От автора
В этой моей рукописи — два рода сведений: нейтральные, которые можно публиковать хоть сейчас, и интимные, семейные, которые сейчас публиковать нельзя.
Отдавать этот труд в ЦГАЛИ на закрытое хранение, скажем, на 25 лет, жалко. Ведь нейтральные его строки очень и очень могут понадобиться вскоре, так как процесс реабилитации памяти моего двоюродного брата Михаила Александровича Чехова свершается неуклонно. С другой стороны, не отдать эту рукопись в ЦГАЛИ — значит подвергнуть ее возможным случайностям.
Вот я и не знаю, как поступить?
К тому же хотелось бы, чтобы эту, еще сырую, рукопись подготавливали к печати (если это будет иметь место) мои родные или друзья, но отнюдь не посторонние.
Как это сможет осуществиться, если рукопись ляжет на 25 лет на закрытое хранение?
С. Чехов (С. Чехов)
6 ноября 1969 г.
В 1971 году вышли в свет две книги о Михаиле Александровиче Чехове: «В.А. Громов. Михаил Чехов» и «А. Моров. Трагедия художника». Моя рукопись была написана раньше выхода в свет этих книг. Поэтому я не стал использовать их материал в своих целях.
Оказалось, что мое повествование совпадает с повествованиями этих книг лишь в очень малой степени. Я рад этому.
С. Чехов
Михаил Александрович Чехов, или, как звали его в нашей семье, просто Мишка, родился в Петербурге 16 августа 1891 года. Его крестным отцом был мой отец Михаил Павлович, в честь которого и был назван его новорожденный племянник. Когда Антон Павлович впервые увидел Мишу и его глубокие особенные глаза, он тут же написал Марии Павловне, что из мальчика, вероятно, выйдет талантливый, одаренный человек. Это предсказание сбылось. Миша стал крупнейшим актером мира.
С детства он постоянно кого-нибудь изображал или что-нибудь представлял сначала в домашней обстановке перед матерью или нянькой, потом, уже гимназистом, на дачной клубной сцене. Жил он с отцом и матерью на окраине Петербурга, в дачной местности Удельной. Его отец, а мой старший дядя, Александр Павлович был исключительно интересным, оригинальным человеком. Биография его частично уже освещена в литературе в первую очередь самим Михаилом Александровичем, затем моим отцом Михаилом Павловичем и другими мемуаристами.
Мать Миши Наталья Александровна, урожденная Гольден, была дочерью еврея — выкреста. Когда первая гражданская жена Александра Павловича Анна Ивановна Хрущева-Сокольникова заболела туберкулезом, он пригласил Наталью Александровну гувернанткой к своим двум малолетним «незаконным» детям. После смерти Анны Ивановны, в 1889 году, он повенчался с Натальей Александровной.
Отмечу одно странное, на мой взгляд, обстоятельство. Наша семья и семья дяди Саши жили в одном городе, но почему-то на протяжении многих лет не встречались. Нас, детей, мою сестру Женю и меня, в Удельную не возили вовсе, Миша у нас тоже не бывал. И получилось так, что с нашим двоюродным братом мы с сестрой познакомились, когда были уже подростками.
Между тем наш отец и дядя Саша были очень дружны, дядя Саша часто бывал у нас в петербургской квартире, и в трудные его времена отец деликатно помогал ему материально.
Крупное актерское дарование Миши стало к шестнадцати годам настолько очевидным, что в 1907 году родители, по его настойчивым просьбам, перевели его из гимназии в театральную школу петербургского Малого, так называемого «Суворинского», театра. Здесь он проучился три года под руководством М.Г. Савиной, В.П. Далматова и других корифеев петербургской сцены. С успехом закончив школу, был принят в Суворинский театр, где в первый же год сыграл царя Федора в трилогии А.К. Толстого. Я отлично помню, как дядя Саша, как-то придя к нам, вынул из кармана фотокарточку, на которой был изображен Миша в бармах и в шапке Мономаха. На лице его запечатлелась еле заметная улыбка, а глаза смотрели куда-то вдаль, придавая взору кроткость и задумчивость.
Весной 1912 года, во время гастролей Московского Художественного театра в Петербурге, Миша с рекомендательным письмом тетушки Марии Павловны нанес визит вежливости другой тетушке, Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой. Она приняла его радушно и пообещала поговорить с К.С. Станиславским о его переходе в Художественный театр.
— Я не смею мечтать об этом, — ответил Миша со всей искренностью.
На другой день, после беседы с К.С. Станиславским и небольшой пробы, Миша был принят в театр. В благодарственном письме к Марии Павловне он кратко, но выразительно ярко описывает этот поворотный в своей жизни день.
Теперь надо было переселяться в Москву. Началась новая бурная жизнь талантливейшего актера Михаила Чехова. В том же 1912 году образовалась Первая студия МХАТ, руководителями которой стали Л.А. Сулержицкий и Е.Б. Вахтангов, строившие театр на принципах системы Станиславского.
«Студия возникла буквально из пламенного, горячего стремления всех нас... Здесь была единая молодая воля и почти полное отсутствие колебаний и сомнений», — вспоминает Михаил Александрович в своей книге «Путь актера» (стр. 64)1.
В этот свой первый сезон Миша сыграл несколько крошечных ролей на основной сцене и большую роль Кобуса в спектакле «Гибель «Надежды»» Хейерманса, которая состоялась в Студии 15 января 1913 г. Публика встретила спектакль овациями.
Весной этого же года Московский Художественный театр снова приехал на гастроли в Петербург. С ним в столицу приехал и Миша. Вот тут-то в нашей большой квартире на Каменноостровском проспекте мы, моя сестра и я, и познакомились с нашим двоюродным братом. Он не раз приходил к нам, конечно, смешил всех, рисовал карикатуры в альбом моей сестры.
Карикатуры эти легки, изящны и очень остры. На одной из них изображены сам Миша и Мишина мать Наталья Александровна, ставящая собаке клизму. Собака стоит на толстой книге «Весь Петербург». Рядом — голова моего отца Михаила Павловича, сбоку голова Мишиного отца Александра Павловича. На другом листе Миша изобразил самого себя в костюме врача в пьесе Мольера «Мнимый больной». Третья карикатура на подругу моей сестры. Примечательно, что Миша с первого взгляда схватил основные черты характера этой барышни — пустоту и недалекость.
В гастрольной поездке 1913 года Миша играл в трех пьесах: в «Братьях Карамазовых», в «Мнимом больном» и в «Пер-Гюнте».
В это самое время уже был смертельно болен его отец Александр Павлович. По окончании гастрольных спектаклей Миша в очередь с матерью стал дежурить у постели отца. Огромной силой воли дядя Саша всю зиму боролся с болезнью, старался никому не показывать, что знает о своей скорой смерти, по-прежнему шутил, острил. Но болезнь — саркома горла — делала свое дело, и он скончался после длительной агонии 17 мая 1913 года. Миша потерял отца, товарища, друга, перед которым благоговел, а мы все — ласкового, доброго и умного дядю Сашу.
Похоронив отца, Миша перевез свою мать в Москву.
Здесь я должен сделать некоторое отступление и рассказать о другом моем двоюродном брате, Владимире Ивановиче Чехове, или просто Володе, который отныне является участником дальнейших событий.
Отец Володи Иван Павлович не получил ни высшего, ни даже законченного среднего образования. Это обстоятельство всю жизнь мучило его и отразилось на его профессии — он был всего лишь учителем начальной школы; женат был на учительнице той же школы Софии Владимировне Андреевой. В положенное время Володя окончил гимназический курс и поступил в Московский университет на юридический факультет. Так же, как и наша семья, семья дяди Вани долгие годы не общалась с семьей дяди Саши, и Володя с Мишей встречались очень редко. Сближение их началось только во второй половине 1912 года, после того как Миша был приглашен К.С. Станиславским в труппу Художественного театра и переселился в Москву.
Еще с последних гимназических лет Володя тоже мечтал пойти на сцену, хотя и понимал, что его дарование было меньше, чем у его двоюродного брата. Это сознание переплеталось с характером крутого и неумолимого отца, который считал актерское ремесло делом второго сорта и в ультимативной форме требовал, чтобы сын прежде окончил университет и получил диплом, а потом уже шел на театральные подмостки. Володя принужден был дать требуемое отцом слово и, в силу этого, мог совершенствовать сценические навыки лишь в домашней обстановке под влиянием и руководством Миши. По существу, Иван Павлович, отец Володи, своим настоянием предопределил страдный путь своего сына и трагедию, постигшую его.
В описываемое мною время Володя держал вступительные экзамены в университет и вовсю зубрил «энциклопедию права» и другие университетские дисциплины. Он пишет матери Софье Владимировне, гостившей у Марии Павловны в Ялте (19-VIII-13): «Был я несколько раз у Мишки. Он живет на Патриарших прудах в новом огромном доме, в квартире из четырех комнат с электрическим освещением, купил новое пианино и уже не занимает у швейцаров по 20 копеек, а сам дает направо и налево. За квартиру он платит 85 руб. Наталья Александровна сидит в черном капоте, косит глазом и курит, а Мишка в красных туфлях, сереньких брючках (сверху донизу расстегнутых) и без куртки лежит на диване и плюет в потолок...»
Получая в театре небольшое жалованье, Михаил Александрович не мог обставить свой быт так, как это описывает его двоюродный брат. Видимо, появились другие источники материального благополучия. Может быть, это были какие-нибудь сбережения, сделанные покойным отцом за всю его полную тяжкого труда жизнь, может быть, тут сыграла роль продажа дома в Удельной.
Миша и Володя, став друзьями, составили интересную пару. Уже было сказано, что Миша с детства любил что-нибудь представлять или кого-нибудь изображать. С годами эта страсть не ослабевала, напротив, он передавал ее двоюродному брату, заражал его ею. К кому бы они оба ни пришли, у кого бы ни встретились, они начинали импровизировать, разыгрывая целые сцены экспромтом, выдумывая тут же на месте и фабулу и всю ситуацию представления, понимая друг друга с полуслова. Юмор бил ключом, и зрители покатывались со смеху.
В этот сезон 1913/14 г. Миша сыграл на основной сцене МХТ Епиходова и гостя в пьесе «Николай Ставрогин».
У Ольги Леонардовны были две племянницы: старшая — Ада и младшая — красавица Оля. Отец их занимал очень высокий пост в Петербурге. Иногда девушки приезжали погостить в Москву к тетушке — знаменитой актрисе; и тогда вся эта молодежь, включая товарищей Миши и Володи, встречалась у Ольги Леонардовны, обедала по воскресеньям у Марии Павловны, играли в шарады, катались на лыжах. Весной во время гастролей МХТ в Петербурге Володя умудрился тоже приехать в столицу и часто гостил в Мартышкине на даче родителей Оли, где молодежь целыми днями играла в теннис, купалась, веселилась. Володя приехал в Питер разодетый. На нем были клетчатые брюки, белые башмаки, шляпа канотье и... ракетка в руках. Ясно, что поездка на дачу к Книпперам была заранее спланирована. Обстановка сложилась так, что предпосылки для романа между Володей и Олей были налицо. Считая себя влюбленным в Олю, но не ставя перед собою отдаленных проблем, он энергично ухаживал за нею. Конечно, тут были и поцелуи под пенье соловья, и прогулки при свете луны, и многое другое, всегда сопровождающее влюбленную пару. Но... оказалось, что Миша еще зимой тоже влюбился в Олечку Книппер и теперь, летом, ему стало известно об ухаживании за нею Володи. Сплетники преподнесли ему картину, разрисованную самыми яркими красками. Миша захотел выяснить отношения с Володей. Братья встретились и высказали друг другу все, что накопилось в душах.
Миша сказал Володе, что он любит Олечку, Володя ответил, что и он любит Олечку.
Миша сказал, что он давно любит Олечку, Володя ответил, что он любит Олечку уже почти полгода.
Миша заявил, что он на три года старше Володи и поэтому приоритет принадлежит ему, Володя ответил, что в вопросах любви приоритета не может быть.
Наконец, Миша указал на то обстоятельство, что он уже занимает некоторое положение в обществе, а Володя еще студент с неопределенным будущим. На это Володя ответил, что он возьмет с Олечки слово и она будет ждать, пока он окончит университет.
— Тебе твой отец не позволит жениться на Олечке, — почти крикнул Миша. На эту брошенную с силой фразу Володя только усмехнулся.
Крепкой дружбе братьев как будто бы стала грозить опасность. Понимая это и желая спасти все хорошее, что было за эти два с лишним года, они напрягли все свои внутренние силы и отогнали дух противоречия, который мог бы привести их к ссоре. Выдержанно и спокойно Миша спросил:
— Ну, что мы будем делать?
— Давай метать жребий, — ответил Володя, — чья будет решка, тот навсегда отойдет от Олечки и в сердце своем не даст места горечи.
Так и сделали. Кинули монету. Решка досталась Володе. Не говоря ничего больше, братья обнялись и крепко поцеловались. Нависшая туча рассеялась.
Все, что я здесь записал о метании жребия, я слышал от моей тетки Марии Павловны, когда мы, уже после революции, сидели на балконе чеховского дома в Ялте.
Прошло не больше двух недель после того, как Миша и Володя благополучно решили важнейшую проблему. Жизнь текла своим чередом. Все было спокойно, и вдруг произошел скандал. Описал этот скандал Володя в письме к матери в Ялту от 4 сентября 1914 года. Я привожу здесь это письмо:
«Вчера в нашей мирной компании случилось из ряда вон выходящее событие.
Вечером я и Борис сидели у Станислава, вдруг Станислава просят к телефону, он уходит и возвращается весь красный, чем-то пораженный, отзывает нас в сторону и объявляет: «Миша женился на Оле Книппер».
Когда мы приехали к ним на квартиру (т. е. на квартиру к Мише. — С.Ч.), вскоре явилась тетя Оля, которую кто-то известил, и ты не можешь себе представить, что тут было! Ольга Леонардовна хотела бить Мишку, потом раздумала, падала в обморок, рыдала; в другой комнате с Олей была истерика, в третьей без сознания лежала Наталья Александровна. Скандал был грандиозный и продолжается посейчас. Чем все это кончится, не могу себе представить.
Тетя Оля дала телеграмму в Петербург, и, вероятно, завтра приедут родители. О, ужас! Мы с Борисом торжественно дали слово не жениться!!! Мишка хотел лично известить тетю Машу о своем браке, но я думаю, не скоро соберется, некогда! Я думаю, что ничего, если ты ей об этом сообщишь, только, ради Бога, чтобы это не распространилось и не вышло за пределы нашей семьи, я думаю, что нельзя распространять, так как Бог весть, что еще произойдет. Очень жаль тетю Олю, которая страшно потрясена, но не меньше жаль и «новобрачных», которые очень жалки! До приезда родителей Оля живет у Ольги Леонардовны, как будто ничего не случилось».
Выписанная из Петербурга Олечкина мать Луиза Юльевна не замедлила приехать в Москву и тут же увезла дочь в Петербург, а затем в Мартышкино. Брак был нарушен по инициативе Ольги Леонардовны. Но брак был церковный, законный, жених и невеста были надлежащим образом записаны в толстые церковные книги, и поэтому брак мог быть расторгнут лишь постановлением Духовной Консистории, а для подачи прошения о разводе не было абсолютно никаких оснований. Ольге Леонардовне и родным пришлось примириться.
Дела Мишины в театре в этот сезон 1914/15 г. шли превосходно. На основной сцене МХТ он сыграл роль Миши в пьесе Тургенева «Провинциалка», а в Студии — большую роль Калеба в пьесе «Сверчок на печи» (режиссер Б.М. Сушкевич, премьера 24 ноября 1914 года). Володя зубрил статистику и прочие дисциплины второго курса университета. Жизнь текла с ее радостями и горестями, а в это время на фронтах войны кровь текла рекою, и люди стояли в окопах по колено в мерзлой грязи.
* * *
В августе 1916 года родилась Ольга Чехова 4-я. Так называла Мария Павловна дочь Миши и Оли. Она имела при этом в виду, что в семье Чеховых было уже три Ольги: Ольга Леонардовна, моя мать Ольга Германовна и Ольга Константиновна, жена Миши.
Однако Мишин брак не дал ему счастья, а, наоборот, по-видимому, способствовал развитию глубокой душевной депрессии, дошедшей в 1916 году до острого нервного расстройства. Уже вскоре после окончания медового месяца у супругов начались разногласия. Она, воспитанная в чопорной немецкой обстановке, не мирилась с широтой его характера и равнодушием к окружающему быту. Философский склад его ума был чужд ей, воспринимавшей лишь поверхностный тонус жизни. Думаю, что в свой духовный мир, в свое святая святых он ее не допускал и поэтому, вероятно, представлялся ей просто ненормальным. Усиливались нелады со свекровью. Ведь свекровь лишилась сознания, когда узнала, что ее единственный сыночек, ее обожаемое нещечко, женился без спроса, привел в дом молодую хозяйку. Для Натальи Александровны началась пора жгучей ревности, что, конечно, не способствовало миру в семье. По-видимому, жена была настолько чужда Мише, что в своих воспоминаниях он даже не упоминает о ней, как будто ее вовсе не было. В книге «Путь актера» он делает подробный анализ гнетущих представлений, которые появились у него еще в детстве и достигли полного развития в 24—25 лет. Он описывает свое тяжелое душевное состояние, не изменившееся даже после принятия в Художественный театр, описывает нервную напряженность, которую он искусно скрывал от внешнего мира. Эта умелая маскировка и вводила в заблуждение многих. В поисках выхода из невыносимого состояния Миша обращался к философии, этике, религии, учению йогов, обдумывал способ самоубийства, стал пренебрегать театром. Нелады с женой усилились, и в конце 1917 года она ушла от него. В это же время застрелился Володя. Самоубийство двоюродного брата, конечно, произвело на Мишу сильнейшее впечатление и, быть может, удержало его от аналогичного поступка.
Мучительная внутренняя работа продолжалась. Он так описывает это время:
«Решив навсегда порвать с театром, я стал думать о способе добывания средств к дальнейшему существованию... Я решил вырезать из дерева шахматы... стал думать о переплетном ремесле... Я продолжал пить и под влиянием вина писал различные сочинения на невероятные темы. Я описывал, например, очень подробно и пространно, мгновение за мгновением, состояние человека, попадающего под колесо трамвая... Вопрос о добывании средств к существованию становился все острее. Один из моих друзей дал мне однажды совет открыть театральную школу... Экзаменуя приходивших ко мне учеников, я отбирал себе состав будущей моей Студии. В моей запущенной и неуютной комнате протекали первые уроки» (101—102).
Здесь необходимо упомянуть, что Студия эта сформировалась в 1918 году, когда свирепствовал голод, тиф, разруха. В этом же году умерла Мишина мать Наталья Александровна. Миша был в таком состоянии, что даже не запомнил, где похоронил ее, и могила ее так и осталась неизвестной. Но, как ни странно, со смертью матери у него начался внутренний перелом к лучшему. В этом же направлении воздействовала и педагогическая деятельность.
«Четыре года, — пишет он, — существования «Чеховской Студии», как ее называли ученики, сыграли в моей жизни большую роль. В эти же годы медленно начало восстанавливаться мое здоровье».
Нельзя не отметить также благотворную роль второй жены Михаила Александровича — Ксении Карловны Зиллер, с которой он вступил в брак 3 июня 1918 года. Это была дочь владельца московского завода автомобильных масел, очень симпатичная женщина, с которой было легко. Я не знаю, при каких обстоятельствах Миша познакомился с нею, как протекал роман и как их отношения завершились браком. Мне ясно только то, что она полюбила, по существу, не человека, а развалину и сумела эту развалину вернуть к жизни.
Кризису помогли также несколько сеансов гипноза врача В.П. Каптерева и приглашение Студии МХАТ выступить в «Потопе».
Михаил Александрович вернулся в театр.
Процесс душевного оздоровления шел быстрыми шагами и был настолько действенным, что в 1920 году Миша уже смог принять предложение готовить роль Эрика XIV, а несколько позже роль Хлестакова.
Премьера «Эрика XIV» состоялась 29 марта 1921 года, премьера «Ревизора» — в следующем сезоне, 8 октября 1921 года.
После Эрика и Хлестакова Миша, как известно, стал знаменитостью. Он так играл эти роли, что получил полное и всеобщее признание во всех театральных кругах, в том числе и во враждебных. Талант его поражал и удивлял как работников театра, так и широкую публику. На эти спектакли билеты всегда были проданы, ему устраивали овации, фамилия «Чехов» опять стала греметь.
Здесь я, к сожалению, должен сказать, что этот быстрый скачок от трагически больного, душевно разбитого пьяницы и пессимиста к актеру огромной славы, к кумиру многих поклонников не понравился кое-кому из соратников и товарищей Миши по Студии МХАТ.
Но об этом речь впереди, а пока несколько слов о себе.
Голод и разруху, охватившие всю страну, наша семья переживала на родине старшего поколения Чеховых, на родине моего отца в Таганроге. Я вырвался первым из этого провинциального городка. В начале 1922 года я написал в Москву моему другу Сергею Сергеевичу Толстому письмо с просьбой о приюте. Квартира Толстых в Малом Левшинском переулке была переполнена, и Сергей Сергеевич отправился к Михаилу Александровичу для беседы о моем приезде. Миша без колебаний дал согласие приютить меня впредь до нахождения мне комнаты или прибытия родителей.
Приехав в первопрестольную столицу, я с Казанского вокзала направился трамваем к Толстым. На улице меня ошеломило движение, но я был поражен убогостью внешнего вида Москвы. У домов — стены в трещинах, обвалившаяся штукатурка; на мостовых волнообразные поперечные гребни слежавшегося коричневого снега, тротуары — в ухабах, пешеходы падают. И везде очереди, очереди, очереди.
Начиналась эпоха нэпа.
Голода в Москве уже не было, но добывание продовольствия все еще было связано с большими трудностями. Голод надвигался теперь на Поволжье и юго-восток. По улицам Москвы был во множестве расклеен известный плакат художника Д. Моора «Помоги!». Плакат исключительно эмоциональный и впечатляющий: старик крестьянин, воздев обе руки, идет прямо на зрителя. Фигура его белая, фон черный. Помню и еще одно из первых впечатлений: любопытно было читать вывески с новыми словообразованиями, например: «Закрытый распределитель» или «Физохим» и т. д. Зато колокольный звон был таким же музыкальным, таким же «малиновым», как и прежде.
Миша жил на Арбатской площади, и С.С. Толстой привел меня прямо туда и сдал на руки брату. Мишка встретил меня очень приветливо и гостеприимно. У него — полное довольство, и на мой вопрос на следующий день, как мне быть в смысле платы за полный стол, которым меня буквально упитывают, он ответил:
— Неужели ты думаешь, что я так низко пал, что буду брать с тебя деньги?
Получив такое великолепное пристанище, я сразу же занялся своими срочными делами. В мою задачу входило добиться скорейшего переезда в Москву родителей, устроиться куда-нибудь на службу и найти себе жилье, чтобы не стеснять Мишу. Естественно, я стал наносить визиты старым и новым знакомым, посетил А.И. Ефремова и Н.Б. Полынова — старых друзей отца, А.А. Санина и жену его Лику Мизинову, Шаляпиных и других.
Все-таки я чувствовал себя неловко в связи с отказом Миши брать с меня деньги за стол. Я поделился этими мыслями с Л.С. Мизиновой. Она даже рассердилась на меня.
— Это же снобизм, — внушала она мне с раздражением, — ведь вы же братья, и к тому же Миша теперь, став знаменитостью, конечно, располагает достаточными средствами.
В письме к родителям (14.III.22) я рисовал картину моей жизни:
«Живу я у Миши, гостеприимство которого превышает всякие меры. Жена у него очень славная и сердечная. В Мише я нашел близкого себе по духу и по запросам человека... В квартире, кроме него с женой, живут коммуной 6 человек необыкновенно приятной молодежи. И я как-то сразу вошел в их семью и не чувствую никакой неловкости. Я уже отъелся пополнел».
В квартире Миши на Арбатской площади было шесть комнат: круглая гостиная, столовая, где мне было предоставлено спать за ширмой на диване, комната Миши и его жены Ксении Карловны, две комнаты сестер Аспелунд и антресоли их матери — старушки, которая вела все хозяйство. В шестой комнате была устроена миниатюрная сцена с холщовым занавесом. Здесь раньше происходили занятия «Чеховской Студии», а теперь это было просто рабочее место молодых актеров, группировавшихся вокруг Миши.
Я хотел бы на этих страницах покаяться в воровстве, совершенном почти полвека тому назад. Дело в том, что я приехал из Таганрога истощенным. Мне не переставая хотелось есть. За столом я не мог оторвать глаз от масла или конфет. Хозяева замечали это и любезно подвигали их ко мне. Но самым большим лакомством для меня был черный хлеб, простой черный хлеб. Ах, как мне его не хватало!
Рядом с диваном, на котором я спал, стояла кирпичная печка-времянка — это порождение лет военного коммунизма. В духовку теперь уже бездействовавшей печки прятали хлеб. Мог ли я удержаться, чувствуя по ночам вкусный, пряный запах этого любимого черного хлеба, так недостававшего мне? Конечно, нет! Стыдясь съесть лишний кусок за столом, я воровал его по ночам из печки. Ныне я каюсь в этом тогдашнем грехе. Позже, когда мой организм восполнил нехватки, я освободился от этой мрачной и недостойной татьбы.
В продолжение двух месяцев мне довелось наблюдать Мишу в его домашней обстановке. Сразу же я отметил его острый, глубокий и проницательный ум, способность влиять на других, свежий юмор. С неделю мы присматривались друг к другу, наблюдали и изучали один другого, а затем состоялась серьезная, откровенная беседа. Однажды утром он вошел ко мне и сказал:
— Ну, выкладывай, чем ты живешь!
И своими слегка выпуклыми светлыми глазами он впился мне в глаза. В тот же момент я почувствовал, что должен, обязан рассказать ему все, чем я дышу, чем болею, что томит меня, что приносит радость.
Я рассказал, что ужасы мировой войны, множество трупов, которые приходилось видеть повсюду, поставили передо мною проблему бессмыслицы жизни и эта проблема отразилась на мне, как на художнике. Я стал писать символические произведения. Так родилась серия живописных холстов под общим названием «Симфония диссонансов». Над этой серией из 15 композиций я работал несколько месяцев. Я привез ее с собою в Москву и тут же, во время нашего разговора, продемонстрировал ее Мише. Он выразил полное понимание, очень одобрил, а затем попросил позволения показать своим ближайшим ученикам.
К моему глубочайшему сожалению, я не обеспечил сохранности этого моего самого сильного произведения, и сейчас у меня хранится лишь несколько холстов.
Самыми близкими Мише учениками были тогда В.Н. Татаринов и В.А. Громов. Чувствовалось, что у него с ними не простая дружба, не отношения учителя с учениками, а глубокое сродство душ. Они не столовались у Миши, но часто приходили, усаживались за стол, и тут начинались бесконечные непередаваемые экспромты, иногда полные юмора, иногда, наоборот, построенные на трагедийной основе. Часто навещал Мишу скрипач Большого театра З.М. Мазель. Миша почти всегда разговаривал с ним на еврейском местечковом жаргоне, имитируя самых старых посетителей синагог. Думаю, это получалось так выразительно и живо потому, что Мишина мать, как я уже говорил, была еврейского происхождения.
Как известно, Миша был талантливым карикатуристом. Вдвоем с молодым актером Бибиковым он затеял составление «Юмористической хрестоматии» и для этой хрестоматии нарисовал целую серию великолепных карикатур и шаржей. Я очень сожалею, что не собрал эти шедевры, которые потом валялись на подоконниках и под телефоном для записей.
Кстати о телефоне. Это был старинный аппарат с ручкой, которую надо было крутить. Телефон висел в столовой и очень докучал Мише. Под ним стоял столик с примусом, на котором разогревали ужин для Миши, когда он поздно возвращался. Измученный напряженной работой в течение всего дня, Миша с ненавистью относился к примусу и наконец потребовал переноса его в прихожую. Кажется, та же участь постигла и телефон.
В ту пору Миша очень много работал в театре и часто в изнеможении приходил домой около полуночи. Однажды, вернувшись в таком состоянии, он сказал мне:
— Сережка, давай выпьем водочки, — и открыл верхнюю дверцу буфета.
Эти слова слышала Ксения Карловна. Как тигрица, она бросилась к буфету и после минутной борьбы вырвала из Мишиных рук графинчик с водкой. При этом она бросила ему фразу:
— Мальчишку спаиваешь! Стыдись!
Миша покорился.
Сейчас, вспоминая этот эпизод, я думаю, что ведь проще и легче было бы вовсе не держать водку в буфете, чем — отбивать ее у мужа почти в драке. Ответ на этот вопрос нахожу в предположении, что в период общего оздоровления и укрепления воли к жизни Миша нарочно держал графинчик с водкой в буфете, чтобы бороться с собою и с алкоголем и побеждать пагубную привычку. В описанном мною эпизоде усталый и замученный Миша по-видимому потерял волевой контроль и мог бы спасовать, но его выручила подоспевшая вовремя жена.
Ксения Карловна буквально обожала Мишу, не чаяла в нем души. Однажды Миша принимал ванну. Я слышал, как он, окончив мытье, проследовал в спальню. Через несколько минут вдруг открылась дверь, и Ксения Карловна позвала меня:
— Сергей, ну, посмотрите, какая прелесть!
Миша лежал в постели на белой подушке, покрытый белым одеялом. Его черноволосая голова отчетливо выделялась на этом фоне. Он хитро улыбался, а Ксения Карловна стояла у постели, молитвенно сложа руки, и любовалась своим супругом.
Иногда Миша дразнил жену. Откуда-то доставал фотокарточку Ольги Константиновны, показывал ее Ксении Карловне и, причмокивая, говорил:
— Ксеня, смотри, какая у меня красавица была первая жена.
Ксения Карловна смущалась, пыталась вырвать из рук Миши фотографию и все твердила:
— Мишка, не Смей, Мишка, отдай!
Как-то в погожий весенний день Миша и Ксения Карловна решили пройтись и пригласили и меня. Помню, как встречные пешеходы, оборачиваясь на Мишу, узнавали его, и на лицах их появлялась улыбка.
— Ну, что ж, — сказала Ксения Карловна, — ведь ты теперь самый знаменитый актер.
Недели через две после моего приезда сестры Овчинниковы, Женя и Валя, которая потом стала моей женой, попросили меня сводить их в Студию МХАТ на «Эрика XIV». Миша охотно устроил нам контрамарки, и мы видели этот великолепный спектакль. Миша играл блестяще, и я лишний раз убедился, какой он был исключительный актер.
В те дни в Поволжье свирепствовали голод и людоедство (я видел душераздирающие документальные фотографии), и вся столичная интеллигенция старалась помочь голодающим кто чем мог. Во всех театрах устраивались сборы пожертвований. На этот раз в Студии в антракте деньги собирал Миша. В костюме Эрика XIV, в гриме, с большой тарелкой он шел по рядам и с необыкновенно теплой улыбкой благодарил каждого, кто что-либо давал. В следующем антракте было объявлено, что собрано столько-то миллионов рублей бумажными деньгами и один перстень с драгоценным камнем.
Во второй половине марта я поступил наконец на службу статистиком. Ежедневно, в течение шести часов, я сидел в учреждении, писал и подсчитывал на арифмометре цифры, одни только цифры. Однако теперь я мог участвовать деньгами в домашних расходах Миши, а также купить себе ботинки.
К марту—апрелю 1922 года уже отчетливо наметился внутренний разлад в Студии МХАТ. Возникли две группировки — сторонников натуралистического направления, возглавлявшегося Б.М. Сушкевичем, и сторонников творческого направления, возглавлявшегося М.А. Чеховым. Обе эти группировки взаимно считали себя и только себя правыми и относились одна к другой осудительно. Все большую роль стала играть подкрадывавшаяся зависть по отношению к Мише, его головокружительной карьере и бурно расцветавшей славе.
29 мая 1922 года скончался Е.Б. Вахтангов. В своих воспоминаниях Миша так пишет об этой утрате:
«Со смертью Е.Б. Вахтангова Студия потеряла своего художественного руководителя, который мог бы повести ее по новым, живым путям. Эта потеря беспокоила меня. Еще при жизни Е.Б. Вахтангова Б.М. Сушкевич и я почти сговорились вести Студию туда, куда укажет нам талант Е.Б. Вахтангова. Но смерть его не позволила нам осуществить идею строгого выявления «лица Студии». Я стал думать о себе как о художественном руководителе театра. Часть товарищей поддерживала меня в моей мысли, другая же часть смотрела на меня с некоторой опаской. Еще так недавно я являлся перед ними в качестве мрачного, порой необузданного и несдержанного человека, не желающего сдерживать своих порывов и пр.
Кроме того, я продолжал еще в то время пить и часто бранил театр, не мотивируя своих слов. Все это вызывало в моих товарищах некоторое недоверие ко мне. Я не мог объяснить им, что во мне живут две самостоятельных души, из которых одна развивается, крепнет, возрастает, другая доживает свои дни. Но многие товарищи мои видели обе души и начинали прислушиваться к голосу той из них, которая таила в себе мысли и импульсы, направленные к обновлению и укреплению театра» (139—140).
В июне—августе 1922 года Студия МХАТ совершила гастрольную поездку за границу. Спектакли были в Ревеле (Таллинне), Праге, Берлине и других городах Германии.
В Берлине Миша встретился с актером МХАТ И.Н. Берсеневым и предложил ему войти в состав Студии в качестве актера и руководителя по административной части.
«Меня поразила, — вспоминает Миша, — его энергия, его острый ум — ум, который видел окружающую жизнь и толковал ее далеко не шаблонно. Его административный талант как раз и является результатом умения видеть факты в их внутренней сущности» (140).
Вероятно, в 1922 году Берсенев был именно таким, каким он описан Мишей, но позже он, так же как и Сушкевич, стал завидовать Мишиным лаврам.
Кстати, после смерти Е.Б. Вахтангова Студией управлял Центральный орган в составе 12 человек, который решал все важнейшие вопросы. Мишину мысль пригласить И.Н. Берсенева поддержал Сушкевич, но, когда Центральный орган стал рассматривать кандидатуру И.Н. Берсенева, многие высказались против. Берсенев был принят в Студию лишь после заверений и гарантий Сушкевича.
Обо всем этом мне рассказал в 1969 году А.И. Благонравов, бывший в 1922—1923 годах членом Центрального органа.
В продолжение нескольких лет в сознании Миши рождались представления о новом, настоящем театре. Начав свой путь с системы Станиславского, он постепенно пришел к выводу, что эту систему он уже внутренне перешагнул и подошел к своей собственной системе. Система Станиславского устарела и представляется натуралистичной. Актер, стремящийся сыграть, «как в жизни», «совсем как в настоящей действительности», стоит на ложном пути. Он не актер, а подражатель. Настоящий актер должен сам создавать образы... Для этого ему даны пластика, мимика и голос.
Миша так писал в своей книге:
«Я помню два ночных заседания. Я пытался нарисовать перед студийцами картину той новой жизни, о которой я думал все это время. Я предлагал себя в качестве руководителя. Мне задавались сотни вопросов, делались бесчисленные возражения. Я пытался отвечать, как умел, и мучился от мысли, что если мои товарищи не захотят принять всех моих предложений, то придется отойти от театрального дела вообще...
К концу второй ночи В.В. Готовцев встал и сказал, обращаясь ко всем:
— Чем мы рискуем, если дадим Чехову попробовать осуществить его мысли конкретно? Ничем! Если мысли его нежизнеспособны, мы всегда сможем отказаться от них.
Это был правильный выход. Я объявил, что беру художественное руководство в свои руки на год. Мне казалось, что в течение года многое можно сделать в смысле повышения актерской театральной техники, но неопытность моя жестоко обманула меня... Поставленная мною художественная задача едва ли скоро найдет свое полное завершение».
Итак Студия МХАТ изменила свою внутреннюю структуру. Во главе ее встал директор М.А. Чехов, у которого было два заместителя — по административной части И.Н. Берсенев и по режиссерской Б.М. Сушкевич.
Первой постановкой в задуманном Мишей плане был «Гамлет». Михаил. Александрович описывает, с какими внутренними мучениями он принял на себя исполнение роли Гамлета, с какими трудностями встретился, когда взялся за развитие у актеров начатков новой актерской техники, однако премьера «Гамлета» состоялась 20 ноября 1924 года. Это был шумный праздник. Ему предшествовало крупнейшее событие в жизни Студии: она получила здание нового театра в центре города, на площади Свердлова, вмещающее 1350 зрителей. Одновременно Студия была реорганизована в Московский Художественный театр Второй, которому была дана полная независимость от основного МХАТа.
Я не был на премьере «Гамлета», но мне рассказывали, что аплодисменты перешли в овацию, которая все ширилась и достигла кульминации, когда было объявлено, что Правительство РСФСР учредило звание заслуженного артиста республики и что этим званием награжден артист Михаил Александрович Чехов.
Итак, мой двоюродный брат стал первым «заслуженным».
Прошло три года в полном согласии, и вся труппа была довольна. После «Гамлета» авторитет Миши вырос настолько, что большинство актеров считали за счастье хоть несколько слов сказать ему и выслушать его ответ. Я видел, как на пути его из фойе театра в канцелярию выстраивалась очередь актеров и работников театра, желавших переговорить с ним. Но постепенно, понемножку стало выявляться движение, направленное против Миши. Единичные маленькие актеры стали поговаривать, что в трактовке Чеховым образа Гамлета заложена чертовщина, а то и крамола, распространились слухи, что Миша антропософ. Все эти слухи исходили от Б.М. Сушкевича, который в своей режиссерской деятельности придерживался натуралистических взглядов и Мишину систему разделить не мог, как не мог вытерпеть Мишину славу, столь бурно пришедшую к нему. Зависть, обыкновенная человеческая зависть встала стеной между бывшими друзьями. Миша ничем не задевал Сушкевича, Сушкевич же постепенно возглавлял кампанию, начинавшуюся против Миши, и привлек к этой кампании лихих театроведов и начетчиков.
В дальнейшем зависть Сушкевича привела не только к расколу, но и к гибели самого театра. Даже в наши дни, спустя сорок лет, в официальной прессе продолжают считать чеховского «Гамлета» «спектаклем, истолкованным как идеалистически-философское осмысление борьбы добра со злом» (Театральная энциклопедия, Статья МХТ, 2-е изд. 1967).
Сыграв Гамлета, Миша взялся за роль Аблеухова-отца в пьесе А. Белого «Петербург», премьера которого состоялась 14 ноября 1925 года. Постановка опять имела шумный успех, доходивший до оваций в Мишин адрес. Официальные же критики опять приклеили к постановке ярлык «символистический спектакль», сохранившийся до наших дней и повторенный той же Театральной энциклопедией в статье о МХАТ 2, т. 3.
Однако нужно было что-то предпринимать для защиты. Нужно было чем-то оградить себя от злословия и упреков в мистицизме. Для этой цели Миша решил возобновить постановку шекспировской «Двенадцатой ночи», которую очень любил и в которой играл Мальволио, наполняя свою игру блестящим юмором. В какой-то мере это помогло. Трудно было обвинить его в мистике, антропософии и других крамолах, когда он заставлял хохотать весь зрительный зал.
В эти годы я работал инспектором-контролером «Контрагентства печати». В мои функции входило разъезжать по России и открывать и инспектировать книжные киоски на станциях железных дорог. Мне посчастливилось побывать в Новгороде и Пскове, где я дивился красотой древнерусской архитектуры и живописи; не один раз приезжал я в великолепный Петроград, плавал по Волге-матушке, был на Байкале. За год этой службы я оделся, обулся и накопил денег еще на год. Моей мечтою было учиться живописи. Осенью 1923 года моя тетя, Мария Павловна, приехала из Ялты в Москву и остановилась у нас. Навестить ее пришел академик живописи А.А. Виноградов, который, увидев мои этюды и композиции, сказал, что мне безусловно надо учиться. Он рекомендовал меня академику Дмитрию Николаевичу Кардовскому, который и принял меня в число учеников своей частной мастерской на ул. Горького, 29.
У меня началась новая, настоящая жизнь, для которой я был рожден и которая все не получалась из-за войны, разрухи, безденежья. Первый год обучения прошел исключительно удачно. Приехавшая осенью в Москву Мария Павловна осталась весьма довольна моими успехами в живописи и рисунке. Она обратилась к Мише с просьбой устроить меня театральным художником, Миша, как я уже говорил, был в то время человеком влиятельным, он переговорил с директором Государственных театров Колосковым, и я был принят художником-практикантом в Большой театр с окладом жалованья 60 рублей в месяц. Я познакомился с моим шефом — главным художником Михаилом Ивановичем Курилко, который выразил большое удовлетворение тем, что я был воспитан в духе школы Кардовского.
Первой моей работой в качестве театрального художника был кружевной занавес к третьему акту оперы «Король забавляется», затем последовали декорации и эскизы костюмов к балету «Эсмеральда». Проработав сезон 1925/26 г. я многому практически научился. Работу эту я продолжал совмещать с занятиями в студии Кардовского, что было чрезвычайно тяжело. Уходя из дома в 9.30 утра, я порой возвращался в 12 ночи.
Весной я был приглашен на режиссерское совещание МХАТ 2, посвященное предстоящей постановке «Дон-Кихота». Присутствовали Миша, В.П. Смышляев, В.А. Громов, В.Н. Татаринов и я. Меня пригласили быть художником этого спектакля. Миша сказал, что, зная мою «Симфонию диссонансов», он считает возможным поручить мне постановку «Дон-Кихота» и постарается устроить меня постоянным штатным художником театра.
Я вернулся домой счастливцем.
Когда я пришел к Мише с эскизами, он сказал, что «Дон-Кихот» откладывается и теперь надо готовить эскизы декорации к трагедии А.К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного». Мысленно я возликовал. Я увлекался в те годы русской архитектурой, читал книги Грабаря, ездил в такие сокровищницы русского искусства, как Новгород, Псков, Полоцк и др. Конечно, я тяготел больше к русской исторической пьесе, чем к западной.
— Ты теперь начни искать, — сказал Миша в присутствии В.Н. Татаринова, — и показывай Владимиру Николаевичу. Когда найдешь решение, мы оформим с тобой договор.
Кроме того, он просил меня эту работу держать от всех в секрете, в особенности от деятелей МХАТа Первого.
Татаринову хотелось видеть декорации в стиле мозаики, хотя это не соответствовало исторической правде; он просил меня показать, что царство Иоанна Грозного разваливается, что в силу этого вся архитектура палат и теремов должна быть как бы сдвинута с места и органически входить в состав интерьера. Он хотел, чтобы каждый рисунок костюма представлял собою квинтэссенцию данного образа и таким приемом помогал бы актерам работать над ролями.
После двух неудачных попыток, отвергнутых Татариновым, я вдруг почувствовал, что у меня получается. С готовым эскизом я прибежал к Мише. Как только он и Татаринов взглянули на мою акварель — оба воскликнули:
— Ну вот, наконец-то!
Итак, я нашел художественное решение спектакля. Я уловил тот образ, который стучался в мой мозг и в сердце. Дальнейшее пошло значительно легче. Лето мы с женой провели в Крыму, я ежедневно писал акварелью эскизы костюмов и к осени сделал почти все.
Вернувшись в Москву, я показал Мише и Татаринову результаты моей летней работы. Просмотрев все эскизы, они очень одобрили то, что я сделал. В Мишиных слегка выпуклых глазах я увидел искру какой-то нежности ко мне, а Татаринов, рассматривая рисунки костюмов бояр, сказал:
— Как вы ловко передали их ужас!
В середине сентября меня пригласили в театр на заседание художественного совета. В маленькой комнатке собрались Миша, И.Н. Берсенев, В.Н. Татаринов, В.А. Подгорный, В.В. Готовцев, Б.М. Сушкевич и другие. Мне было предложено развернуть мои труды. Шепот одобрения пронесся по комнатке, когда я стал показывать мои акварели. Когда я поставил на стенд эскиз Бориса Годунова, Берсенев выхватил его у меня и стал всматриваться. Годунова должен был играть он.
— Здесь передано то движение, о котором мы с тобою говорили, — сказал он Мише. — Удивительное прозрение художника!
Я выслушал много похвал; план постановки, предложенный мною, был утвержден. Миша сказал Берсеневу, чтобы со мною был заключен договор. Прощаясь, Берсенев сказал мне:
— Мы очень, очень рады, что нашли еще одного Чехова.
Договор был подписан, работа моя шла на одном дыхании. Миша торопил меня. Он намекнул, что вокруг него сгущаются тучи, что усиливается подкоп под него. Не трудно было догадаться, что подкопом этим руководил Сушкевич, совсем недавно участвовавший в утверждении моих эскизов. Позже Миша сказал, что подкоп ведется и под меня как его ставленника. Может быть, некоторым лицам стало известно, что Миша хотел бы, чтобы я был художником «Дон-Кихота», а в дальнейшем — постоянным (главным) художником театра. Обо мне был пущен слух, что я-де не театральный художник, неопытен, ничего не умею. Когда же мои эскизы были закончены, остеклены и развешены в декоративной мастерской, стал варьироваться слушок, что моя живопись своим богатством убьет актера.
Предполагалось, что премьера «Смерти Иоанна Грозного» состоится весной 1927 года. Но вдруг стало известно, что она перенесена на осень, а весной будет показано «Дело» Сухово-Кобылина. Сейчас я думаю, что это был ловкий маневр со стороны Миши. По-видимому, к этому времени подкоп под него стал настолько значительным, что ему пришлось обороняться. Очевидно, слух о том, что он показал две «мистических» роли подряд — Гамлета и Аблеухова, — все ширился, и ему потребовалось показать себя в пьесе реалистического характера. Роль Муромского он готовил и показал в творческом содружестве со своим главным идеологическим врагом, Б.М. Сушкевичем.
Премьера «Дела» состоялась 8 февраля 1927 г. Мишина хитрость удалась, и Репертком признал постановку вполне реалистической, без каких-либо «мистических» или «антропософских» тенденций. Имя актера М.А. Чехова стояло рядом с именем режиссера Б.М. Сушкевича. Лидеры двух враждебных направлений поздравляли друг друга, жали друг другу руки, казалось, мир и дружба получили прочные обоснования, но Мишина хитрость помогла ненадолго. Представители метода Сушкевича всячески клеветали.
Вскоре после премьеры «Дела» они перешли в широкое наступление и даже привлекли политическую аргументацию. Стали поговаривать, что метод Чехова несет в себе зерна чего-то недозволенного советской властью.
Я писал уже, что в ту пору театром управлял некий триумвират в составе Чехова, Сушкевича и Берсенева. В надвигавшемся конфликте Берсенев занял позицию умытых рук. Зависть влекла его на сторону Сушкевича, но явно отрываться от Чехова он не хотел. Он играл двойную игру, он лавировал.
К концу зимы я стал замечать некоторое изменение отношения ко мне со стороны отдельных лиц. Берсенев почему-то сделался холоден и сух. Главный художник Матрунин, в обязанности которого входило своевременное обеспечение меня материалами и рабочей силой, часто манкировал, не являлся вовсе, не выполнял моих просьб, отчего у меня получались простои, бутафор Иванушкин открыто саботировал своевременное изготовление бутафории. Часть актеров из молодых перестала со мной здороваться при встречах. С Мишей в это время я беседовал мало. Я встречался с ним на ходу, и он неизменно освещал меня своей удивительной улыбкой, и мы расходились. Но однажды он шепнул мне на ухо, что он, как руководитель театра, послал народному комиссару А.В. Луначарскому письмо, в котором осветил ненормальное положение театра, имеющие место столкновения двух основных художественных направлений, доходящие до начинающейся вражды. Миша предлагал меры для оздоровления театра. Они состояли из предложения разделить театр в художественном отношении надвое, как это сделали Станиславский и Немирович-Данченко.
Теперь он с нетерпением ждал ответа.
Однажды мы собрались в макетной обсудить мой макет. Миша, Берсенев, Татаринов и я. Вдруг кто-то постучался в дверь, и Мише подали большой конверт. Он нервно распечатал, быстро прочел письмо и с огорчением сказал уныло:
— Вода!
Затем письмо читали Берсенев и Татаринов. Это был ответ А.В. Луначарского на предложение Миши разделить театр надвое. Я не читал письма, но мне стала ясна вся глубина Мишиного разочарования. По-видимому, Луначарский понял принципиальное расхождение в труппе МХАТ 2 как мелкую склоку в актерской среде и ответил, по существу, отпиской.
Я уже писал, что Берсенев играл двойную игру. Очевидно, через него весь театр узнал, что в этом случае Миша не получил поддержки у народного комиссара. Моментально в группе Сушкевича нашлись товарищи, которые направили жалобу по профсоюзной линии. В один из майских вечеров было назначено общее собрание работников театра под председательством представителя Мособлрабиса т. Славинского. До собрания Миша куда-то поехал искать поддержки, возможно, в ЦК Рабис. К семи часам вечера МХАТ 2 шумел, как улей. Актеры смешались с рабочими, каждый чувствовал приближение серьезного момента.
Вернулся Миша. Его обступили единомышленники. Я слышал только одно его слово:
— Распространяйте...
Затем меня оттерли, и я так и не узнал, куда Миша обращался за справедливостью и что нужно было распространять до начала собрания.
Приехал Славинский и сел за столик в малом фойе. Справа от него расположилась группа рабочих. Слева у сцены — Миша, Берсенев, Татаринов, Громов, Чебан, Дурасова, Кнебель, Скрябина, Оттен. Напротив них — Сушкевич, Ключарев, Пыжова, Бибиков, против Славинского — Николаевцев, Шиловцев, Подгорный, я, Гиацинтова, Азарин, Гуров и другие.
Собрание открыл Славинский, сказавший, что конфликты внутри театров вредны и что надо принять все меры к тому, чтобы данный конфликт был ликвидирован. Так же, как и Луначарский, Славинский не смог понять, что в данном случае имеет место не просто склока, но идеологическая война.
Не помню, кто выступал вторым или третьим, но прекрасно помню выступление какого-то рабочего сцены. Низенький, широкоплечий, он говорил так бессвязно, что ему подсказывали его же товарищи. А на лице его было написано сознание собственного достоинства и полное самоудовлетворение. Позже я узнал, что это активист. Из сказанного им можно было извлечь проблески мысли, которые в целом составляли приблизительно следующее:
— Мы не позволим, чтобы главари спорили между собою, а театр в это время шатался. Это все Чехов мутит!
Затем следовали выступления Сушкевича, Пыжовой, Ключарева и др., которые красочно доказывали, что театр должен быть новым, советским, что в нем не место буржуазным отрыжкам, а тем более не созвучным нашей замечательной эпохе положениям. Все они так или иначе, прямо или косвенно заушали Мишу. Помню я выступление актрисы Игнатьевой. Она сидела рядом со мной, и, когда стала говорить, весь зал притих. Она была из группы Сушкевича, начала с того, что М.А. Чехов — талантливый актер, но он деспот и насильно навязывает другим актерам свои концепции. Эти другие актеры задыхаются под тяжелой рукой Чехова и в силу этого не могут расти и развиваться. Игнатьева говорила долго, смотрела во время речи вниз, как бы стесняясь аудитории. Но вдруг подняла голову, встала в гордую позу и, обращаясь к Берсеневу, спросила:
— А вы, Иван Николаевич, почему вы — и нашим, и вашим? Почему вы с Сушкевичем против Чехова, а с Чеховым — против Сушкевича? Объяснитесь немедленно!
С.Г. Бирман сидела сзади меня. Я услышал ее шепот:
— Какая актриса, ах какая замечательная актриса! Лучше бы ей на сцене так играть, чем здесь!
В зале воцарилось молчание. Все напряженно ждали, что ответит Берсенев. Все взоры были устремлены на него. Он встал и, подбирая слова для ответа на брошенное ему я лицо обвинение в двурушничестве, пробормотал что-то малопонятное, невразумительное.
Миша и его сторонники очень тактично не выступали вовсе. Было уже 7 часов утра, когда Славинский закрыл собрание. Он повторил то, что сказал во вступительном слове, отметил и похвалил за пролетарскую сознательность того кряжистого парня, который выступил вначале с хулой на Мишу, и объявил, что завтра Мособлрабис даст ответ, то есть представит копию протокола.
После собрания я лишь взглядами обменялся с Мишей. Мы не произнесли ни одного слова, но я прочел в его взоре скорбь замученного человека, скорбь полководца, проигравшего сражение.
Пришла копия решения Мособлрабиса. Это учреждение оказалось в очень трудном положении. Декретивно осудить актера мировой известности Чехова оно не могло. С другой стороны, нельзя было не реагировать на шум, поднятый группой Сушкевича. И написали примерно так:
1. Актер Чехов перегнул палку в своих индивидуалистических исканиях.
2. Деятельность актера и режиссера Сушкевича одобрить.
3. Группу сторонников Сушкевича, недовольных деятельностью Чехова, в составе Пыжовой, Ключарева, Игнатьевой, Гурова, Николаевцева, Бибикова и других перевести на постоянную работу в Театр Революции.
Вот те и на! Осудили Чехова, а переводят в другой театр его идеологических врагов! Такой маневр был, конечно, ясен для тех, кто понимал окружающую обстановку. Мишу оборонял признанный у нас и за границей талант и личные отношения с Луначарским.
После собрания театр еще долго гудел, как пчелиный рой, хотя внешне, казалось, ничто не изменилось. Так, во главе его стоял триумвират: директор Чехов и два заместителя — Сушкевич и Берсенев. Но сейчас это был уже триумвират не друзей, а врагов.
Я работал ежедневно до последнего дня сезона, который окончился в первых числах июня. Прощаясь с Мишей, Татариновым, Громовым и другими, я смутно надеялся, что за время летнего отдыха страсти улягутся и театр вновь заживет здоровой, нормальной жизнью. Но мои надежды не оправдались. Случилось наоборот.
В июне Миша с Ксенией Карловной уехали в Италию. В своей книге «Путь актера» он отводит ряд восторженных страниц этой прекрасной стране. В моем архиве хранится фото четы Чеховых, кормящих голубей на площади святого Марка в Венеции.
Несомненно, этим летом Миша дописал последние страницы своей книги, посвященные новой актерской технике. Он пишет:
«Я готовлюсь к принятию новой будущей техники, я жду и жажду ее. Немногие попытки овладения ею показали мне ее неизмеримые глубины и ценности. Я смотрю вперед с надеждой и верой. Я покончил внутренно со всем старым в театре, и мне мучительно трудно доживать в этом старом и бороться с препятствиями, встающими на пути к новому» (175—176).
Так писал и надеялся великий актер наших дней. Это были последние дни перед премьерой «Смерти Иоанна Грозного». Меня вызвали для завершения работ. Мишу я застал в процессе окончательном шлифовки спектакля. При полных декорациях и свете он смотрел из пустого зрительного зала игру актеров и давал указания им, постановщику Татаринову и режиссеру Чебану. Тут я еще раз убедился в его гениальности. С какой быстротой, с какой четкостью он обогащал мизансцены новыми открытиями, сколько он прибавлял интереса и содержания к игре актеров и ко всей постановке в целом!
Но Мишины недруги искали только случая, чтобы обескровить его. Случай скоро представился. Первой жертвой оказался я.
Напоминаю, что Миша имел намерение со временем сделать меня главным художником театра. Это стало известно теперешнему главному художнику Матрунину. Однажды он оскорбительным тоном стал обвинять меня в слепом подчинении Татаринову, в неграмотности по вопросу о мозаике в XII веке, в чрезмерных расходах на бронзу в порошке, потребную на эту мозаику. Когда я возразил, что оформление спектакля было утверждено художественным советом, а он, Матрунин, как главный художник, всячески тормозил мою работу, не выполняя вовремя моих просьб, Берсенев ударил по столу кулаком и закричал почти во весь голос:
— Сергей Михайлович, вы не смеете напрасно обвинять наших сотрудников в том, что они якобы тормозят вашу работу! Вы здесь человек пришлый, сегодня вы у нас, а завтра вас не будет! Да, да, завтра вас не будет!
Он еще долго кричал и обвинял меня, не давая мне возразить ни слова. Он прекрасно разыграл эту сцену. Я ведь понимал, что эта распеканка направлена не в мой адрес, а в адрес Миши. Остыв немного, я решил, что мне следует переговорить с Мишей. И я отправился к нему.
Миша выслушал мой рассказ молча. Его приветливое в начале разговора лицо постепенно покрывалось выражением печали. Ясные, умные глаза тускнели. Он стоял у окна, я — у стола. Он не шелохнулся в продолжение моего рассказа. Когда я кончил, он сказал мне:
— Видишь ли, Сереженька, я думал сделать так, чтобы ты стал главным художником театра. Но теперь, после таких разговоров, мне это не удается!
— Неужели? — спросил я, чтобы хоть что-нибудь спросить.
— Да, — ответил Миша твердо.
Я попрощался и пошел. Миша проводил меня до выходной двери. На лице его, как всегда, светилась приветливая улыбка, и только глаза выдавали глубокую грусть.
Он не произнес ни одного слова осуждения, ни одного упрека! А ведь я был виноват! Я невольно разрушил Мишины планы — иметь около себя не только верных актеров и режиссеров, но и художника.
10 сентября состоялся просмотр Реперткомом (то есть цензурой) всего спектакля. Чувствуя, что обстановка все более накаляется, Миша совершил хитрый маневр. Он пригласил на этот просмотр и А.В. Луначарского. Он правильно рассчитал, что Репертком не решится пристрастно пресекать постановку в присутствии народного комиссара.
В пустом зрительном зале Луначарский, Миша и представители Реперткома разместились в первом ряду бельэтажа. Мы с Татариновым — в партере у режиссерских столиков с сигнальными лампочками. Торжественная минута наступила. Занавес раздвинулся, и спектакль начался. Прошла первая картина, Занавес раздвинулся вновь для второй картины. Но когда на сцене показались мрачные своды, на которых мозаикой было выложено усекновение главы Иоанна Крестителя, а в глубине сцены чуть светились два нимба на иконе Богоматери с младенцем, я услышал сверху голос Луначарского:
— Послушайте, так ведь это прекрасные декорации! Кто художник?
Мишиного ответа я не расслышал, а Татаринов толкнул меня локтем. Он волновался, и Миша, конечно, тоже. Ведь, по существу, решалась Мишина судьба, судьба его новой театральной системы, так как всем было отлично известно, что истинным руководителем и вдохновителем спектакля был именно он. Именно поэтому его недруги постарались заранее создать и в Реперткоме, и в театре, среди актеров, атмосферу осуждения. Миша и Татаринов могли ждать всего самого худшего. Каковы же были радость одних и удивление других, когда Репертком после недолгого совещания объявил свое решение:
— Постановка «Смерть Иоанна Грозного» разрешается к представлению без каких-либо изменений.
Это было победой, и я убежден, что эту победу предопределил А.В. Луначарский, оказавшийся в зрительном зале, очевидно, неожиданно для членов Реперткома.
Казалось бы, после такой оценки спектакля надо было прекратить нападки на Мишу, снять с него подозрения мистика и антропософа и дать ему возможность спокойно работать в том плане новой актерской техники, которую он так страстно защищал в своей книге. Но враги не унимались и шли в наступление, прикрываясь приятными улыбками и выражением самых «искренних» чувств.
12 сентября состоялась генеральная репетиция. Когда раздвинулся занавес и публика увидела зал с уходящими в перспективу, покосившимися, толстыми, как бочонки, колоннами и слюдяными окнами — раздался гром аплодисментов, и я слышал откуда-то сверху голоса:
— Чехова, художника, Чехова!!!
Постановка имела успех. Говорили, что аншлаги были и через месяц, и через два.
Пресса была разноречивой. «Известия» изругали весь спектакль. Другие газеты высказались неопределенно. «Комсомольская правда» высказалась конкретно. В статье «Конец или начало?» некто Уриэль писал: «...В первую очередь следует отметить художника постановки Сергея Чехова. Его декорации были наиболее идеологически приемлемой для нас частью спектакля. Падающие, кривые своды, колонны, изогнутые линии не только декораций, но и мебели, замысловато-сумрачные тона окраски создавали впечатление чего-то шатающегося, обреченного».
Театральные журналы публиковали информации о спектакле с фотографиями ведущих актеров.
Я не удивился, когда узнал, что отложена постановка «Дон-Кихота», о котором Миша мечтал уже столько лет. Подробностей не знаю, но убежден, что это опять было дело рук людей, в задачу которых входило всячески мешать Мише быть и актером, и художественным руководителем театра. Его травили не открытым способом, шумом или заседаниями, а тихонько, исподволь с расчетом на медленное действие яда. Наиболее прыткие недруги распускали слушок, будто антропософия — это та же контрреволюция и что к директору МХАТа Второго следует присмотреться с политической точки зрения. Я не исключаю, что Мишу, может быть, вызывали в органы ОГПУ и предлагали объяснить, что такое антропософия.
Вот так два человека из зависти, от уязвленного самолюбия, от алчного стремления к монопольной славе доконали гениального актера нашей современности, сгубили русское национальное сокровище, и никто не захотел пресечь их черную работу. Считаю уместным упомянуть, что в этот сезон 1927/28 г. Миша не создал ни одной роли. Все силы художника уходили на борьбу.
Весною Миша и его жена опять уехали за границу. Думал ли он, что больше не вернется на родину? Предполагаю, что подумывал. Мне кажется даже, что он не был уверен в своей свободе.
Когда труппа МХАТа Второго собралась к началу сезона, а Миша отсутствовал, пошли самые разнообразные слухи. Говорили, что он эмигрировал, что не вернется, что работает в Вене у Рейнгардта. Потом в какой-то газете промелькнуло короткое письмо в редакцию, в котором Миша сообщал, что эти слухи не соответствуют действительности. Однако спустя некоторое время мы прочли в газетах, что он заключил контракт с Рейнгардтом.
Итак, он порвал с Родиной. Значит, были достаточные причины. Для него это был шаг не шуточный. Длинный ряд великих людей, в котором блистали Шаляпин, Рахманинов, Бенуа и другие, пополнился Михаилом Чеховым.
Мишины скитания за границей сейчас достаточно освещены в литературе, и я не буду этого касаться.
Скажу только, что еще однажды увидел Мишу на экране в фильме «Рапсодия» в роли профессора музыки. С горечью досмотрел я фильм до конца. Миша, мой любимый брат, дал бытовой образ милого старичка, и только... Где же Гамлет, где Аблеухов, Эрик XIV, Муромский, Мальволио? Где все они? И зачем их вспоминать и сравнивать с бедным профессором музыки? Тоска объемлет сердце, когда вдумаешься в суть. Ведь мы — расточители национального достояния, мы променяли гениального актера на завистливых карьеристов.
Осенью 1955 года я был с визитом у моей тетушки Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. Она показала мне какую-то американскую газету за 30 сентября, в которой я увидел портрет Миши и прочел:
«Russian actor Michael Chekhof dead»*.
Примечания
Рукопись «Три двоюродных брата» хранится у вдовы автора В.Я. Чеховой.
Предваряя возможность публикации рукописи, С.М. Чехов выражал желание, чтобы ее подготовили к печати «родные или друзья, но отнюдь не посторонние». В настоящем издании публикуется отрывок, выбранный Е.М. Чеховой, сестрой автора.
*. «Русский актер Михаил Чехов скончался» (англ.).
1. Здесь и далее цитируется книга М.А. Чехова «Путь актера» (Л.: Academia, 1928).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |