Товарищи! Если считать началом нового года, как это принято в хозяйственной жизни Советской России, 1 октября, то в наступившем 1927/28 году мы имеем возможность отметить три юбилейных даты, которые связаны с биографией Алексея Максимовича Горького-Пешкова.
В первом квартале исполнилось 35 лет со времени, когда в тифлисской газете «Кавказ» появился первый рассказ Горького — «Макар Чудра»; во втором квартале, 29 марта, исполняется 60 лет со дня рождения Горького (дата, ныне уже точно установленная) и, наконец, тогда же истекает 40 лет с того печального момента, когда Горький пытался покончить жизнь самоубийством, печального, но закончившегося благополучно, ибо судьба сохранила нам великого писателя, залечив его простреленное легкое.
Прожить 60 лет, прожить их в эпоху, когда вся жизнь развивалась и видоизменялась необычайно быстро и бурно, разумеется, нельзя без того, чтобы самому не проделать определенных этапов, определенных курсов и зигзагов в своей деятельности, в своем развитии. Конечно нельзя говорить об едином Горьком: в сущности есть ряд Горьких, которые менялись во времени и пространстве на протяжении этого бурного периода. Конечно всякий значительный человек имеет различные отрезки в кривой своего развития, но невольно в этот момент вспоминаются два человека. Сопоставьте Ленина и Горького, и каждый из вас сразу скажет: в то время как этапы роста Ленина были этапами планомерного развития по неуклонно восходящей кривой, этого нельзя сказать про Алексея Максимовича; его этапы были очень часто зигзагами, колебаниями, иногда неожиданными и жестоко смущавшими наблюдателей. Впрочем нужно сразу же подчеркнуть, что неожиданными они казались лишь тому, кто не понял сущности нашего писателя. На самом же деле эти колебания были совершенно закономерными, ибо колебания и зигзаги Горького не были по сути вещей только его индивидуальным свойством; нет, это были колебания того общественного слоя, выразителем которого всегда, а зачастую и прямым идеологом, являлся А.М. Горький.
Было бы совершенно неверным утверждать, да и ни один из крупных знатоков истории литературы этого не утверждает, будто творчество Горького следует считать идеологией пролетариата. И Ленин, и Плеханов, а из пишущих в наше время Горбачев, Назаренко, Львов-Рогачевский, Р. Григорьев и др. не считают творчество Горького отражением в художественной сфере пролетарской сущности. Исключением, пожалуй, можно считать т. Евгеньева-Максимова, который за последнее время стал примыкать к коммунистической критике: он считает Горького «подлинным пролетарием» в жизни и подлинным выразителем пролетариата в художественной работе. Но это одинокое мнение, характерное, пожалуй, для неофитов, которые всегда «более роялисты, чем сам король». Марксисты же не считали и не считают Горького подлинным выразителем психологии и идеологии пролетариата. Но если это так, то возникают два вопроса: во-первых, какого же общественного класса выразителем и идеологом был Горький, а во-вторых, почему же мы, спящие под знаменем пролетариата, сегодня с чистой душой и с полным основанием чествуем великую работу Горького?
На первый вопрос надо ответить так: общественным классом, общественным слоем, выразителем и идеологом которого был Горький, является в широком смысле слова мелкий самостоятельный товаропроизводитель, — тот слой, который беспощадно разрушается в процессе развития капитализма. Этот мелкий товаропроизводитель, трагически гибнущий под ударами капиталистической эксплоатации, представлен определенными группами крестьянства, определенными слоями кустарей и ремесленников, городским мещанством, мелкой трудовой интеллигенцией и т. д. Это широкий общественный слой, психологию, историю и экономику которого, к сожалению, чрезвычайно мало изучают профессиональные критики, историки литературы, отрезая тем самым себе путь к правильному истолкованию таких литературных явлений, как творчество «Буревестника» Горького у нас, «Железного жаворонка» Гервега в Германии 40-х годов и т. д.
Отто Бауэр, когда-то ортодоксальный марксист, которого за это очень ценил Ленин, дал, исходя из основ марксизма, точную формулировку известной эпохи в истории человечества; она сводится в сущности к математической формуле: непрерывное увеличение роли C, т. е. постоянного капитала, техники, мертвого труда, застывшего в машинах и т. д., и постоянное уменьшение V, т. е. переменного капитала, живого труда. Если взять единицу продукции, то в ней постоянно возрастает доля C и все уменьшается доля V. Вот формула истории человечества, вот глубоко верное обобщение, данное марксизмом.
Если бы историки литературы когда-нибудь заглядывали в курс политической экономии, если бы они усвоили это положение, они гораздо вернее, гораздо тоньше и конкретнее объясняли бы нам литературные явления, их смену и развитие; между прочим, убедительнее истолковали бы нам Горького, его роль и значение. В самом деле, что означает этот рост C и уменьшение V? В частности они означают рост числа профессий, рост общественного и технического разделения труда. Один экономист метко сказал: «Дайте мне цифру числа профессий, и я определю вам всю экономику и стадию развития данного общества». В самом деле, вспомните, как из малого числа профессий, например, работников по коже, выросло к настоящему моменту гигантское их количество. Но чем более дробной и специальной делается какая-нибудь профессия, тем более способной к машинизации она становится, и товаропроизводитель, ею занятый, начинает дифференцироваться уже в другой плоскости, — а именно, в плоскости социальной, — на тех, кто имеет средства купить вновь вводимые машины, и на тех, кто владеет только руками.
Таким образом по мере развития капиталистического способа производства исчезает недифференцированный товаропроизводитель, исчезает такое общество, про которое Маркс говорил, что оно напоминает ему мешок с картофелем, где каждая картофелина похожа на другую. Рост капиталистического развития означает, с одной стороны, рост разделения труда, все большее расчленение, дифференцирование по профессиям этой серой массы товаропроизводителей, а с другой стороны — все увеличивающуюся социальную дифференциацию, с владельцами вводимых машин на одном полюсе, и пролетариатом — на другом.
Эта гибнущая под ударами капиталистической стихии масса мелких товаропроизводителей очень часто представляет в истории человечества картину бешеной борьбы за существование: она не всегда сдается без боя, со стоном на устах и проклятием или всепрощением в сердце. Нередко она порождает глубокое революционное движение. Если брать все ее движения в целом, то можно различить три крыла: прежде всего — революционное, «левое» крыло. Оно, например, проявилось в агитации Жака Ру, в заговоре Бабефа, в дальнейшей работе бланкистов; без труда можно доказать, что наши недавние союзники, левые эсеры, были представителями этого крыла. Это крыло гибнущего товаропроизводителя имеет громадные заслуги в истории. Вспомните, что Бабеф, один из выразителей этого крыла, был первым, кто провозгласил необходимость завоевания, захвата политической власти, чтобы бороться за экономические интересы дорогого ему слоя. Вспомните, что пролетарский социализм Маркса, тоже провозгласивший идею необходимости завоевать политическую власть для того, чтобы иметь возможность взрастить свою экономику, это наследие получил из рук левого крыла мелкого товаропроизводителя. Вот почему Маркс так ценил Бабефа, так поддерживал народовольцев, так благоговел перед Парижской коммуной, которой ведь руководили бланкисты и прудонисты, а отнюдь не марксисты.
Чего же добивается это левое крыло? Оно хочет «немедленно задушить капитализм!», как говорили когда-то народовольцы, «в самом зародыше» и вернуться к старому «народному производству»; тогда-то свободный товаропроизводитель методом производительных ассоциаций осуществит в своей экономике формулу великой французской революции: «свобода, равенство и братство», т. е. в сущности свободу в производстве, равенство в условиях конкуренции и братство в процессе обмена на рынке. Вот та формула, которую провозглашало в тех или иных вариациях левое крыло.
Но было и «правое» крыло. Оно тоже ненавидело капитализм, оно также кричало о том, что надо положить немедленный конец росту капитализма, но намечало иные пути борьбы. Не веря в успех революции, особенно после поражения последней, оно мечтало о «патриотизме господствующих классов», об их совести и справедливости. Например Роберт Оуэн, один из представителей правого крыла товаропроизводителей, пытался влиять на монархов, феодалов и буржуазию.
Было и третье крыло — «центр», полемизировавший и против правого и против левого крыльев. К нему нужно отнести в частности прудонистов и бакунистов. Они настаивали на том, что захват политической власти так же не решит проблемы «свободы, равенства и братства», как и обращение к патриотизму господствующих классов. Надо, по их учению, ставить ставку на самодеятельность, на самопомощь, на кооперирование мелких товаропроизводителей: пусть объединятся, и они преодолеют это чудовище, это проклятие — капитализм!
Чем больше был разорен товаропроизводитель, чем безнадежнее было его положение в рамках капитализма, тем активнее, решительнее и бешенее выступает идеология этой особенно разоряемой части товаропроизводителей — левое крыло.
Наоборот, если у того или иного слоя были шансы удержаться, приспособиться к капиталистической экономике, тем умереннее выступал он, поддерживая идеологию центра или даже правого крыла. Надо к тому же всегда помнить, что процесс развития капитализма протекает в рамках чрезвычайно быстрого изменения и колебания конъюнктуры. Его нужно всегда рассматривать диалектически. Для примера возьмем крестьянина. Вот данная группа крестьян приспособилась к капитализму, имеет хорошие цены и начинает выгодно снабжать своими продуктами город; у нее сейчас же появляются компромиссные оппортунистические настроения, желание коалиции с капиталистической идеологией. Вспомним русскую абрамовщину, выразительницу настроений правого крыла товаропроизводителя, появившуюся в результате, с одной стороны, разгрома левого крыла (народовольчества), а с другой — успехов капитализации России, и в частности, ее сельского хозяйства, со второй половины восьмидесятых годов. Но это непрочно. Новый этап капитализма, иногда на протяжении одного лишь десятка лет, вновь ударяет по этому мелкому производителю, и он опять попадает в тяжелое положение, гибнет и опять появляется его отчаяние и озлобленность.
Если история человечества в известный период представляет собой рост C и уменьшение V, рост профессий и разделения труда, то это означает, что капитализм, постоянно перестраивая базу основного капитала, имеет возможность использовать то или иное количество разоряемого товаропроизводителя у себя в производстве. Одна часть его уходит в пролетариат и ассимилируется с ним, другая — устраивается в порах капитализма в качестве новой мелкой буржуазии, которая уже не отбрасывается в сторону лагеря, все же революционного, хотя и непролетарского, а заговорщицки-бабувистского типа.
В этом процессе временного приспособления тех или иных слоев товаропроизводителя к капитализму нужно особо помнить один важнейший момент. Когда мелкий товаропроизводитель начинает чувствовать, что в качестве крестьянина, сапожника, красильщика или обойщика он не может удержаться на поверхности хозяйственной жизни, он торопится, так сказать, застраховать своих детей: он уже не подготавливает их к занятию своей профессией, а толкает их в школу, чтобы провести затем в лагерь интеллигенции. В основном и целом интеллигенция по своему происхождению на огромный процент идет из этого слоя разоряющегося или чувствующего непрочность своего заработка производителя. Эта интеллигенция использовывается затем капитализмом для обслуживания целого ряда созданных им новых профессий. Нам нужно запомнить, что интеллигенция, таким образом, по своему прошлому — плоть от плоти, кость от кости прежнего товаропроизводителя, а по своему настоящему — орудие в руках капитализма по извлечению из трудящихся прибавочной стоимости. Такой двойственностью можно целиком объяснить широко всем известный факт постоянных колебаний этого слоя.
История русской революционной борьбы может быть ясно понята лишь в свете только что нами установленных положений.
Возьмите народовольцев. Как установили Маркс и Ленин, они были в своем большинстве выразителями этого беспощадно разоряемого мелкого производителя. Главная ставка народовольцев была не на пролетариат, а на тех производителей, кого они называли трудовым крестьянством и трудовым кустарем. Движение народовольцев, до чрезвычайности по идеологии похожее, например, на бабувистское, так же, как последнее, было разгромлено, разбито. Возникает вопрос, почему? Только поверхностный человек сказал бы, что оно было разбито потому, что сила правительственной репрессии одолела своих противников. Нет, основная причина была в том, что капитализм стал переживать новую конъюнктуру, которая породила у крестьянства иллюзию, ошибочную веру в то, будто они могут устроиться и в рамках капитализма, что они получат землю от крупных помещиков в итоге мирной реформы, так как последние бросают свои поля, вследствие заокеанской конкуренции, убивающей возможность безубыточного экспорта русского зерна. Эта конъюнктура, этот поворот капитализма решил судьбу «Народной Воли»: она погибла! Теперь началось выплывание на поверхность, на первый план не левого, а правого крыла (абрамовщины). Вы знаете, что Абрамов в журнале «Неделя» выступил с защитой формулы, что наше-де время — не время широких задач, что нам, конечно, нужна интеллигенция, но не агитаторы, не революционеры, а интеллигенция другая. Дайте мужику хорошего ветеринара, врача, учителя, агронома, — вот эту интеллигенцию мы приемлем, но интеллигенцию революционную, с бомбами и прокламациями, мы осуждаем. Эти же мысли еще раньше развивал, по недоразумению до сих пор считающийся революционным народником, Энгельгардт; на страницах левых «Отечественных Записок», а позднее устами своего сына в «Неделе» он повторял: нам нужны агрономы, лесоводы, ветеринары, животноводы, а не политиканы. Но какой же слой мужиков хватался за эту интеллигенцию? Именно тот, который видел и чувствовал, что можно еще устроиться, приспособиться к капитализму.
Затем мы находим толстовщину. Она чрезвычайно типична. Совершенно правы те, которые определяют Толстого, как мирного анархиста. После катастрофы 1881 г., когда левое крыло потерпело поражение, после того, как абрамовщина докатилась до гнусного пресмыкательства перед царизмом, помещиком и буржуазией, Толстой был воистину крупнейшим из тех немногих, кто продолжал традицию обличения капитализма. Но представитель правого «центра», он не звал к вооруженной борьбе; он сосредоточил свое внимание на пропаганде самоусовершенствования и самодеятельности. Итак мы ясно видим существование трех крыльев — левого, только что разгромленного народовольчества, правого — абрамовщины и центра — толстовщины. Мне пришлось несколько остановиться на этих предпосылках из истории нашей экономической и политической жизни, чтобы установить с вами общий язык, чтобы в дело характеристики основных моментов творчества Максима Горького внести максимум объективности и, таким образом, постараться дать максимум бесспорных оценок.
В девяностых годах XIX века совершился новый поворот в экономической конъюнктуре. Он заключался в том, что именно в эти годы темп развития русского капитализма стал особенно быстрым и напряженным. Но бешеное развитие русского капитализма влекло за собой два последствия: с одной стороны, определенная и абсолютно даже растущая часть мелкого товаропроизводителя, согласно тем схемам, которые я характеризовал перед вами, приспособлялась к капитализму, но в то же время, параллельно, и абсолютно и относительно, все большая часть мелкого товаропроизводителя разорялась и гибла. Этот процесс создавал новое деление общества; он создавал буржуазию и пролетариат, который выдвинулся на арену политической борьбы, пророча свою будущую победу.
Далее, хотя и продолжали существовать причины для тех настроений, которые в свое время произвели на свет абрамовщину и толстовщину, но перед лицом нового борца — пролетариата, в свете его неслыханного энтузиазма и веры в победу — опять из трех крыльев мелкого товаропроизводителя выдвинулось на первый план левое крыло с его бунтарско-революционными переживаниями. Больше того, абрамовщина и толстовщина не только стушевались перед пролетарским и своим собственным левым крылом, но и в значительной степени модифицировались сами: мирный анархизм Толстого — в анархизм воинствующий, а абрамовщина — в те или иные формы русского либерализма, как известно, традиционно связанного с крайне правым народничеством, причем и либерализм и крайне правое народничество, приемля капитализм на русской почве, хотели тоже вступить в борьбу за его «упорядочение», за искоренение в том или ином объеме азиатских форм капитализма.
В такой именно период русской политической и экономической жизни и выступил на сцену Максим Горький. В первую полосу своей литературной деятельности он с особой силой отразил идеологию и настроения вновь просыпающегося к жизни левого крыла мелкого товаропроизводителя. Что это так, — в этом не может быть никаких сомнений. Все критики и историки литературы единогласно характеризуют Горького в первый период его работы, как романтика и индивидуалиста. Но они не могут удовлетворительно объяснить, откуда у Горького этот индивидуализм. Одни, например, Львов-Рогачевский, говорят, что он подпал под влияние Ницше, что это дань ницшеанству. Другие, например, Горбачев, находят, что индивидуализм и символизм общи и Горькому и группе Брюсова, Бальмонта, Блока и пр. Конечно между Горьким и группой символистов есть нечто общее, но не в том совсем, в чем это находит Горбачев.
А между тем вопрос становился совершенно ясным, если мы установим, что индивидуализм Горького — индивидуализм не его личный, а индивидуализм того самого мелкого самостоятельного товаропроизводителя, который индивидуалистичен по самому своему положению в процессе производства. Как самостоятельный производитель, он хочет создания таких условий, при которых его самостоятельное производство находилось бы в одинаковых, совершенно равных политических и экономических условиях с его конкурентами и контрагентами. Равенство в конкуренции и свобода в хозяйственной деятельности — два его идола, два основных камня в фундаменте его индивидуализма.
Дальше. Давно всеми признано и установлено, что смешно видеть в босяках Горького этнографические, бытовые черты. Нет, для Горького босяк был только символом ненависти к мещанству, ненависти к сытой, тупой, застойной жизни, и поэтому все его герои уходят, бегут от этого мещанства. Но тут позвольте мне подчеркнуть чрезвычайно характерный штрих, кажется, не отмеченный ни одним историкам литературы. Вы не найдете у Горького ни одного такого босяка, который бы находился в прямой борьбе или по крайности звал на прямую борьбу с мещанством. Вот например, один из его героев — Гришка Орлов — говорит: взять бы, составить бы ватагу, да перерезать бы жидов. Другой его герой — Коновалов — тоже твердит: бы, бы, бы, т. е. мы находимся в области мечтаний, неясных туманных мечтаний о борьбе, а не в ее ходе и разгаре или подготовке. Мелкий производитель, задавленный мещанством, уже бегущий от него, уже ненавидящий его, не дошел еще до такой степени каления, как окажем, он дошел во время заговора Бабефа: он только не приемлет капитализма, не приемлет мещанства. А мы знаем, что класс, обездоленный в жизни, но не решающийся еще вступить в прямую борьбу за место под солнцем, склонен в области художественного творчества к романтизму, к мечте о другой жизни: «я хочу того, чего не бывает; чего не бывает, того я хочу»... Этого достаточно, чтоб понять происхождение корней романтизма в творчестве Горького.
Когда-то Маркс говорил про Германию 40-х гг., что она страдает не только от развития капитализма, но и от недостаточности этого развития. Слова Маркса имеют глубочайшее познавательное значение: мысль в них заложенная, облегчает анализ определенной действительности, в частности российской действительности 80-х и 90-х гг. Приложив формулу Маркса к России, Ленин устано-вил, что недостаточность ее капиталистического развития «привела к широкой распространенности в ней отсталых, «азиатских», как выражался Ленин, форм капитализма. Вместо фермера — кулак, вместо цивилизованного купца — торгаш Колупаев или Разуваев, вместо фабрики или завода с высокой техникой — мелкое предприятие, словом, вместо присвоения прибавочного труда — преимущественно налицо грубый захват прибавочного продукта. Такие азиатские формы капитализма «способствовали сохранению засилья дворянской ренты и политического господства помещичьего класса с самодержавным царем во главе.
Само собой разумеется, что можно быть сторонником капиталистической экономики и в то же время горячо протестовать против «азиатских» форм капитализма. Такие люди стоят за так называемый «упорядоченный капитализм».
Упорядоченный капитализм в законченном виде предполагает полное отсутствие так называемого «внеэкономического принуждения»: это капитализм с демократической республикой, равноправием всех сословий, национализацией земли, охраной труда и т. д. «В полном своем виде он не реализован нигде в действительности, — это скорее всего «типологическое» построение, но оно ложится в основу программ целого ряда либеральных и демократических партий. При господстве упорядоченного капитализма распределение национального дохода происходит путем чистой экономической борьбы, без вмешательства политического и правового факторов, которые, наоборот, чрезвычайно энергично действуют в рамках азиатского капитализма. Можно считать стоящим вне спора тот факт, что так называемые декаденты и символисты конца XIX и начала XX века в основе своего творчества были вдохновляемы и направляемы жаждой насаждения в России упорядоченного капитализма и ненавистью к мещанской разуваевско-колупаевской стихии. Эта школа быстро выдвинулась в первые ряды русской литературы.
Каково же было отношение к ней Горького?
Мы уже видели, что в первый период своей литературной деятельности («босячество») Горький выступил с апологией, с одной стороны, крайнего индивидуализма, а, с другой стороны, с утверждением романтизма, как такой художественной школы, которая не приемлет действительности (в самом деле, не мог же Горький «приять» наш азиатский капитализм!), а «творит легенду» о новой жизни и новых людях. Теперь мы можем прибавить третий штрих, характеризующий тогдашнее творчество Горького — это момент призыва к борьбе, к разрушению старого. Какие общественные слои, какие группы давали нам в то время что-либо подобное? Конечно, Бальмонт, Брюсов и другие символисты, которые, — скажем забегая вперед, — в большинстве своем оказались впоследствии в лагере кадетизма, тоже проповедывали индивидуализм и романтизм, но были ли они революционерами? Если называть революционным такое течение, которое хочет низвергнуть капитализм во имя социализма, то, конечно, символисты не были революционерами; но если иметь в виду, что их направление хотело искоренения азиатских форм капитализма ради утверждения упорядоченного капитализма, то в известном, строго условном, смысле оно может быть названо революционным.
Что же сближало символистов с Горьким? Не надо забывать, что в первом периоде своей деятельности Горький не утвердился еще окончательно на идее социализма. Еще по целому ряду признаков можно видеть, что он колеблется между двумя путями: взять ли курс на упорядоченный капитализм или взять курс на социализм. Уже этот факт показывает, что Горький отражал стихию мелкого товаропроизводителя, ибо мелкий товаропроизводитель на протяжении всей своей истории колеблется между пролетариатом и буржуазией. Все дело в том, кто его поведет.
В капиталистическом обществе, идя за буржуазией, когда этому способствует конъюнктура, он в своих верхних слоях превращается в ряд мелкобуржуазных групп; если же его поведет пролетариат, он, хотя бы в арьергарде, но борется за осуществление социалистического строя. Промежуточный слой, — он имеет и промежуточные настроения. «Божество равенства» тянет его в лагерь пролетариата, а «божество свободы» — в стан буржуазии. Горький, в период босячества, ясно и целиком отражал идеологию этого промежуточного слоя уже бунтарского, уже оправившегося после поражения своих старших братьев, но еще не решившего окончательно вопроса о своей ориентации: — социализм хотя бы через этап упорядоченного капитализма или только упорядоченный капитализм? До какой же черты? С кем?
Если вы вспомните историю 90-х, даже, пожалуй, уже конца 80-х годов, то вы заметите одно чрезвычайно интересное явление. Его можно характеризовать так: идет процесс эмансипации определенных общественных групп от гегемонии народничества. Вспомните, что 60-ые и 70-ые и отчасти 80-ые годы, если взять их легальную и нелегальную журналистику и беллетристику, характеризуются непоколебимой гегемонией народничества со всеми его символами веры: художественный реализм против романтизма, хотя бы левого; «учительная», тенденциозная литература — против «искусства для искусства»; против идеализма — материализм либо позитивизм; против религии и мистики — наука и т. д. и т. п. Может показаться странным, почему народничество в общем стоит за художественный реализм, а не за романтизм. Разве оно «приемлет» действительность? Но надо вспомнить, что Михайловский говорит: «в России социализм — вопрос консервативный», т. е. России в первую голову надо сохранить общину. И вот эту-то действительность с общиной и артелью, с народным производством, народничеству нельзя было не «приять», и отсюда его симпатии к школе художественного реализма, хотя нельзя и отрицать существования уклонов в сторону романтизма (Златовратский и др.).
Но вот стали появляться иные люди. Начиная с Акима Волынского, продолжая декадентством, они принесли по закону классовой противоположности новые скрижали: долой позитивизм и материализм, долой реализм, долой тенденциозную литературу, долой монополию науки, да здравствуют иные «ключи» для открытия «тайн». (Вспомните брюсовские «Ключи тайн»)...
Это в области идеологии выступали на русскую арену первые отряды буржуазии, окрепшей к этому времени. Они расшатывали устои народничества, чтобы вырвать из-под его влияния народные массы и попытаться повести их за собой. Позднее все эти группы политически оформились в кадетский либерализм.
Что сближало Горького с этими группами? Его сближало в этот момент следующее обстоятельство: хотя он и был идеологом мелкого товаропроизводителя, но, главным образом, городского; деревню в то время он ненавидел, он называл ее детей «темной обнищалой деревенщиной». Возьмите рассказ «Челкаш», где все симпатии Горького на стороне вора Челкаша, а мужик Гаврила антипатичен Горькому. В знаменитом рассказе «Вывод» он тоже самым решительным образом настроен против деревни. Нетрудно объяснить это распределение симпатий у Горького. Исторически известно, что на известной стадии капитализм легче приспособляет к себе деревенскую мелкую буржуазию (высокими ценами на с.-х. продукты, ростом ренты и т. д.), чем городского товаропроизводителя. Говоря о деревне, Горький в тот период видел прежде всего эту мелкую и мельчайшую буржуазию, а не сельского паупера, которого он заметил много позднее. Таким образом мы видим, что еще один момент, — а именно, урбанизм, — сближает Горького с символистами и отводит его в сторону от народничества.
Итак для первого периода творчества Горького в высшей степени характерна эта черта — призыв к борьбе. Здесь он определенно опережает тот слой, от имени которого говорит. Этот слой еще не раскачался, а «буревестник» уже на посту. Бороться ли за упорядоченный капитализм или за социализм, еще не ясно, но только прочь от мещанства, прочь от этой атмосферы затхлого азиатского капитализма, который полностью проявляет свои отрицательные стороны, не являя ни одной из тех положительных черт, какие можно констатировать на стадии упорядоченного капитализма. Страдания мелкого товарного производителя особенно сильны именно в эту эпоху господства азиатских форм. Но, призывая к борьбе, Горький в то же время понимает, что представляемый им слой не может бороться один, без союзников.
Вот здесь именно мы и переходим ко второму этапу деятельности Горького. Он уже, видимо, задумывается, над тем, что та группа, которая была в то время к нему близка, символисты, представляют собой и отражают в литературе такой слой, который может предать дело борьбы. Как бы ни были малы цели этого слоя, — упорядоченный капитализм, — но даже в пределах этой цели можно быть последовательным, и непоколебимым до конца, но можно пойти на тот или иной компромисс со средневековой азиатчиной. Непоследовательность, соглашательство русского либерализма открывают глаза Горькому. Он теперь как бы ставит такую проблему: если мелкий товаропроизводитель колеблется между буржуазией и пролетариатом, то надо пойти посмотреть, изучить, чего же хотят та и другой, насколько надежен тот или другой союзник. Горький так и поступает. Именно примерно с 1901 г. он бросает своих босяков и идет в другие социальные пласты. Подобно Эмилю Золя, для которого искусство было средством решения определенных научных проблем, он откровенно и заранее ставит своему художественному творчеству известные задачи. Публицист становится рядом с художником. Горький пишет такие вещи, как «Фома Гордеев» и «Трое» и др., из которых и делает вывод, что буржуазия не спасет, предаст, что она неверный, ненадежный союзник, что она не доведет борьбы даже до упорядоченного капитализма.
Но если ненадежна буржуазия, — то не спасет ли интеллигенция: ведь она плоть от плоти этого мелкого разоряющегося товаропроизводителя? Но Горький приходит к выводу, что и она не спасет. Возьмите его драмы: «Мещане», «Дачники», «Дети солнца». Эти драмы можно разбить на две группы. И в той, и в другой изображается интеллигенция гнилая, далекая от социальной борьбы, забывшая и предавшая своих отцов и братьев из рядов мелких товаропроизводителей, но в одних драмах автор рисует интеллигенцию, которая все же стремится к каким-то духовным ценностям — науке, искусству (напр., Протасов из «Детей солнца»); в других — изображены те, кто целиком тянется только за дешевеньким мещанским благополучием. Это «Дачники», «Мещане». Горький приходит к выводу, что как те, так и другие, с духовными ценностями и без них — одинаково омерзительны и отвратительны. Когда то Глеб Успенский сказал, что буржуазия — это акула. Но, — добавил он, — эта акула никого бы не проглотила, если б в ее пасти не было «острых двух-двугривенных зубов», которые и помогают акуле хватать и заглатывать добычу. Интеллигенция, — сказал Успенский, — это и есть «двухдвугривенные зубы». Успенский прав: экономическая роль интеллигенции и состоит в том, что она помогает буржуазии организовать аппарат по выкачиванию из рабочего прибавочной стоимости. Усвоив этот факт из политической экономии, Горький переложил его на язык художественных образов. Он констатировал, что интеллигенция, получая от буржуазии или ее государства изрядные блага за организацию выкачки прибавочной стоимости, в силу такого своего положения в процессе производства должна была отвернуться от своих отцов и братьев, бросив их в ту минуту, когда они так нуждались в руководителях и союзниках, ввиду начинающейся новой полосы борьбы.
Констатировав эту измену, поэт заключил: «ненавижу, презираю, проклинаю». Я тут же попрошу вас запомнить, что такой уничтожающий приговор интеллигенции произнес тот самый автор, который через каких-нибудь 12—15 лет обзовет гуннами, варварами, злодеями тех, кто, по его мнению, в 1917 г. начнет уничтожать «красоту нашей жизни» — интеллигенцию. Так «колебнулся» Горький от проклятия к благословению. Но ко времени первой русской революции у Горького складывалось убеждение в том, что ни на буржуазию, ни на интеллигенцию нельзя рассчитывать, как на союзников.
Казалось бы, что, отвернувшись от буржуазии и интеллигенции, Горький должен был бы обратиться к изображению пролетариата, его борьбы, настроений и переживаний, тем более, что лично Горький уже с 1901 года был очень близок к социал-демократической партии, будучи ее членом. Но интересно, что к изображению пролетарского движения он обратился тогда, когда оно уже в сущности было разгромлено. В самом деле, его «Мать» писалась и печаталась уже в 1907 г. А это произведение было первым, вплотную подошедшим к изображению рабочих и их движения. Почему такое запоздание? Не потому ли, что понадобился опыт 1905—1907 гг., касающийся позиции российского либерализма, чтобы окончательно подтвердить самые худшие ожидания Горького от буржуазии и ее интеллигенции. В своей статье «Разрушение личности», написанной в 1908 г., наш автор с огромной горечью писал: «Политические эволюции г. Струве невольно заставляют вспомнить «эволюцию Льва Тихомирова». Теперь мы знаем, что оба эти ренегата кончили одинаково — полной капитуляцией перед монархизмом и азиатски-квасным патриотизмом.
Горький — надо отдать ему справедливость — предвидел и предчувствовал всю гнусность этой эволюции, и ему оставалось теперь, как художнику, обратиться к пролетариату. Но надо признаться, что здесь он не имел художественного успеха. Как бы ни был велик тираж «Матери», как бы ни любили этот роман читатели из европейского и американского рабочего класса, приходится согласиться с большинством критиков, что Горький, как художник, не справился со своей задачей. Он дал иконопись, а не художественное произведение.
Плеханов высказал это со свойственной ему резкостью: «Неудачны те произведения Горького, в которых силен публицистический элемент, например, очерки американской жизни и роман «Мать». Очень плохую услугу оказывают ему люди, побуждающие его выступать в ролях мыслителя и проповедника; он не создан для таких ролей». Плеханов находил, что Горький «сам крайне плохо переварил ту истину, которую несет миру пролетариат... Если бы он хорошо переварил названную истину — то его американские очерки были бы написаны в другом духе: «их автор не выступал бы перед нами в виде народника, проклинающего пришествие капитализма».
Нельзя согласиться с Плехановым, будто все горе Горького заключается в том, что он не усвоил марксизма как теории. Плеханов очень часто грешил рационалистической постановкой вопроса. Вспомните хотя бы его суждения о Чернышевском, по которым выходило, что воззрения Чернышевского определялись не интересами и идеологией той социальной группы, к которой он принадлежал, а незнакомством с той или иной книгой. Ту же ошибку Плеханов делает и по отношению к Горькому. Но в одном он безусловно прав: чрезвычайно тонко его указание на то, что Горький выступает «в виде народника», громящего капитализм. Для тех, кому ясно, что Горький — выразитель настроений разоряемого капитализмом и бешено его ненавидящего мелкого товаропроизводителя, — брошенное мимоходом замечание Плеханова свидетельствует о его громадном чутье. Неудача «Матери» и американских очерков должна быть объяснена тем, что Горький, превосходно знакомый с психологией промежуточных слоев и близкий им по духу, был чужд типично рабочей среде, не знал и не понимал ее. И если все же известные слои пролетариата ценят «Мать», то это естественно в той мере, в какой не все пролетарии порвали ту пуповину, которая связывает их со средой, их породившей.
Вскоре после своей эпопеи «Мать» Горький пишет «Исповедь» (1908 г.), вещь, за которую его жестоко и беспощадно раскритиковал Плеханов, напавши на «богосочинительство» нашего автора. Несколько позднее Ленин писал Горькому, обсуждая ту же тему: «Выходит, что вы против богоискательства только ради замены его богостроительством... Богоискательство отличается от богостроительства, или богосозидательства или боготворчества и т. п. не больше, чем желтый чорт отличается от чорта синего... Всякий боженька есть труположество»...
Характерно, что действующими лицами «Исповеди» являются не чистокровные пролетарии, а мелкие товаропроизводители: плотники, маляры и т. д. Они очень склонны выслушивать богостроительные проповеди, а вот представитель подлинного пролетариата заводский слесарь Петр Ягих говорит племяннику: «ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей».
Вспомните, что после разгрома «Народной Воли» известные слои мелкого товаропроизводителя выдвинули такие религиозные течения, как толстовство. Разгром 1906—1908 гг. вызвал в известных рядах расширенное воспроизводство религиозных настроений. Стоит ли говорить, до какой степени это типично для мелкого товаропроизводителя? В его глазах действительность дала ужасающие итоги: буржуазия изменила, интеллигенция тоже, пролетариат оказался слабым. На что надеяться, на что положиться? Это была полоса страшной растерянности, распада общественных связей. И вот, Горький провозглашает устами своего старца Ионы: «богостроитель это суть народушко! Неисчислимый, мировой народ... Он есть начало жизни, единое и несомненное». Но что же такое бог, что надо строить? И Горький отвечает: «Бог есть комплекс тех выработанных племенем, нацией, человечеством идей, которые будят и организуют социальные чувства, имея целью связать личность с обществом, обуздать зоологический индивидуализм».
Итак заметим, что глашатай индивидуализма в первый период своего творчества — Горький — в эту эпоху поднимает голос за обуздание индивидуализма (пусть он называет его зоологическим, это не введет нас в заблуждение). Вот диапазон колебаний мелкого товаропроизводителя. Верящий в свои силы и свою победу, он поет осанну своему индивидуализму. Оставленный, преданный буржуазией и интеллигенцией, не доведенный до победы слабым пролетариатом — он сразу съеживается и осуждает собственное «я». Кроме того он, высказывавший свое презрение «темной обнищалой деревне» ставит теперь последнюю ставку на своего деревенского собрата.
В повести «Лето» Горький изображает пропагандиста, который ушел в деревню для политической работы. По свидетельству Горького, этот революционер имел среди крестьян колоссальный успех. Итак свет — из деревни, с ее помощью придет победа. Может показаться, что этот вывод не что иное, как типичное ленинское положение. По крайней мере в такую ошибку впал когда-то (в 1909 г.) тов. Луначарский. Он писал: «Отнюдь не примыкая к мутной путанице эсерства, мы можем и должны стоять на той точке зрения, что влияние пролетариата на народные массы не пустой звук, а явление первейшей важности. Его-то и изображает Горький в «Исповеди». Но дело как раз в том, что прав не Луначарский, а выше цитированный слесарь Ягих: дело у Горького — не в просветляющем влиянии рабочего класса на широкие массы промежуточных слоев, а в растворении пролетариата в «народушке».
Пролетариат по тогдашним настроениям Горького, как художника, не являлся еще гарантией победы. Недаром много позднее, в 1917 г. Горький, вспоминая первую революцию, сказал: «Момент требует величайшей осторожности в решениях... Нам не нужно забывать роковых ошибок 1905/1906 гг.». По чьему адресу сказаны эти жестокие и несправедливые слова? Не по адресу кадетов и меньшевиков, ибо им нечего было бы напоминать о «величайшей осторожности». Злое слово вырвалось по адресу тех, кто, увлеченный пылом борьбы, пал не вследствие мнимых ошибок, а исключительно из-за недостатка собственных сил, да еще из-за колебаний и измены других.
Обращение к богостроительскому опиуму было крайне типичным для того общественного слоя, выразителем которого является Горький. Когда-то Тургенев сказал, что некоторые люди бывают охвачены «экстазом», но «это экстаз, свойственный всем скептикам, которым скептицизм надоел». Богостроительный экстаз Горького как две капли воды походил на только что упомянутый тип экстаза. В истории передовых отрядов рабочего класса мы не находим ни таких колебаний, ни такого «скептицизма», ни такого «экстаза». Вспомните Ленина, как фигуру, олицетворяющую собой слои пролетариата с завершенным классовым самосознанием. Разбитый в боях 1905—1908 гг., он не сдал ни одной пяди своих идейных позиций; как новый Галилей, он смотрел на мертвую, окровавленную землю революции и восклицал: «а все-таки она движется». И уверенный в силах своего класса, повторял вслед за Чернышевским: «будь, что будет, а будет на нашей улице праздник».
Но недолго держался у Горького богостроительный угар. «Народушко», — это «начало жизни, единое и несомненное», — сам по себе, не взбодренный сознанием и водительством пролетариата, еще только собиравшего свои силы после поражения в первой схватке, не подавал признаков жизни. И глубокий, безысходный пессимизм охватил Горького, как художника. В эту именно эпоху он написал такие строки: «Мы Русь, — анархисты по натуре1, мы — жестокое зверье, в на них жилах все ещё течёт темная и злая рабья кровь — ядовитое наследие татарского и крепостного ига, что тоже правда. Нет слов, которыми нельзя было бы обругать русского человека — кровью плачешь, а ругаешь, ибо он, несчастный, дал и дает право лаять на него тоскливым собачьим лаем, лаем собаки, любовь которой недоступна, непонятна ее дикому хозяину, тоже зверю. Самый грешный и грязный народ на земле, бестолковый в добре и зле, опоенный водкой, изуродованный цинизмом насилия, безобразно жестокий и в то же время непонятно добродушный, — в конце всего — это талантливый народ». Зверь и раб, но талантливый. Чувствуется, что Горький словом «талантливый» хотел дать «народушке» индульгенцию, — но кого она может утешить? Зверь и раб — вот рубцы, которые остаются, несмотря ни на что.
В творчестве Горького, таким образом, начинается новая полоса. Он становится бытописателем окуровской Руси. «Городок Окуров», «Матвей Кожемякин», «Детство», «В людях» и др. — вот наиболее крупные вещи этого периода.
Один из критиков Горького, меньшевик Р. Григорьев, высказал полнейшее благословение новой манере Горького. «Наконец-то, — сказал он, — вместо романтических вымыслов и лжи («Мать», «Исповедь», «Лето») Горький стал рисовать Русь такою, какою она есть на самом деле, наконец-то он стал говорить правду». Здесь крайне интересно сказать два слова о раздвоенности Горького в этот период. Он выступал и как публицист и как художник. Как публицист, как член социал-демократической партии, он старался быть верным партийной идеологии и программе. Как художник, он был целиком во власти тех переживаний, которые надо искать, может быть, уже за «порогом сознания». Вы знаете, как часто встречается у писателей подобная раздвоенность. Напомню хотя бы новейший пример. В посмертной драме Льва Толстого «И свет во тьме светит» бессознательные симпатии художника на стороне не толстовца Сарынцова, а его жены, с ним полемизировавшей.
В статье «Разрушение личности» (1908 г.) публицист Горький пишет: «Несмотря на слабость материала, капиталистическое общество держится крепко... Держится потому, что еще не испытало стройного напора враждебных ему сил». В заметке «О цинизме» (1908 г.) читаем: «Миллионы глаз горят радостным огнем, всюду сверкают молнии гнева, освещая веками накопленные тучи глупости и ошибок, предубеждений и лжи; мы — накануне праздника всемирного возрождения народных масс... Признаки возрождения человечества ясны, но «люди культурного общества» якобы не видят их, что, впрочем, не мешает мещанам чувствовать неотразимую близость мирового пожара... Жизнь растет, и современное общество ощущает «судороги почвы под нотами своими».
Диву даешься, когда вспомнишь, что автор, писавший эти строки в 1908 г., всего только через 9 лет, когда на самом деле пришел «мировой пожар» и начались «судороги почвы», не узнал и не благословил их. В чем же дело? Нам думается в том, и только в том, что публицист Горький не ясно подслушал то, что происходило в глубинах души художника Горького. А в этих глубинах нарастал разъедающий скептицизм; это он говорил поэту: нет, не окуровской Руси, не Руси мелких товаропроизводителей, грызущихся между собою, эксплоатирующих, начинающих дифференцироваться в разные прослойки мелкой буржуазии, с одной стороны, эксплоатируемых, темных и забитых — с другой, не ей, не этой Руси совершить подвиг, о котором мечтает публицист. Противоречие должно было быть преодолено, и Горький преодолел его в 1917 году тем, что внял не публицисту 1908 г., а художнику и бытописателю окуровщины. Позвольте привести вам один знаменательный разговор из «Окурова».
Яков Тиунов говорит: «Что же Россия? Государство она, бессомненно, уездное. Губернских-то городов, считай, десятка четыре, а уездных — тысячи, поди-ка! Тут тебе и Россия!» Ему возражают? — «Ну, а примерно, Москва?» — «Что же Москва? — медленно говорит кривой Тиунов, закатив темное око свое под лоб. — Вот скажем, на ногах у тебя опорки, рубаха — год не стирана, штаны — едва стыд прикрывают, в брюхе — как в кармане — сор да крошки, а шапка была бы хорошая, скажем — бобровая шапка. Вот те и Москва!».
Чрезвычайно интересно, что меньшевик Григорьев, цитируя это место, постарался сразу же поставить точки над «и». «Итак, — оказал он, — большой город, капиталистическая культура — у нас только «бобровая шапка» на беспортошном». И чтобы не было никаких сомнений, тот же автор толкует горьковскую хронику, как «предостережение художника политическому утопизму». «Не увлекайтесь-де поверхностной видимостью, прекрасной пеной явлений... Не забывайте, что «Москва» только бобровая шапка на голове полуодетого нищего, что за тонким слоем этой «Москвы» лежит тяжелой, нетронутой, способной все раздавить глыбой — окуровщина».
Конечно прав Григорьев. Как меньшевик, он с достаточной ловкостью использовал горьковское оружие и совершенно правильно нащупал корни горьковской полемики против людей 1917 г., когда Горький еще раз колебнулся к мнимому реализму против мнимого политического утопизма.
Тут мы переходим к проблеме лжи, чрезвычайно характерной для Горького. Но мы возьмем ее не в психологическом, а в социальном разрезе. Таким образом для нас проблема лжи превратится в проблему утопизма.
Горький чрезвычайно часто возвращался к этой проблеме. Вспомните его «Чижа, который лгал, и Дятла, любителя истины». Вспомните Луку на «Дне», проститутку, которая пишет письма несуществующему Болесю. Вспомните, наконец, что Горький воскресил в нашей памяти забытое стихотворение Беранже: «Если к правде святой мир дороги найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой».
Лука в пьесе «На Дне» рассказывает: Жил-был один человек; он верил, что где-то существует праведная страна, где, он точно не знает, но существует наверное. Но пришел однажды к нему ученый человек с географической картой и сказал: вот ты мечтаешь о праведной земле. Где же она? Возьми карту и покажи, где же твоя праведная земля на этой карте. Вот Испания, вот Англия, это Палестина. А где же твоя земля? — И увидел мечтатель, что нет на карте праведной земли, пошел и удавился. Какой смысл этой глубоко трогательной легенды?
Я попрошу вас вспомнить великую борьбу индивидуализма с социализмом, буржуазии с пролетариатом.
Кроме виселиц, расстрелов, подкупов и клеветы, буржуазия выдвигала и идейных борцов: вспомните Спенсеров, Ренанов... Разве это не те «ученые с картой», которые, опираясь на позитивизм в науке и философии, критиковали наши «утопии»? Не говорил ли вкрадчиво Спенсер: Мечтатели, разве из свинцовых инстинктов человека можно выковать его золотое поведение? Разве не говорил Ренан, что, изгнав метафизику из наук о природе, надо изгнать ее и из обществознания?..
И годами распространялся великий софизм об утопичности социализма, о несогласованности его с точной наукой.
Но пролетариат, демиург нового общества, идейные доспехи которому выковал Маркс, не смущался, не уходил, чтоб надеть петлю. Напротив, усвоивши положение, что действительность развивается диалектически, он твердо знал, что утопия сегодняшнего дня есть действительность завтрашнего.
Для него не существовало проблемы лжи, проблемы «социального мифа». Напротив того, мелкий товаропроизводитель, который хотя и ненавидел капитализм, но хотел бы свергнуть его во имя прошлого экономического уклада, к тому же слишком идеализируемого, — весь в плену социальной утопии; да, подлинной утопии, ибо здесь правы и Спенсер, и Ренан, и др., ибо нельзя повернуть назад колесо истории в сторону мелкого производства.
Если не верить в пролетарский социализм, а в то же время ненавидеть капитализм, то есть только два выхода: либо в петлю, либо в сторону социального мифа на манер Сореля. Но, конечно, в том лишь случае, если массы товаропроизводителей не подпадут под влияние пролетарской идеологии.
Ленин говорил в 1917 г.: народные массы куда левее своих (тогдашних) вождей — Церетелли и Черновых.
И действительно, Октябрь показал нам, что когда пролетариат двинулся в бой, построил свои железные батальоны, он увлек за собой — оторвав от Церетелли и Черновых — несметные массы разоренного мелкого товаропроизводителя. Он сумел использовать их ненависть к угнетателям, их большую разрушительную силу, потому что они с ней, главным образом, пришли в революцию. Основы положительному строительству дал, конечно, пролетариат, но и здесь он ведет за собой эти массы.
Мы ценим, любим Горького и преклоняемся перед ним потому, что он плоть от плоти этих слоев, неслыханные страданий которых толкнули их в сторону их авангарда — пролетариата. Пусть колеблется лично Горький, пусть благословляет сегодня то, что бранил вчера, пусть будет бранить завтра то, что хвалил сегодня, тем не менее он будет с нами, потому что он выразитель и идеолог этих промежуточных слоев, этих гигантских пластов трудящихся масс, а они идут с нами, они сплачиваются с нами все тесней и тесней, подпадая под влияние рабочего класса.
Товарищи! Большинство здесь присутствующих люди одного поколения. На нашу долю выпало редкое счастье: наша молодость, наша личная «весна» переживалась нами в момент «весны», в момент «молодости» того общественно-политического движения, которое, вставши впоследствии грозным шквалом, смыло с лица земли устои эксплоататорского строя.
Молодость и революция! Революция и молодость! Более счастливого, более радостного сочетания нельзя себе и представить.
Алексей Максимович немногим нас старше. Он переживал то же. Молодостью и революцией целые годы дышало его творчество. И хотя позднее не всегда он попадал в один шаг с нами, тем не менее мы, не находя его ныне в своих рядах, скажем словами поэта:
О милых спутниках, которые твой свет
Своим присутствием животворили,
Не говори с тоской: их нет!
А с благодарностию: были!
но добавим: «и будут». (Шумные, долго несмолкающие аплодисменты).
Примечания
Доклад, прочитанный на собрании Общества политических каторжан и ссыльнопоселенцев.
1. Эти слова очень уместны для характеристики мелкого товаропроизводителя, глубоко индивидуалистического по своему положению в процессе производства.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |