... А пока надо жить... надо работать, только работать <...> страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь...»
В конце третьего акта юная Аня утешает свою грешную мать, Раневскую: «Мы насадим новый сад, роскошнее этого, ты увидишь его, поймешь, и радость, тихая глубокая радость опустится на твою душу, как солнце в вечерний час, и ты улыбнешься, мама!»
Те, кому адресованы эти слова, полные искренней наивности и пафоса — Иванов, Треплев, Войницкий, Раневская — давно обречены. Их не могут спасти упования и заклинания. В каждой пьесе, где звучит высокий монолог о терпении, вере, кротости, труде, рядом, иногда в том же доме, кто-то погибает, медленно или мгновенно. Такой отвлеченный взгляд словно уносится вдаль и ввысь, отрываясь от того, кто рядом и близко.
После отъезда будущей большой актрисы Нины кончает с собой Треплев. В «Трех сестрах» гимн во славу жизни произносится после известия о гибели барона Тузенбаха. В комнатах старого дома, где звучали прекрасные слова Ани, умирает забытый всеми старик Фирс.
Соня говорит о том, что «мы будем трудиться для других»... Другие — это профессор Серебряков и Елена Андреевна, только что покинувшие имение. Жизненный круг семьи Войницких замыкается, скорее всего, последней из их рода. Вернее, она сама себя замыкает в доме из двадцати шести комнат, уповая на то, что когда-нибудь «мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир...».
Во время монолога Сони Телегин, ее крестный, тихо наигрывает на гитаре. Мария Васильевна пишет на полях брошюры, а нянька Марина вяжет чулок. Все обитатели имения как будто застыли, каждый в своем привычном занятии.
Такими они были до приезда Серебряковых несколько месяцев назад, такими пребудут всегда.
Примечания
1. Все цитаты из пьесы А.П. Чехова «Дядя Ваня» (Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения. Т. XIII. М., 1978) даются в тексте курсивом.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |