I
Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году.
В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая «Восточные номера», — почему «восточные», неизвестно... Это были самые захудалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича...
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, а наверху, на втором этаже — И.И. Левитан, бывший в то время еще учеником Училища живописи, ваяния и зодчества.
Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из школы, с Мясницкой, — после третьего, последнего, экзамена по живописи, на котором получили серебряные медали: я — за рисунок, Левитан — за живопись...
Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне:
— Зайдем к Антоше (то есть Чехову)...
В номере Антона Павловича было сильно накурено, на столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетрадями лекций, — Антон Павлович готовился к выпускным экзаменам в университете, на врача.
Он сидел на краю дивана. На нем была серая куртка, в то время много студентов ходили в таких куртках. Кроме него, в номере были незнакомые нам молодые люди — студенты.
Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и молчал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы.
Он был красавец. У него было большое открытое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, — от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты... Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души. Антон Павлович был прост и естественен, он ничего из себя не делал, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость — всегда были в Антоне Павловиче.
Был весенний солнечный день... Левитан и я звали Антона Павловича пойти в Сокольники.
Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших студентов спросил:
— Что же, на шее будете носить? Как швейцары?
Ему ответил Левитан:
— Нет, их не носят... Это просто так... Дается в знак отличия при окончании школы...
— Как на выставках собаки получают... — прибавил другой студент.
Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в какой-то своеобразной оппозиции ко всему.
— Если у вас нет убеждений, — говорил один студент, обращаясь к Чехову, — то вы не можете быть писателем...
— Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, — говорил другой, — я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений.
— У меня нет убеждений, — отвечал Антон Павлович.
— Вы говорите, что вы человек без убеждений... Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?..
— Нет ни идей, ни убеждений... — ответил Чехов.
Странно спорили эти студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном Павловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направления, их идейному и поучительному толку. Они хотели управлять, поучать, руководить, влиять. Они знали все — все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно.
— Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? В них нет ни оппозиции, ни идеи... Вы не нужны «Русским ведомостям», например. Да, развлечение, и только...
— И только, — ответил Антон Павлович.
— А почему вы, позвольте вас спросить, подписываетесь Чехонте?.. К чему такой китайский псевдоним?..
Чехов засмеялся.
— А потому, — продолжал студент, — что когда вы будете доктором медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали без идеи и без протеста...
— Вы правы... — отвечал Чехов, продолжая смеяться. И прибавил: — Поедемте-ка в Сокольники... Прекрасный день... Там уже цветут фиалки... Воздух, весна.
И мы отправились в Сокольники.
От Красных ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо Красного пруда и деревянных домов с зелеными и красными железными крышами. Мы ехали по окраине Москвы...
Дорогой Левитан продолжал прерванный разговор.
— Как вы думаете?.. — говорил он. — Вот у меня тоже так-таки нет никаких идей... Можно мне быть художником или нет?
— Невозможно, — ответил студент, — человек не может быть без идей...
— Но вы же крокодил!.. — сказал студенту Левитан. — Как же мне теперь быть?.. Бросить?..
— Бросить...
Антон Павлович, смеясь, вмешался в разговор:
— Как же он бросит живопись?.. Нет! Исаак хитрый, не бросит... Он медаль на шею получил... Ждет теперь Станислава... А Станислав — это не так просто... Так и называется: Станислав, не бей меня в морду...
Мы смеялись, студенты сердились.
— Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну...
— Позвольте... сосна — продукт, понимаете?.. Продукт стройки... Понимаете?.. Дрова — народное достояние... Это природа создает для народа... Понимаете?.. — горячился студент, — для народа...
— А мне противно, когда рубят дерево... Они такие же живые, как и мы, и на них поют птицы... Они — птицы — лучше нас... Я пишу и не думаю, что это дрова. Это я не могу думать... Но вы же крокодил!.. — говорил Левитан.
— А почему это птицы певчие лучше нас?.. Позвольте... — негодовал студент.
— Это и я обижен, — сказал Антон Павлович, — Исаак, ты должен это доказать.
— Потрудитесь доказать... — серьезно настаивал студент, смотря на Левитана своими острыми глазами с выражением чрезвычайной важности.
Антон Павлович смеялся.
— Глупо... — отрезал Левитан.
— Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем...
Сидевшая рядом с Левитаном какая-то тетка из мещанок протянула ему красное пасхальное яйцо и сказала:
— Съешь, красавчик... (Левитан был очень красив.) Батюшка мой помер... Нынче сороков... Помяни его...
Левитан и Чехов рассмеялись. Левитан взял яйцо и спросил, как звали отца, чтобы знать, кого поминать...
— Да ты што, красавчик, нешто поп?
Баба была немножко навеселе.
— Студенты, студенты... А народ — под мышкой книжка, боле ничего... тоже...
Мы приехали к кругу в Сокольники.
Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала на прощание:
— Помяни родителя... Звали Никита Никитич... А как семинарию окончишь, волосы у тебя будут хороши... Приходи в Печатники... Анфису Никитишну все знают... Накормлю... Небось голодные, хоша ученые...
Антон Павлович смеялся, студенты были серьезны. У студентов была какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала их. Они были полны каких-то навязчивых идей. Что-то тяжелое и выдуманное тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не было простоты и уменья просто отдаться минуте жизни. А весна была так хороша! Но когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: «Посмотрите, как хорошо», — один из студентов ответил: «Ничего особенного... просто тоска... Лес, и черт с ним!.. Что тут хорошего...»
— Ничего-то вы, цапка, не понимаете! — повторил Левитан.
Мы шли по аллее.
Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на этой нашей тайной земле.
Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
Выпьем мы за того,
Кто «Что делать?» писал,
Выпьем мы за него,
За его идеал...
Антон Павлович и Левитан шли рядом, а впереди шли студенты... Издали видно было, как большие их волосы лежали на их пледах, что было модно тогда.
— Что это там летит?.. — крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
— Это, вероятно, сокол... — пошутил Антон Павлович.
Летела ворона!
— А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов... — прибавил Чехов. — Я никогда не видал, какой сокол... Сокол ясный... О чем задумались, соколики... Должно быть, сокола и охота с ними были распространены на Руси...
Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народу пило чай... Самовары дымились... Мы тоже сели за один из столиков, — чаепитие было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики...
Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки...
— Пожалуйте, господа хорошие...
Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас.
— Вы студенты... — заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу сторону, — которые ежели... — и он показал нам кулак.
Другой уговаривал его не приставать к нам:
— Не лезь к им... Чево тебе... Мож, они и не студенты... Чево тебе...
— Слуга служи, шатун шатайся... — говорил в нашу сторону пьяный с осовелыми глазами...
Видно было, что мы не нравились этой компании — трудно понимаемая вражда к нам, «студентам», прорывалась наружу.
Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в ней.
И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно:
— А в весне есть какая-то тоска... Глубокая тоска и беспокойство... Все живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
А когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и Левитану:
— Эти студенты будут отличными докторами... Народ они хороший... И я завидую им, что у них головы полны идей...
II
Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольниках, и по приезде в Крым, в Ялту — весной 1904 года — я был у Антона Павловича Чехова в доме его в Верхней Аутке. На дворе дачи, когда я вошел в калитку, передо мной, вытянув шею, на одной ноге стоял журавль. Увидев меня, он расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя — как бы показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету «Новое время».
— Какой милый журавль у вас, — сказал я Антону Павловичу, — он так забавно танцует...
— Да, это замечательнейшее и добрейшее существо... Он любит всех нас, — сказал Антон Павлович. — Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он улетал на зиму в путешествие в другие, там, разные страны, к гиппопотамам, и вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша (сестра) и я... — не правда ли, странно это и таинственно?.. — улететь и прилететь опять... Я не думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит... Нет, он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он — артист, и любит, когда мы смеемся на его забавные танцы. Артисты любят играть в разных местах и улетают. Жена вот улетела в Москву, в Художественный театр...
Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку, закашлялся и, плюнув в нее, бросил в банку с раствором.
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто — немножко как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий — портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии — тоже портреты, и среди них — Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и других.
В комнату вошла Марья Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что у ней сильная головная боль. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
— Ах, я и забыл... Ведь я доктор... Как же, я ведь доктор... Пойду посмотрю, что с ней...
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру; он был худ, и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге...
Кухня была в стороне от дома. Я остался на дворе с журавлем, который опять танцевал и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья, полетел ввысь, сделал круг над садом и опять опустился передо мной.
— Журка, журка!.. — позвал я его, и он близко подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом, вероятно дожидаясь награды за искусство.
Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал... Что? Вероятно — «мошенник!» или еще что-нибудь худшее, так как я ничего ему не заплатил за представление.
После я показал Антону Павловичу бывшие со мной только что написанные в Крыму свои вещи, думая его немножко развлечь... — это были ночью спящие большие корабли... Он попросил меня оставить их у себя.
— Оставьте... Я еще хочу посмотреть их, один... — сказал он...
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого — он выглядел совсем больным и сипло кашлял. За обедом он говорил мне:
— Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил... Я так люблю вино...
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
— Маша, — сказал он сестре, — знаешь что, отдадим ему свой участок... Хотите, в Гурзуфе, у самых скал... Я там жил два года, у самого моря... Слушай, Маша, я подарю эту землю Константину Алексеевичу... Хотите?.. Только там очень море шумит, «вечно»... Хотите?.. — И там есть маленький домик. Я буду рад, что вы возьмете его...
Я поблагодарил Антона Павловича, но и я у самого моря не смог бы жить, — я не могу спать так близко от него, и у меня всегда сердцебиение...
Это была последняя моя встреча с А.П. Чеховым.
После я жил в Гурзуфе и построил себе там мастерскую. И из окна моего был виден домик у скалы, где когда-то жил Антон Павлович. Этот домик я часто воспроизводил в своих картинах. Розы... и на фоне моря интимно выделялся домик Антона Павловича. Он давал настроение далекого края, и море шумело около бедного домика, где жила душа великого писателя, плохо понятого своим временем.
— Меня ведь женщины не любят... Меня все считают насмешником, юмористом, а это неверно... — не раз говорил мне Антон Павлович.
Примечания
Впервые: Россия и славянство. Париж. 1929. 13 июля. № 33. С. 4.
Коровин Константин Алексеевич (1861—1939) — художник; с 1923 г. в эмиграции. Чехов познакомился с ним через брата Николая в самом начале 1880-х гг., когда был студентом медицинского факультета Московского университета, а Коровин учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества вместе с И.И. Левитаном и братом Чехова.
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов... — На самом деле в «Восточных номерах» жил брат Чехова, художник Николай Павлович. Антон Павлович часто приходил в его номер заниматься, так как дома обстановка для занятий была неподходящей.
Выпьем мы за того... — Слова популярной студенческой песни 1860-х гг. «Наша жизнь коротка...».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |