Октябрь—декабрь 1888 года
Вернувшись в свой кабинет, Антон погрузился в работу. Шуму в доме прибавилось: теперь по лестнице стучал башмаками гимназист Сережа Киселев. В семье появилась кухарка Марьюшка — эта немолодая женщина будет готовить Чехову обеды до самой его смерти и даже переживет своего хозяина.
Франц Шехтель все громче возмущался Колиной нерадивостью, за которую ему приходилось расплачиваться из собственного кармана. В октябре он делился с Антоном тревожными мыслями: «Что Николаю скверно и очень скверно — это очевидно — я бы не дал 2 копейки за его долговечность. Я теперь могу положительно утвердить, что он неисправим. Со слезами на глазах он уверял, что сам видит и осязает то зло, которое ему причиняет его Кувалдиха, что с этой минуты он разрывает с нею навеки, будет бывать всюду, обедать, завтракать, работать. Отлично, я почти поверил ему: несколько дней он вел себя совсем-таки как Николай былых времен, бывал у нас каждый день. Кроме маленького стакана Сотерна ничего не пил. Кого хотел этим обмануть, я уж и не понимаю. Обратная сторона медали: постоянная водка, салями (Luxus) и Кувалда — ежедневно. Охоты к работе никакой. Улыбнулась и понравилась ему мысль сделать портрет моей жены. Давай делать — затрачена уйма денег — не знаю, что будет; до сих пор стоит полотно в своей девственной чистоте».
Время шло, а Коля по-прежнему отлынивал от работы, доводя Шехтеля до отчаяния: «Он положительно страдает какою-нибудь манией, в силу которой он все свои поступки, иногда даже преступные, видит в розовом свете <...> Простите, что я Вам надоедаю, но что мне делать? <...> Верните, пожалуйста, доски [для иконостаса] посыльному...»
Еще одно предупреждение пришло от домовладельца Корнеева: «Сообщите, где ночует Ваш брат Николай Павлович, художник. Сегодня был инцидент. Я поймал малого, подглядывающего в Ваши окна. Как бдительный хозяин, я парня припугнул <...> Он мне покаялся, что он — Николай Павлович, снял номер у Медведевой <...> и что-де три недели не знает, где ночует, а паспорта не дали! Сообщаю так подробно — дабы не вышло чего, чтобы штрафа Вам не заплатить»1.
Чехов обратился к зятю Суворина, юрисконсульту А. Коломнину с просьбой выхлопотать для Коли освобождение от воинской повинности. Однако уклонение от призыва в тридцатилетием возрасте не имело под собой законных оснований, и ни один из предложенных Коломниным советов спасти Колю не смог бы. В конце ноября Шехтель все еще разыскивал Колю, в глубине души надеясь на то, что его можно попытаться вызволить из беды: «Помогите, дорогой Антон Павлович! Я снаряжаю целую экспедицию для поисков Николая. <...> На мои две телеграммы по адресу Кувалды — никакого ответа. Очевидно, и там нет. Не был ли он у Вас? Пусть он мне лишь отдаст доски — больше мне ничего не надо. Зачем он меня вдвойне наказывает! Может быть, теперь он образумится, будет работать; я готов забыть все — лишь бы он работал».
Только благодаря Александру удалось напасть на Колин след — он вел к новой женщине. И лишь под Пасху 1889 года семейство Чеховых смогло увидеть своего блудного сына.
После демонстративного отъезда из Луки Александр дважды писал по секрету Маше, все еще допуская возможность женитьбы на Елене Линтваревой. Маша рассказала об этом Антону, и тот вступился за свою коллегу и товарища: «Теперь о твоем браке. <...> Если ты во что бы то ни стало хочешь знать мое мнение, то вот оно. Прежде всего ты лицемер 84 пробы. Ты пишешь: «Мне хочется семьи, музыки, ласки, доброго слова, когда я, наработавшись, устал». <...> Ты <...> отлично знаешь, что семья, музыка, ласка и доброе слово даются не женитьбой на первой, хотя бы весьма порядочной, встречной, а любовью. <...> А любви нет и не может быть, так как Елену Михайловну ты знаешь меньше, чем жителей луны. <...> Она врач, собственница, свободна, самостоятельна, образованна, имеет свои взгляды на вещи. <...> Решиться выйти замуж она, конечно, может, ибо она баба, но ни за какие миллионы не выйдет, если не будет любви (с ее стороны)».
Александр отступился. Суворин, несмотря на собственные душевные муки, взялся вразумлять его — какое-то время Александр продержался в трезвости. Однако не прошло и двух месяцев, как он нашел для своей души «ласку», а для своих отпрысков — заботливую мать. В чеховскую семью вернулась Наталья Гольден, старая пассия Антона, его Наташеву. Об этом несколько заносчиво Александр писал 24 октября Антону: «За ребятишками ходит Наталья Александровна Гольден в качестве бонны. Она живет у меня, заведывает хозяйством, хлопочет о ребятах и меня самого держит в струне. А если иногда и прорывается в конкубинат, так это — не твое дело».
Началось все с того, что в «Новом времени» появилась заметка, в которой сообщалось о бедственном положении больного чахоткой литератора Н. Путяты, с которым Наталья Гольден состояла в родстве. Она пришла в редакцию узнать его адрес: «Разговорились. Я пригласил ее побывать у меня, посмотреть моих ребят. Она согласилась, и в результате нескольких вечеров, проведенных вместе «вдовцом и девой», получилось то, что мы живем теперь вместе. Она живет в одной комнате, я — в другой. Живем, ругаемся от утра до ночи, но отношения наши — чисто супружеские. Она мне — как есть по Сеньке шапка. Если родители, старость коих я намерен почтить примерным поведением, не усмотрят в сем «сближении» кровосмешения, скоктания и малакии, то я не имею ничего и против церковного брака».
Антон получил письмо и от самой Натальи: «Многоуважаемый Антон Павлович! Знаю, что это письмо Вас крайне поразит, но и сама я не менее поражена. Чего на свете не бывает. Мне очень хотелось бы знать Ваше мнение обо всем случившемся. Искренно преданная Вам Н. Гольден»2.
Антон не ответил на эти откровения и ограничился лишь тем, что сообщил на латыни о смерти гончей Корбо, походя обозвав Александра ослом. Смерть старого пса на какой-то миг сблизила братьев больше, чем перешедшая из рук в руки Наталья Гольден. Александр признался в том, что утаивал часть Антоновых гонораров в «Новом времени». От имени своей собаки Гершки он откликнулся написанным на латыни соболезнованием.
Не пройдет и недели, как Наталья предстанет перед Александром в ином свете — чревоугодницей и любительницей плотских утех: «Наталья Александровна ежедневно объедается, принимает слабительное, страждет животом, клянется быть воздержной, но не держит слова. Водку пьет, заражена нигилизмом и либерализмом. Относительно всего остального могу под ее портретом сделать надпись, виденную в детстве на постоялом дворе на картине, где гориллы похищают и разгрызают негритянок, а англичане в котелках палят из ружей. Надпись эта проста, но выразительна: «Сей страстный и любострастный зверь...»»
Всю осень Антон получал письма от Алексея Суворина-младшего. Будучи защитником еврейских погромов, Дофин изливал на бумаге свою ненависть к евреям3. Эти письма подействовали на Антона в том смысле, что его уважение к евреям еще более укрепилось и в то же время возникли первые подозрения в моральной ущербности суворинского клана. Однако еще одна из излюбленных тем Дофина все-таки нашла отклик в душе Антона: «Не женитесь никогда, Антон Павлович, иначе как на три месяца, или если уж женитесь, то разойдитесь с женою непременно до того, как ей минет тридцать лет, ибо после тридцати лет женщина, даже самая самоотверженная, смотрит на мужа прежде всего как на предмет своего удобства».
К концу сентября Суворин-старший, который за весь год смог уделить внимание лишь своей даче, наконец стряхнул с себя оцепенение. По пути в Петербург, спеша туда, чтобы снова взять в свои руки бразды правления издательской империей, Суворин целый день провел у Чехова в Москве. Он подтвердил уже дошедшие до Антона слухи о том, что присуждение ему половинной Пушкинской премии по литературе за 1888 год — дело практически решенное. Еще до публикации повести «Степь» комиссия, в которую входил и Григорович, приняла решение в пользу Чехова. Получив 500 рублей премии и добавив к ней доходы от продажи сборников «В сумерках» и «Рассказы», Антон наконец расправился с долгами. Вслед за Сувориным поздравить Антона пожаловала Анна Ивановна. Принимать у себя Сувориных было весьма почетно, однако московские либералы в штыки встречали тех, кто сближался с «Новым временем».
Похоронив двух сыновей, Суворин наконец нашел для себя отдушину. Он всерьез увлекся театром, и в последующие двадцать лет его окружение будут составлять хорошенькие актрисы и более или менее одаренные драматурги, в то время как Дофин будет постепенно прибирать к рукам «Новое время». В Москве готовилась к постановке суворинская пьеса «Татьяна Репина». В обмен на то, что контроль над ней в Малом театре взял на себя Чехов, Суворин в Петербурге посредничал при постановке «Иванова» в Александринском театре — столичный успех пьесы был для Чехова особенно важен. На этот раз пьеса была подвергнута основательной переделке.
В это время Антон все чаще и охотнее пишет Суворину, и отношения между ними становятся более доверительными. Четырнадцатого октября (четырьмя днями раньше у него было кровохарканье) он поделился с Сувориным своим секретом, хотя представил дело так, будто болезнь его не опасна: «Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве <...> Чахотка или иное серьезное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из легких не серьезно; кровь льется иногда из легких целый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается — и это чаще всего».
С большей охотой Антон обсуждал с Сувориным проблемы взаимоотношения полов. В рассказе «Припадок», написанном для сборника в память Гаршина, он избрал щекотливую тему — бордели Соболева переулка. Сюжет его достаточно прост — это история о трех товарищах, студентах и завсегдатаях публичных домов; один из них проникается мыслью о том, что проституция есть зло, и начинает проповедовать на улицах. Друзья отправляют его к психиатру, который убеждает студента, что болезнью страдает не общество, а он сам. Двое «здоровых» студентов напоминают Шехтеля и Левитана, «смутьян» же явно списан с Коли (рассказчик становится на его сторону), который, вполне в духе Гаршина, чист помыслами, горяч душой и находится на грани безумия. «Припадок» — это первый рассказ Антона, в котором ставится вопрос о том, кто же в самом деле здоров, а кто душевно болен. Противоречивое отношение автора к затронутой теме уходит корнями в его собственный опыт; 11 ноября он пишет об этом Суворину: «Говорю много о проституции, но ничего не решаю. Отчего у Вас в газете ничего не пишут о проституции? Ведь она страшнейшее зло». Плещееву (который, как и Киселев, отличался более широкими взглядами) Антон на следующий день писал в несколько иной тональности: «Мне, как медику, кажется, что душевную боль я описал правильно, по всем правилам психиатрической науки. Что касается девок, то по этой части я во времена оны был большим специалистом...» Еще более примирительно пишет он о проституции в конце декабря Щеглову: «Отчего Вы так не любите говорить о Соболевом переулке? Я люблю тех, кто там бывает, хотя сам бываю там так же редко, как и Вы. Не надо брезговать жизнью, какова бы она ни была».
Изображение секса в литературе вызывало у Чехова раздражение. В ответ на похвальный отзыв Суворина о том, с какой искушенностью трактует этот вопрос Золя, Чехов сердито написал: «Распутных женщин я видывал и сам грешил многократно, но Золя и той даме, которая говорила Вам «хлоп — и готово», я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда; они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но все это только на словах, на деле же употребляют кухарок и ходят в рублевые дома терпимости. <...> Я не видел ни одной такой квартиры (порядочной, конечно), где бы позволяли обстоятельства повалить одетую в корсет, юбки и турнюр женщину на сундук, или на диван, или на пол и употребить ее так, чтобы не заметили домашние. Все эти термины вроде в стоячку, в сидячку и проч. — вздор. Самый легкий способ — это постель, а остальные 33 трудны и удобоисполнимы только в отдельном номере или в сарае. <...> Если Золя сам употреблял на столах, под столами, на заборах, в собачьих будках, в дилижансах или своими глазами видел, как употребляют, то верьте его романам, если же он писал на основании слухов и приятельских рассказов, то поступил опрометчиво и неосторожно»4.
Вместо того чтобы продолжать обсуждение этой темы на бумаге, Суворин пригласил Антона с Машей в Петербург. Дофин, полагая, что Чехов в столице погуляет вволю, советовал ему в письме: «Ваши комнаты придется Вам уступить сестре, а самим взять библиотеку, не ту, что возле кабинета отца, а рядом с прихожей. Диван там рекомендую. Ход отдельный. Ночью, как войдете, старайтесь упасть влево, попадете в дверь». В начале декабря Антон с Машей разместились у Сувориных. Всю ночь Антон провел в разговорах с Плещеевым, Модестом Чайковским, Давыдовым и Георгием Линтваревым. Одиннадцатого декабря вместе с Сувориным он побывал на премьере «Татьяны Репиной». На следующий день он читал свой рассказ «Припадок» на вечере в Литературном обществе. Публичных чтений Антон избегал — не только по причине застенчивости, но и оттого, что в первые же минуты терял голос (тревожный симптом развивающегося туберкулеза). В тот раз ему на помощь пришел актер Давыдов. Общаясь с театральным людом, Антон растолковывал им своего «Иванова». Декабрьская поездка в Петербург ознаменовалась важным событием — Чехов познакомился с Петром Ильичом Чайковским; эта встреча лишний раз подтвердила, что творчество Чехова лучше всех смогли оценить художники и музыканты.
Немало времени потратил Антон в хлопотах о своих знакомых: Георгия Линтварева он свел с Чайковским («Он хороший человек и не похож на полубога», — уверял он молодого человека); для М. Киселевой выговорил более выгодные условия оплаты ее детских рассказов. Для Григоровича же у Антона времени не нашлось, и это старика обидело. Непростым для него оказался визит к Александру. Нельзя сказать, что он испытывал ревность — фигура Натальи Гольден утратила былую стройность, а черные кудри спрятались под косынкой, — и все-таки видеть, как пьяный брат самым непотребным образом изводит его старую любовь, было выше его сил (против подобного обращения с Анной Сокольниковой Чехов особенно не возражал). Антон пришел в ярость, разругался с Александром, а уйдя от него, с горя напился. Суворину пришлось довести его до кровати.
Вернувшись в Москву, Антон по поручению Суворина принял участие в распределении ролей в «Татьяне Репиной». Это занятие вызвало у него раздражение: «Актрисы — это коровы, воображающие себя богинями. <...> Макиавелли в юбке». Вскоре он уже выдавал указания Суворину с беспощадностью заправского режиссера: «Бабы хитры. На их телеграммы и письма, буде получите, не отвечайте без моего ведома». Из-за утомительной борьбы с актерским самолюбием у него разыгрался геморрой. В письмах к Суворину он вел параллельную битву за своего «Иванова», огорчаясь тем, что и в переделанной пьесе актеры не могут понять смысла, и, давая пространные толкования персонажей, нарисовал диаграмму ивановской депрессии.
Он чувствовал, что безусловного успеха его пьеса в Петербурге иметь не будет — столица не жаловала психологическую драму.
Шум вокруг Пушкинской премии и хлопоты, связанные с постановкой пьесы, несколько затмили собой тот факт, что в чеховской прозе появилось новое направление. Рассказ «Припадок» стал первым в ряду обвинительных актов обществу вполне в духе Толстого. В последовавшем за ним рассказе «Княгиня» фальшивая благотворительность пресыщенной барыни, княгини Веры Гавриловны, разоблачается суровым и аскетичным врачом Михаилом Ивановичем. В рассказе «Именины» осуждается фальшь в отношениях между близкими людьми, которая маскируется праздничным весельем. Конец рассказа трагичен — героиня теряет ребенка, что окончательно лишает ее надежды на восстановление искренности в отношениях с мужем. Тема, на которой фокусирует свое внимание автор и которая объединяет эти три рассказа, — человеческая ложь и ее поведенческая манифестация. Чехов прибегает к толстовским приемам: он фиксирует психофизиологические реакции своих персонажей, а простодушному герою отводит роль пророка. Однако никто не мог предвидеть, что, примерив на себя толстовство, Чехов впоследствии станет его отрицать. Независимость и жизнелюбие чеховской натуры восстали против толстовского пуританства; в равной степени чеховская многозначительная недосказанность плохо увязывалась с толстовскими чеканными нравоучениями.
Однако узнать об иных чеховских намерениях и устремлениях можно было из одной маленькой газетной заметки. В октябре 1888 года у далекого озера на границе между Киргизией и Китаем умер путешественник и исследователь Азии Николай Пржевальский. Он страдал от однополой любви и умер от тифа, выпив зараженной речной воды, — через несколько лет такая же участь постигнет Петра Ильича Чайковского. Чехов анонимно поместил в «Новом времени» некролог Пржевальскому, в котором восхищался его героизмом и говорил, что он один стоит десятка учебных заведений и сотни хороших книг. Тогда он еще не читал последней книги ученого, в которой тот рекомендует истребить всех обитателей Монголии и Тибета и заселить их земли казаками, а также начать войну с Китаем. В Пржевальском Чехова привлек образ одинокого странника, который, оставив семью и друзей, устремляется на край света, чтобы найти там свою смерть.
Примечания
1. ОР. 331 48 27. Письма Я.А. Корнеева А.П. Чехову. 1886—1894.
2. ОР. 331 33 14. Письма Н.А. Гольден А.П. Чехову. Письмо от 18.11.1888.
3. ОР. 331 59 71а. Письма А.А. Суворина А.П. Чехову. 1888.
4. Письмо напечатано в ПССП с купюрами. См.: Чудаков А.П. «Неприличные слова» и облик классика // Лит. обозр. 1991. № 11. С. 54.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |