Мне надо снова побывать в доме, откуда Чехов уезжал на Сахалин и куда приходили его первые письма с каторжного острова. Двадцать лет назад, когда я там был, то еще не знал, не мог предположить, что буду писать об этом книгу. Буду пытаться разгадать, постигнуть, осмыслить, что такое для Чехова — Сахалин. Поэтому ничего и не накапливал впрок, про запас, не вслушивался, не всматривался в окружающую обстановку с тем особым — жадным, пытливым и пристальным — вниманием, свойственным только пишущему. (Толстой однажды так всматривался в лицо умершего, что это сочли кощунственным и попросили Льва Николаевича уйти с похорон.)
Вот и надо побывать снова — непременно надо, — может быть, это приблизит меня к ответу на те вопросы, которые без конца возникают, мучают, тревожат, неотступно преследуют, требуют разрешения. Приблизит со прикосновение с местом, где некогда жил Чехов. Пребывание среди его вещей. Ведь это тот самый чеховский дом, упоминавшийся им в письмах. Тот самый, где он встретил чужую, по его словам, преддорожную весну 1890 года. Подлинный, даже не перестраивался и ничего не утратил из своего архитектурного убранства — за некоторыми исключениями, такими как опоясывавший его когда-то красивый белый карниз между первым и вторым этажом и балюстрада — перильца из фигурных столбиков — на крыше. И вещи в большинстве своем подлинные, самим Антоном Павловичем купленные, ему подаренные, для него привычные, вобравшие тепло его рук.
Значит, что-то сохранили, в них запечатлелось, и они — скажут.
Скажут то, чего сам Чехов, наверное, никогда не открыл бы никому из своих современников. Не открыл, поскольку совпадение во времени больше отдаляет, чем сближает. Всегда кажется, что тебя лучше понял бы тот, кто жил раньше или будет жить позже. Современники же слишком заняты собой, погружены в себя: им говоришь, а они не слышат. Не слышат потому, что сами хотят сказать. Этак их и распирает от этого желания непременно высказаться. И даже если наконец смилостивятся, снизойдут, осчастливят: «Ну, теперь, дорогой мой, давайте-ка о вас», все равно свернут на проторенную дорожку и, не дослушав до конца, воспользовавшись первым удобным предлогом, снова будут так же без умолку талдычить о себе.
О, это их несносное желание — о себе, о своих успехах по службе, о своем здоровье или болячках, о сне и пищеварении — куда от всего этого деться!
«Однажды ночью, выходя из докторского клуба со своим партнером, чиновником, он не удержался и сказал:
— Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!
Чиновник сел в сани и поехал, но вдруг обернулся и окликнул:
— Дмитрий Дмитрич!
— Что?
— А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!»
«Осетрина с душком» — это и есть современник собственной персоной.
Дмитрий Дмитрич Гуров «не удержался и сказал», но другие в таких положениях чаще все же удерживаются, о самом заветном и сокровенном предпочитают помалкивать. От современников вольно или невольно утаивают то, что берегут для потомков — для тех, кто когда-нибудь придет на их место. Поэтому именно совпадение в пространстве по-настоящему сближает. История — это не только ушедшее время, но и сохранившееся место.
И я стараюсь постигнуть историю через местопребывание, нахождение в том же пространстве.
Прежде всего пространстве Москвы, столь хорошо знакомой Чехову, обжитой, освоенной, облюбованной, куда он стремился всю жизнь. Стремился отовсюду, и особенно из Ялты. Разумеется, она уцелела не вся, эта Москва, — островками, уголками, закуточками, но все-таки уцелела, нам еще досталась, как некое не до конца промотанное наследство, и мы рады хотя бы этим крохам. Можно с Большого Каменного моста увидеть Кремль (такая же картинная панорама, как вид Москвы с Воробьевых гор!). Можно из Александровского сада — той его части, что примыкает к Арсенальной башне (Кремлевская стена кажется там особенно высокой), посмотреть на Пашков дом, может быть, самый красивый в Москве. Можно по Большой Никитской дойти до университета с его двориками, колоннами и арками. Можно (все еще можно — даже не верится!), наконец, спуститься от Сретенки по Рождественскому бульвару к Трубной площади, и это будет Москва, чеховская, им исхоженная, высмотренная, заветная, заповедная.
Сергей Яковлевич Елпатьевский, врач и писатель, долгое время живший в Ялте, вспоминает: «Запас сведений о Москве у нас обоих обширен, — мы оба учились в Московском университете. Чехов вдохновляется и говорит:
— А помните?..
И начинает вспоминать знаменитые пирожки «с лучком, перцем, с собачьим сердцем», которые готовились в грязном переулке на Моховой, кажется специально для нас, студентов-медиков, работавших в анатомическом театре и химической лаборатории; вспоминает любезные Патриаршие пруды и миловидные Бронные и Козицкие переулки, и морщины мелкими складками собираются вокруг глаз на похудевшем лице, и смеется он веселым, громким, радостным смехом, каким редко смеялся покойный Антон Павлович».
Бронные и Козицкие — вот же они, рядом. Исхожены вдоль и поперек: Бронные по одну сторону от Тверской, Козицкие — по другую. И если время все больше отдаляет, уносит, то они приближают, возвращают нам Чехова...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |