«Самое интересное, что дала эмигрантская литература, — это ее творческие комментарии к старой русской литературе»1, — не без основания утверждал Юрий Иваск, подводя итоги почти тридцатилетнему существованию русской литературы за рубежом.
Среди этих «комментариев» особое место занимают работы, посвященные жизни и творчеству А.П. Чехова.
Своеобразие эмигрантской чеховианы было обусловлено тем, что к началу 1920-х годов, времени становления литературы русского рассеянья, Чехов только-только занял место в пантеоне классиков. Для писателей, оказавшихся в эмиграции, он был живым современником, чья литературная репутация складывалась буквально на их глазах; его произведения, еще не покрытые хрестоматийным глянцем, были открыты для критического осмысления и оценок (ситуация немыслимая уже во второй половине прошлого века, когда Чехов стал общепризнанным классиком мирового масштаба, питающим мощную литературоведческую индустрию).
«Чеховский бум» предреволюционных лет в силу известных причин сменился периодом если не охлаждения, то, во всяком случае, утраты интереса к писателю. Процесс его канонизации, возведения в ранг классика, начавшийся сразу же после смерти, был прерван катастрофическими потрясениями, кардинально изменившими не только социально-политический, но и литературный ландшафт. В новой, советской России (по крайней мере, в двадцатые годы) «Чехов был отодвинут <...> едва ли не решительней, чем другие русские классики, отодвинут в общественном быту и параллельно в литературе. Он, зафиксировавший до деталей ту жизнь, которая была теперь разрушена, показался органической частью этой именно жизни — частью, которой суждено вместе с целым уйти в небытие»2.
В том, что творчество Чехова (особенно его драматургия) не соответствует «задачам текущего момента», в 1920-е годы были солидарны и относительно либеральные советские чиновники вроде А.В. Луначарского («Я думаю, что Чехов в нашем русском репертуаре сейчас вряд ли нужен»3), и впавшие в идеологический раж экстремисты из ЛЕФа, в частности «агитатор, горлан, главарь» Маяковский, который шпынял Чехова и во время публичных выступлений («...что касается чеховского языка, в котором вся проплеванность, гниль выражений с нытьем, с три раза повторяющимися на зевоте словами «В Москву, в Москву, в Москву»...»4), и в художественных текстах («Смотришь и видишь — / гнусят на диване / тети Мани / да дяди Вани. / А нас не интересуют / ни дяди, ни тети...»; «К делу! К делу! Нам не до чаек...» («Мистерия-буфф»)).
Подобные настроения были характерны и для определенной части эмиграции. Во всяком случае, для некоторых радикально настроенных критиков. Например, у склонного к эпатажу Дмитрия Святополк-Мирского сложилось мнение, что «Чехов стал принадлежностью прошлого — даже более отдаленного, чем Тургенев»5. Почти десять лет спустя после выхода англоязычной «Истории русской литературы» Мирского, откуда и взята цитата, сходным образом высказался о Чехове Михаил Осоргин. В ответе на анкету о Чехове он, пусть и в смягченной форме, повторил приговор «товарища-князя»: «Чехов — бытописатель, а старый быт ушел безвозвратно, и не с постепенностью, а скачком. Теперь произведения Чехова — как фамильное серебро с прекрасным налетом старины. Конечно, не пьесы, а лучшее, что им написано: небольшие рассказы»6. Таким образом, Чехов низводился с высот литературного Олимпа и, теряя статус «вечного спутника», превращался в некое подобие литературного антиквариата.
Подкоп под фундамент литературной репутации Чехова вели отнюдь не только «большевизаны» вроде Мирского, но и эмигрантские литераторы, вспоенные модернистской эстетикой.
Античеховский пафос, который был присущ многим представителям Серебряного века русской литературы — Зинаиде Гиппиус, Анне Ахматовой, Осипу Мандельштаму, Марине Цветаевой7, — явственно ощутим в некоторых публикациях парижских «Чисел» («журнала авангардистов новой послевоенной формации», по определению «монпарнасского царевича» Бориса Поплавского): в «Литературных заметках» Николая Оцупа, утверждавшего, что Чехов — «это уже довольно давнее и все же не столь великое прошлое»8, в статье Сергея Волконского, приравнявшего писателя к его героям — «нытикам, слабнякам» и предъявившего Чехову обвинения в «бесстильности», «оскудении... чувства «государственности»» и прочих грехах9 — обвинения, на которые не отваживались даже враждебные писателю зоилы 1880—90-х годов.
В этом же духе писал о «печальном и немощном нигилизме Чехова»10 и авторитетнейший критик русского зарубежья Георгий Адамович, имевший огромное влияние на молодых эмигрантских писателей. В своих довоенный писаниях Адамович неоднократно проделывал с Чеховым нехитрую операцию — точь-в-точь как критики девяностых годов, на которых писатель жаловался устами Тригорина («Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева»). Подобно своим предшественникам, Адамович противопоставлял безыдейного «певца хмурых людей», «отразителя «безвременья»» бесспорным классикам — Пушкину, Толстому, Тургеневу, — замечая при этом, что «Чехов, конечно, мельче своих предшественников», что он «все-таки не совсем первоклассный художник»11.
К счастью, подобное отношение к Чехову и его творческому наследию не было преобладающим в критике русского зарубежья.
Всплеск публикаций, вызванных юбилейной датой — двадцатипятилетием со дня смерти писателя, — показал, что за редким исключением представители разных поколений эмигрантских литераторов воспринимают Чехова как художника, вышедшего за пределы своей эпохи и соизмеримого по масштабам с гигантами русской литературы XIX века. Как проницательно заметил Марк Слоним, «Чехов остался необычайно жизненным писателем, и попытки сузить его значение бытописанием эпохи неправильны и с каждым годом будут терять под собою почву, ибо Чехов окажется в числе самых читаемых русских классиков»12.
Еще более определенно на эту тему высказался Борис Зайцев, в статье «Русская слава» утверждавший, что Чехов «вошел в русскую духовную культуру классиком», что он «наша слава». «Чехов вне споров, партий, течений, — писал Зайцев. — Он отошел к «золотому веку» литературы и канонизирован»13.
«Чехов, внимательно читаемый теперь, после кровавой русской катастрофы, не только не кажется изжитым до конца, но становится нам гораздо ближе, во многом понятнее и неизмеримо значительнее, чем прежде», — вторила Зайцеву М.А. Каллаш, автор вышедшей под псевдонимом М. Курдюмов монографии о чеховском творчестве «Сердце смятенное» (1934), в которой не только убедительно опровергались, как выяснилось, живучие мифы о Чехове — холодном и бездумном бытописателе, но и едва ли не впервые ставился вопрос о его латентной религиозности, проявившейся в таких бесспорных шедеврах, как «Студент», «Архиерей», «На Страстной неделе», «В овраге».
Несмотря на разноречивые отклики в эмигрантской прессе и обвинения в тенденциозном истолковании чеховских произведений, основные положения «Сердца смятенного» были развиты в целом ряде работ, появившихся уже в послевоенный период, наиболее последовательно — в биографической книге Бориса Зайцева «Чехов» (Нью-Йорк, 1954), которому, по выражению Георгия Мейера, «удалось любовно прильнуть душою к душе Чехова, обнаружить подспудные ключи чеховской религиозности»14, и в эссе В.Н. Ильина «Глубинные мотивы Чехова»15.
К этому времени ни у кого из пишущих о Чехове не было сомнений насчет его места в русской литературе. Если в середине тридцатых годов даже такой вдумчивый критик и литературовед, как Петр Бицилли, всерьез задавался вопросом: «...можно ли назвать Чехова-писателя классиком, — не в общепринятом смысле, не в смысле просто значительного, хорошего писателя, которого следует «проходить» в гимназиях и иметь в библиотеке, но в том, какой усвоен этому термину в литературоведении? Есть ли у Чехова вещи, которые можно было бы назвать совершенными или, по крайней мере, близкими к совершенству, — опять-таки в строгом смысле слова, т. е. такие, которые были бы построены, в которых все было бы согласовано, объединено внутренне необходимой связью?»16 — то в послевоенный период просто немыслима была сама постановка подобных вопросов. Художественная ценность произведений Чехова, прочно вошедших в золотой фонд не только русской, но и мировой литературы, уже никем не оспаривалась. Даже придирчивый Адамович пересмотрел свое отношение к писателю и в статьях послевоенного времени признал: «Чехов — это послесловие к Пушкину и к великой послепушкинской русской литературе»17; «как послесловие к великой русской литературе прошлого века явление Чехова оправданно, естественно и логично»18.
И до и после Второй мировой войны диапазон истолкований чеховского творчества был велик: от православно-христианских трактовок в работах М. Курдюмова (Марии Каллаш), Бориса Зайцева, Владимира Ильина до, условно говоря, «экзистенциалистской» концепции, восходящей к эссе Льва Шестова «Творчество из ничего», согласно которой «в смысле полнейшей безотрадности, полнейшего отсутствия надежд и иллюзий, — с Чеховым... нельзя сравнить никого» — вывод, к которому пришел Гайто Газданов19.
Столь же разнообразна зарубежная чеховиана и по своему жанровому составу: литературно-критические статьи, эссе, литературоведческие монографии, мемуарные очерки, юбилейные заметки, рецензии. Надо сказать, что литераторы эмиграции ревниво следили за тем, как воспринимается чеховское наследие в советской России. Издания сочинений и писем писателя, мемуарные и литературоведческие книги о нем, постановки его пьес — все это попадало в поле зрения критиков русского зарубежья, которые не стеснялись в выражениях, когда усматривали в театральных или литературоведческих интерпретациях чеховских произведений признаки «идеологической фальсификации» (по выражению Глеба Струве, назвавшего двадцатитомное Полное собрание сочинений и писем Чехова, выходившее в СССР в 1944—1951 гг., «памятником советского литературного мошенничества»20.
Значительную часть эмигрантской литературы о Чехове составляют мемуарные произведения. Конечно, в основном комплекс мемуаров о писателе сформировался еще до революции; оказавшись в изгнании, многие «свидетели милой старины» лишь дописывали и дополняли опубликованное ими в России. Так, например, мемуарные очерки И.А. Бунина21, до войны появлявшиеся в эмигрантской печати и позже вошедшие в его незаконченную книгу «О Чехове» (Нью-Йорк, 1955), — не что иное, как дополненные варианты его дореволюционных воспоминаний о писателе. В той или иной степени это характерно и для мемуарных работ других эмигрантских литераторов, «отстрелявшихся» еще до революции: Александра Амфитеатрова, Бориса Лазаревского, Василия Немировича-Данченко и др.
Типичные воспоминания о Чехове, появлявшиеся в эмигрантской печати с начала двадцатых годов, — это небольшие заметки, уточняющие детали биографии писателя, или же автобиографические записки писателей, знакомых Чехова, с главами о нем; причем, как и в большинстве дореволюционных мемуаров, на первый план частенько выдвигался сам мемуарист, а его знаменитый современник «играл роль статиста, которого и ставят и сажают в кресло для того, чтобы было к кому обращаться с монологом. За очень немногим исключением речь шла, собственно, о самих авторах воспоминаний, описывался какой-нибудь подвиг его, а Чехов при этом присутствовал единственно ради прославления имени самого воспоминателя» (язвительные слова И. Потапенко, высказанные им о посмертных друзьях Чехова в фельетоне 1910 года22, вполне применимы и к некоторым эмигрантским «воспоминателям»). К такого рода квазимемуарам смело можно отнести исполненную нарциссического самолюбования заметку Константина Бальмонта «Имени Чехова»23 и очерк Ивана Шмелева24, посвященный главным образом воспоминаниям о гимназических годах автора, проведенных в Москве, и описанию рыбной ловли на прудах возле Мещанской улицы.
Нередко воспоминания о писателе перетекали в общую характеристику его личности и творчества, что нарушало чистоту жанра и превращало мемуарный текст в некое подобие литературного портрета.
Встречаются в эмигрантской периодике и тексты, которые, несмотря на подзаголовок «воспоминания», по сути таковыми не являются. Характерный пример — очерк чеховского однокашника Л.Ф. Волькенштейна «Чехов: воспоминания»25, приуроченный к очередной круглой дате — тридцатилетию со дня смерти Чехова. Собственно, воспоминаниям о совместной учебе с Чеховым в таганрогской гимназии отводятся лишь первые абзацы — в остальном «воспоминания» Волькенштейна являют собой цитатную мозаику из опубликованных к тому времени чеховских писем и высказываний о нем других авторов.
Справедливости ради стоит сказать, что некоторые воспоминания о Чехове, вышедшие в эмиграции, были перепечатаны еще в советское время: например, бунинские воспоминания, пусть и с купюрами, но включенные в девятитомное собрание сочинений; в сборнике «А.П. Чехов в воспоминании современников» (Сост., подгот. текстов и коммент. Н.И. Гитович. М.: Худож. лит., 1986) были републикованы мемуарные очерки художника Константина Коровина и актрисы Марии Читау-Карминой; в перестроечную и постперестроечную эпоху широкому читателю стали доступны произведения некогда запрещенного и преданного анафеме писателя-«антисоветчика» Бориса Зайцева. Однако значительная часть мемуарных текстов, появившихся в эмигрантской периодике, до сих пор остается недоступной чеховедам, не говоря уже о рядовых читателях. В ситуации, когда в литературоведческих и биографических работах о Чехове «цитируются одни и те же фрагменты из мемуаров не более 10—15 авторов»26, пополнение источниковедческой базы представляется как нельзя более актуальным. Именно поэтому при составлении антологии предпочтение отдавалось мемуарным сочинениям, еще не вошедшим в широкий научный обиход, в отличие от неоднократно переиздававшихся текстов писателей первого ряда вроде Бунина или Шмелева.
Примечательно, что в информативном плане — по части любопытных деталей чеховского быта и разного рода психологических наблюдений относительно личности писателя и его окружения — воспоминания людей, далеких о литературы и писательского мира, нередко представляют гораздо больший интерес, нежели мемуарные сочинения именитых литераторов — как правило, существ чересчур эгоцентричных и самолюбивых, так и норовящих выступить на первый план и заслонить собою Чехова, превратив его в свое зеркальное подобие, наделив собственными фобиями и пристрастиями (что, в частности, характерно для мемуарных вставок в посмертно опубликованную бунинскую книгу «О Чехове», во многом выполняющих функцию литературно-критической полемики с ненавистными Бунину «декадентами»).
Вряд ли стоит целиком доверяться мемуарным свидетельствам чеховских современников (как именитых авторов, так и простых смертных, далеких от литературной борьбы и не озабоченных упрочением собственной писательской репутации): образ Чехова в них неизбежно идеализирован; за далью лет многое забылось и затуманилось ностальгически-романтической дымкой; даты перепутались, реальные события подернулись патиной домыслов и преувеличений.
Но как бы ни были субъективны эти воспоминания, как бы ни был силен в некоторых сочинениях привкус агиографии, без них наше представление об облике писателя и времени, в котором он жил и творил, будет неполным. Несмотря на неодинаковую фактографическую ценность, каждый из мемуарных текстов, вошедших в антологию, значим хотя бы «как один из элементов всего комплекса существующих воспоминаний о писателе — всей совокупности мемуарных свидетельств, когда преодолевается односторонность и неизбежная субъективность позиции одного автора»27.
Примерно то же можно сказать о критических и литературоведческих работах, посвященных творчеству Чехова, большинство из которых выдержало испытание временем (в отличие от многих чеховедческих опусов советской эры). Независимо от жанровой принадлежности или концептуального наполнения они не только интересны как историко-литературный материал, позволяющий наглядно представить процесс канонизации Чехова, но весьма продуктивны для дальнейшего осмысления его творчества.
Н.Г. Мельников
* * *
Книга состоит из двух разделов; в первый вошли критические статьи, эссе, юбилейные заметки и литературоведческие исследования, во второй — воспоминания. Материалы, включенные в антологию, расположены в хронологическом порядке — по мере их появления в печати. Тексты приводятся по современной орфографии, заведомые опечатки исправлены без оговорок. Примечания авторов к собственным текстам, а также переводы иностранных слов и выражений даны в подстрочных примечаниях.
Все письма А.П. Чехова в примечаниях цитируются без указания тома и страниц по Полному собранию сочинений и писем в 30 томах (М.: Наука, 1974—1983).
* * *
Составитель антологии выражает искреннюю признательность за помощь в работе сотрудникам Дома русского зарубежья М.А. Васильевой, О.А. Коростелеву и С.Р. Федякину, а также В.И. Масловскому (Дом-музей Марины Цветаевой, Москва) и П.Е. Фокину (Государственный литературный музей).
Примечания
1. Иваск Ю. Письма о литературе // Новое русское слово. Нью-Йорк. 1954. 21 марта. № 15303. С. 8.
2. Чудакова М. Чехов и французская проза XIX—XX вв. в отечественном литературном процессе 20—30-х гг. // Чеховиана. Чехов и Франция. М.: Наука, 1992. С. 166.
3. Луначарский А.В. К вопросу о репертуаре // Литературный еженедельник. 1923. № 33. С. 11.
4. Выступления на Первой всесоюзной конференции пролетарских писателей 9 января 1925 года. Цит. по: Маяковский В. Собр. соч.: В 12 т. М.: Правда, 1978. T. 11. С. 194. Не менее резко отзывались о Чехове и другие советские литераторы. Так, Всеволод Иванов в ответе на анкету «Как мы относимся к Чехову», предложенную журналом «На литературном посту», заявил, что чеховское влияние «на современную художественную литературу может быть вредоносным, растлевающим, реакционным и безусловно должно быть преследуемо и уничтожаемо на месте беспощадно» (На литературном посту. 1929. № 17. С. 59).
5. См. с. 25 наст. изд.
6. Иллюстрированная жизнь. Париж. 1934. № 18. 12 июля. С. 2.
7. Подробнее об античеховских настроениях среди символистов и постсимволистов см.: Чудаков А.П. Чехов и Мережковский: Два типа художественно-философского сознания // Чеховиана: Чехов и «серебряный век». М., 1996. С. 61—64; Капустин Н.В. З. Гиппиус о Чехове. (К вопросу об античеховских настроениях в культуре «серебряного века») // Чеховиана: Из века XX в XXI: итоги и ожидания. М.: Наука, 2007. С. 176—188.
8. Оцуп Н. Литературный дневник // Числа. Париж. 1933. № 7/8. С. 183.
9. Волконский С. Пушкин или Чехов? // Числа. Париж. 1930/1931. № 4. С. 229—233.
10. Звено. Париж. 1927. 15 мая. № 224. С. 2. Цит. по: Адамович Г. Литературные беседы. Кн. 2. СПб.: Алетейя, 1998. С. 231.
11. См. с. 70 наст. изд.
12. См. с. 41 наст. изд.
13. Зайцев Б. Русская слава // Возрождение. Париж. 1929. 15 июля.
14. Мейер Г. Борис Зайцев о Чехове // Возрождение. Париж. 1954. № 35. С. 167.
15. Возрождение. Париж. 1964. № 148.
16. Бицилли П. Гоголь и Чехов // Современные записки. Париж. 1934. № 56. С. 306.
17. См. с. 76 наст. изд.
18. Адамович Г. Одиночество и свобода / Сост., послесл., примеч. О.А. Коростелева. СПб.: Алетейя, 2002. С. 261.
19. См. с. 167 наст. изд.
20. Струве Г. Чехов в советской цензуре // Новый журнал. Нью-Йорк. 1954. № 37. С. 290.
21. Чехов // Последние новости. Париж. 1928. 7 июня. № 2633. С. 3; О Чехове // Там же. 1929. 14 июля. № 3035. С. 3.
22. Фингал [И. Потапенко.] Впечатления бытия: Посмертные друзья // Биржевые ведомости. СПб. 1910. 2 янв. № 11506.
23. Россия и славянство. Париж. 1929. 13 июля. № 33. С. 2.
24. Как я встречался с Чеховым // Возрождение. Париж. 1934. 29 июля. № 3343. С. 3; 16 сент. № 3392. С. 3, 5.
25. Иллюстрированная Россия. Париж. 1934. № 28. С. 1—6.
26. Бушканец Л.Е. Какие мемуары написаны о Чехове и можно ли им верить? // Чеховиана: Из века XX в век XXI: итоги и ожидания. М.: Наука, 2007. С. 208.
27. Бушканец Л.Е. Какие мемуары написаны о Чехове... С. 207.
К оглавлению | Следующая страница |