Вернуться к Г.П. Бердников. Чехов

4. Размышления о том, что есть и с чем надо считаться

Переезд в Мелихово ознаменовался массой хлопот и треволнений. Бывший владелец усадьбы художник Н.П. Сорохтин оказался человеком трусливым и недобросовестным — обманывая нового владельца на каждом шагу, подбивал врать и мужиков.

«Что за ужас иметь дело со лгунами! — пишет Чехов. — Продавец-художник лжет, лжет, лжет без надобности, глупо — в результате ежедневные разочарования... Привыкли писать и говорить, что только купцы обмеривают да обвешивают, а поглядели бы на дворян! Глядеть гнусно. Это не люди, а обыкновенные кулаки, даже хуже кулаков, ибо мужик-кулак берет и работает, а мой художник берет и только жрет да бранится с прислугой. Можете себе представить, с самого лета лошади не видели ни одного зерна овса, ни клочка сена, а жрут одну только солому, хотя работают за десятерых. Корова не дает молока, потому что голодна. Жена и любовница живут под одной крышей. Дети грязны и оборваны. Вонь от кошек. Клопы и громадные тараканы... Вообще чепуха и пошлость. Гадко, что вся эта голодная и грязная сволочь думает, что и я так же дрожу над копейкой, как она, и что я тоже не прочь надуть».

Начались хлопоты по приведению имения в порядок. Обновляли полы, чистили, красили помещения. Потом начались хозяйственные заботы — о парниках, о скоте, об утвари. Что касается самого новоявленного землевладельца, то он занялся прудом. Поработав за письменным столом, выходил к пруду и сбрасывал в него снег. Пруд был никудышный, но, когда пришла весна, водой заполнился. Позже Чехов организует копку другого — большого пруда, будет запускать туда множество мальков, а потом с гордостью рыбачить у своего детища.

Имение было куплено за 13 тысяч, из которых наличными нужно было внести 4 тысячи, остальная сумма — долговое обязательство бывшему владельцу и банковский долг. Около тысячи обошлось оформление покупки. Всего пришлось занять 5 тысяч. Чехов считал все это выгодным, так как текущие платежи — проценты в банк — были небольшие, вдвое меньше того, что приходилось раньше платить за квартиру и дачу. Расчет был достаточно наивным, так как нужно было расплачиваться с Сувориным, на что уходили все поступления от все новых и новых изданий чеховских книг. Нужно было быть готовым также в положенный срок расплатиться и с Сорохтиным. А тут навалились непредвиденные расходы, связанные с ремонтом, покупкой инвентаря, семян и так далее, и тому подобное, — та прорва, как писал Чехов, которая называется «первым обзаведением». На ближайшие годы писатель вновь оставался без денег. Однако книги его шли хорошо. Менее чем через два года Сорохтин, сделав скидку, попросит Чехова досрочно погасить долг. Имение заложат, с Сорохтиным Чехов расплатится, расплатится потом и с Сувориным, и тогда действительно останутся только обязательства перед банком, то есть необходимость регулярно выплачивать проценты. Однако передышка оказалась недолгой. Едва погасив долги, Чехов столкнется с другими крупными расходами.

С первых же дней жизнь в Мелихове сложилась не дачная, а трудовая. Мужицкая кровь, которая текла в жилах Чеховых, сразу дала о себе знать. У всех определились свои обязанности. Мария Павловна занялась огородом, Михаил Павлович — полевым хозяйством, Антон Павлович увлекся посадкой деревьев, цветов и уходом за ними. Павел Егорович тоже хлопотал с утра до вечера — возился с рабочими, расчищал дорожки в саду. По поводу отца Антон Павлович с юморком пишет — с мужиками строг. А как-то в письме к сестре рассказывает: «Пришли кровельщик и дятел (конопатчик. — Г.Б.). Отец пошел выдавать им материал с таким видом, как будто повел их сечь». Прорывались, видимо, у Павла Егоровича досадовавшие Чехова замашки новоиспеченного «хозяина». Однако склонность эту, судя по всему, довольно быстро удалось преодолеть. Определяющей же чертой Павла Егоровича была пунктуальность, которая нагляднее всего сказалась в знаменитом мелиховском дневнике, который он вел до самой своей смерти. А на Евгении Яковлевне лежали заботы по дому. Надо было заботиться не только о семействе. Редкий день обходился без гостей. Михаил Павлович так описывает обеденный стол: «Совсем идиллическая картина! От множества разных домашних закусочек, приготовленных заботливой рукой Евгении Яковлевны, положительно нет на столе места. Этот обильный стол воспет даже в одном из стихотворений Т.Л. Щепкиной-Куперник. Нет места и за столом. Кроме пятерых постоянных членов семьи, обязательно обедают и чужие».

Вставали все рано, с восходом солнца, обедали в 12 часов, а в 10 вечера расходились спать. После трудового дня спали очень крепко. Однажды проспали большой пожар — горела соседняя усадьба. «Нового землевладельца, — пишет Михаил Павлович, — увлекало все: и посадка луковиц, и прилет грачей и скворцов, и посев клевера, и гусыня, высидевшая желтеньких пушистых гусенят. С самого раннего утра, часто даже часов с четырех, Антон Павлович был уже на ногах. Напившись кофе, он выходил в сад и подолгу осматривал каждое фруктовое дерево, каждый куст, подрезывал его или же долго просиживал на корточках у ствола и что-то наблюдал». Наблюдал ли? И да, и нет. Несколько позже в одном из своих писем Чехов приоткрыл тайну этой своей странности. Жалуясь, что дома трудно сосредоточиться, он пишет: «Для того чтобы думать и сочинять, приходится уходить на огород и полоть там бедную травку, которая никому не мешает». Постепенно это входило в привычку — думать, сочинять и за работой в саду, и на рыбной ловле, и, наконец, даже среди оживленного разговора. Глаза его в таком случае принимали отсутствующее выражение, что, судя по воспоминаниям, несколько шокировало его собеседников. Иногда он вынимал записную книжку и делал в ней какие-то пометки, иногда ненадолго уходил к себе в кабинет.

Чехов вновь жадно впитывает в себя несравненную прелесть среднерусской природы. «Соловьи, — пишет он в апреле 1892 года, — уже поют адски, а луна всю ночь напролет томится по любовнике». «У нас весна, — пишет он через два года. — Сбор всех частей. Шум. Скворцы наслаждаются семейной жизнью и поют гимны природе, анархисты же вороны стараются запустить лапу в их скворешники». Сильны были и другие впечатления. «Вишен у нас так много, — пишет он в июле 1892 года, — что не знаем, куда девать. Крыжовник некому собирать. Никогда еще я не был так богат. Я стою под деревом и ем вишни, и мне странно, что меня никто не гонит по шее. Бывало, в детстве мне каждый день драли уши за ягоды».

Позже в письме к Александру Чехов подвел первые итоги жизни в деревне. Итоги были благоприятные. «Собравши плоды земные, мы тоже теперь сидим и не знаем, что делать. Снег. Деревья голые. Куры жмутся к одному месту. Чревоугодие и спанье утеряли свою прелесть; не радуют взора ни жареная утка, ни соленые грибы. Но как это ни странно, скуки совсем нет. Во-первых, просторно, во-вторых, езда на санях, в-третьих, никто не лезет с рукописями и с разговорами, и, в-четвертых, сколько мечтаний насчет весны! Я посадил 60 вишен и 80 яблонь. Выкопали новый пруд, который к весне наполнится водой на целую сажень. В головах кишат планы. Да, атавизм великая штука. Коди деды и прадеды жили в деревне, то внукам безнаказанно нельзя жить в городе. В сущности, какое несчастье, что мы с детства не имели своего угла».

Однако в письме этом далеко не полный перечень всего того, что заполняло жизнь Антона Павловича в первое мелиховское лето.

В наследство от прошлых владельцев усадьбы Чеховым достались сложные и трудные отношения с мужиками. Первое, что подмечает Антон Павлович, приехав в Мелихово: «Мужики забиты, запуганы и раздражены». На первых порах приходилось трудновато и новым землевладельцам. В письме к Киселеву в мае 1892 года Чехов пошучивает: «У нас творятся чудеса в решете: мерины превращаются в жеребцов, и кобылы, оплодотворенные вечером мерином, утром являются жеребцами. Честное слово, не шучу. У нас есть Белоножка, кобыла, оплодотворенная в присутствии свидетелей мерином и оказавшаяся после этого жеребцом. Можете позавидовать: в Бабкине таких чудес не бывает». Подоплека же нарисованной Чеховым фантасмагории была очень проста. Белоножка, которую оставили в поле на ночь, была украдена и заменена дохлым мерином той же масти. Бывали и другие огорчения. Однако вскоре все наладилось. Антон Павлович охотно шел навстречу нуждам мужиков. Как мог, помогал. По воспоминаниям Михаила Павловича, ввиду плохого урожая Чехов велел продавать мужикам муку, только вместо пуда отвешивал полтора пуда. Это было замечено, и новых господ сочли «простоватыми». Однако главное, что победило мелиховцев, — человеческое обращение и врачевание. Уже в мае 1892 года Антон Павлович пишет: «Мужиков и лавочников я уже забрал в свои руки, победил. У одного кровь пошла горлом, другой руку деревом ушиб, у третьего девочка заболела... Оказалось, что без меня хоть в петлю полезай. Кланяются мне почтительно, как немцы пастору, а я с ними ласков — и все идет хорошо».

Медицинскую практику Чехов развернул с первых дней своего приезда в Мелихово. Уже собираясь в имение, он сообщает, что везет с собой целый воз лекарств. Лечил, конечно, бесплатно. Бесплатно выдавались лекарства. Амбулаторные приемы велись регулярно. Приходилось выезжать и по вызовам.

Лето 1892 года выдалось тревожным. На Москву с юга надвигалась холера. Начали создавать противохолерные санитарные участки. За организацию Мелиховского участка взялся Чехов. Участок был большой: 25 деревень, 4 фабрики и один монастырь. Земство на эти цели средств не отпустило, а от денежного содержания Чехов отказался. Приходилось все необходимое выклянчивать у богатых людей и при этом попадать подчас в нелепейшее положение. Сестра миллионера графа Орлова-Давыдова, сбежавшего от холеры за границу, встретила его так, будто он пришел к ней наниматься, а архимандрит, настоятель монастыря, заявил, что если у него будут больные среди проживающих в гостинице, то они сами заплатят Чехову. «Бывают глупейшие и обиднейшие положения... — пишет Антон Павлович в августе 1892 года. — Перед отъездом графа Орлова-Давыдова я виделся с его женой. Громадные бриллианты в ушах, турнюр и неуменье держать себя. Миллионерша. С такими особами испытываешь глупое семинарское чувство, когда хочется сгрубить зря».

Плохое здоровье, отвратительные дороги, плохие лошади, «мужики грубы, нечистоплотны, недоверчивы», богачи высокомерны и прижимисты, а о том, чтобы писать — нет времени и подумать. Неудивительно, что подчас письма Чехова звучат, как крик отчаяния. «Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали)...» Вечно думать еще и о том, что будет, когда эпидемия докатится до его участка и он останется с холерой один на один, без каких бы то ни было помощников... Все это было действительно очень тяжело. Но рядом с этими всплесками тоски неизменно следуют мысли об огромном значении самоотверженного труда тысяч интеллигентных людей, который свел к минимуму жертвы эпидемии. «В Нижнем, — пишет Чехов, — врачи и вообще культурные люди делали чудеса. Я ужасался от восторга...» И тут же с ненавистью о реакционных публицистах «Нового времени» — Жителях и Бурениных, систематически глумившихся над демократической интеллигенцией в своих желчных писаниях. В октябре 1892 года Чехов пишет: «Летом трудненько жилось, но теперь мне кажется, что ни одно лето я не проводил так хорошо, как это. Несмотря на холерную сумятицу и безденежье, державшее меня в лапах до осени, мне нравилось и хотелось жить». К этому прибавлялось чувство удовлетворения сделанным в самом имении. «Сколько я деревьев посадил! Благодаря нашему культуртрегерству Мелихово для нас стало неузнаваемо и кажется теперь необыкновенно уютным и красивым...» И в итоге: «Уже снег, холодно, но в Москву меня не тянет».

Холера будет угрожать и на следующий год. В августе 1893 года Чехов пишет: «Лето в общем было не веселое, благодаря паршивой холере. Я опять участковый врач и опять ловлю за хвост холеру, лечу амбулаторных, посещаю пункты и разъезжаю по злачным местам. Не имею права выехать из дому даже на два дня». В конце сентябрьского письма Александру Павловичу читаем: «Утро. Приемка больных. Сейчас принял № 686. Холодно. Сыро. Нет денег».

Большая занятость не погасила давнюю страсть Чехова к многолюдью в своем доме. Настойчивые приглашения приехать в усадьбу и погостить Антон Павлович начинает рассылать своим многочисленным знакомым с первых же дней. И гости приезжают. Вначале званые, а потом и незваные. Осенью он сообщает: «Служил я в земстве, заседал в Санитарном совете, ездил по фабрикам — и это мне нравилось. Меня уже считают своим и ночуют у меня, когда едут через Мелихово». Впрочем, иногда не только ночевали, но и дневали.

С радостью встречали в Мелихове давнего друга Чеховых артиста П.М. Свободина. Только теперь он очень изменился. Уже не было неистощимого на выдумки, веселого Поля Матьяса. «Похудел, — пишет Чехов, — поседел, осунулся и, когда спит, похож на мертвого. Необыкновенная кротость, покойный тон и болезненное отвращение к театру. Глядя на него, прихожу к заключению, что человек, готовящийся к смерти, не может любить театр». Предчувствия Чехова оправдались. 9 октября 1892 года в Михайловском театре во время спектакля «Шутники» Островского Свободин скончался.

Зато все приходило в оживление, когда приезжал силач, неутомимый балагур и непоседа Гиляровский. Мария Павловна вспоминала: «Страшно шумный, без умолку говорящий, все время в действии — он своим приездом будоражил всю усадьбу. Он мог выпить какое угодно количество водки, и ничего с ним не делалось, оставался все таким же». Постоянные гости Мелихова — давние друзья Иваненко и Семашко. Часто, как уже упоминалось, бывает Мизинова.

Вскоре после переезда в Мелихово произошло примирение с редакцией «Русской мысли». Положил начало ему Свободин, который, побывав у Чеховых, на обратном пути встретился в Москве с Лавровым. И вот 23 июня 1892 года Чехов получил письмо, «полное, — как писал Антон Павлович, — деликатных чувств и уверений». Уверял же Лавров в том, что журнал, который он редактирует, всегда с величайшим сочувствием следил за творческой деятельностью Чехова, что он хотел написать ему об этом еще до отъезда писателя на Сахалин, но не успел этого сделать. В заключение Лавров писал: «Теперь, пользуясь представившимся мне случаем, я спешу и считаю за особое удовольствие, как горячий поклонник Вашего таланта, сказать то, что помешали мне сказать независящие от меня обстоятельства, и просить Вас верить искренности моего уважения к Вам».

Чехов с удовлетворением принял эти заверения. Пройдет немного времени, и у него сложатся самые дружеские отношения и с Лавровым и с Гольцевым, а «Русская мысль» станет основным прибежищем для его новых произведений.

Процесс сближения с «Русской мыслью» соответствовал общей эволюции писателя. Его суждения о «Новом времени» и нововременцах, которые всегда были весьма критичны, становятся в это время особенно острыми. Уже в период публикации в «Новом времени» «Дуэли», услышав о пересудах нововременцев по тому поводу, что ему уделяют много места в газете, Чехов пишет Александру Павловичу: «Попроси Суворина, чтобы он отдал среды — разве они мне нужны? Они мне так же не нужны, как и мое сотрудничество в «Нов[ом] вр[емени]», которое не принесло мне как литератору ничего, кроме зла». Позже предостерегает брата: «Держись в стороне от этих сукиных сынов и не восхваляй их. Это гнусное племя». А несколько раньше ему же: «...по убеждениям своим я стою на 7375 верст от Жителя и Ко. Как публицисты они мне просто гадки, и это я заявлял тебе уже неоднократно».

Но с Сувориным дружеские отношения продолжались. Правда, весной 1893 года они были на грани разрыва. Во Франции появилась в это время корреспонденция, в которой сообщалось, что «Новое время» замешано в скандальной финансовой афере компании по прорытию Панамского канала. Сын Суворина попытался опровергнуть это сообщение, причем выступил с протестом не от имени «Нового времени», а от всей русской печати. В ответ на это в «Русской мысли» была помещена статья Протопопова, который решительно отмежевывал русскую печать от «Нового времени» и давал этой газете резкую, уничтожающую оценку. Сын Суворина после этой публикации приехал в Москву и дал пощечину Лаврову. «И приезжал за этим, — пишет Чехов. — Значит, с Сувориным у меня все уже кончено, хотя он и пишет мне хныкающие письма. Сукин сын, который бранится ежедневно и знаменит этим, ударил человека за то, что его побранили. Хороша справедливость. Гадко». Однако покаянные письма старика Суворина, видимо, отмежевавшегося от своего сынка, возымели действие, и отношения Чехова с Сувориным сохранились. Чехов все еще исходил из того наивного убеждения, что Суворин сам по себе, а «Новое время» с Жителями и Бурениными само по себе. Так, еще в начале скандала, когда только что появилась статья Протопопова, Антон Павлович уговаривал Суворина не вступать в полемику с журналом и при этом, в частности, писал: «...Лавров и Гольцев в писаниях Пр[отопопов]а столько же виноваты, как Вы в писаниях Буренина...»

Хозяйственные заботы, обрушившиеся на Чехова после переезда в Мелихово, не помешали его активной творческой работе. Уже в марте он заканчивает и отсылает в редакцию журнала «Всемирная иллюстрация» рассказ «В ссылке», продолживший разработку темы Сахалина. В марте—апреле написана «Палата № 6». Планы у Чехова были обширные. В начале марта он сообщает о намерении написать комедию. На лоне природы вспомнилась ему старина, и он задумывает рассказы в осколочном духе, которые собирается «оптом» прислать Лейкину. И в самом деле, кое-что было написано. 7 апреля в «Осколки» было послано три таких рассказа: «Отрывок», «История одного торгового предприятия» и «Из записной книжки отставного старого педагога». Несколько позже по тому же адресу Антон Павлович направил рассказ «Рыбья любовь». Воскрес и старый осколочный псевдоним — «Человек без селезенки». К сожалению, замысел комедии так и остался неосуществленным, хотя потом Чехов сообщил и название задуманной пьесы — «Портсигар». В июне был написан еще один рассказ — «Соседи». А дальше наступила значительная пауза. Все поглотила врачебная деятельность.

«В ссылке» по форме напоминает рассказ «Бабы». Это тоже сценка, тут тоже два собеседника. Только действие происходит в Сибири, весной, на берегу холодной, неприветливой, широко разлившейся реки. Работая над рассказом, Чехов, видимо, вновь физически переживал все то, что довелось ему испытать, когда по пути к Сахалину преодолевал он весеннюю сибирскую распутицу. И еще вспомнились ему те кошмарные сны, о которых он как-то упомянул в своем письме. Рисуя баркас с перевозчиками, уплывающий по вызову к другому берегу, Антон Павлович пишет: «Было в потемках похоже на то, как будто люди сидели на каком-то допотопном животном с длинными лапами и уплывали на нем в холодную унылую страну, ту самую, которая иногда снится во время кошмара».

На этот раз герои рассказа не преуспевающие обыватели, а ссыльные, работающие перевозчиками. Жизнь их вдали от родных мест, в жалкой холодной избушке, заброшенной в сибирской глухомани, ужасна. И все же наиболее ужасным кажется не сама эта жизнь, а ее последствия.

Эта бытовая сценка вновь оказывается дуэлью — дуэлью двух взглядов на человека, на его место в мире. Только спорят теперь не интеллектуалы, а безграмотные простые люди. Философию, которую порождают бесчеловечные условия существования, законченно воплощает в себе старик перевозчик, прозванный Толковым. Семена Толкового нисколько не угнетает животная жизнь. Он настолько приспособился к ней, что считает ее естественной, находит даже, что и в этих условиях человек вполне может быть счастлив. Но какой ценой? Ценой сознательного отречения от всего, что делает человека человеком. Он с гордостью заявляет, что довел себя до такой точки, что может «голый на земле спать и траву жрать. И дай бог, — восклицает он, — всякому такой жизни. Ничего мне не надо, и никого я не боюсь, и так себя понимаю, что богаче и вольнее меня человека нет».

В подтверждение своей философии Семен рассказывает о ссыльном Василии Сергеевиче, который не хотел смириться со своим новым положением, не слушался предостережений Толкового и в результате превратил свою жизнь в нескончаемую муку. Выписал жену, а она пожила, пожила с ним, да и сбежала. Осталась дочь, подросла и зачахла. Нажила чахотку. И вот Василий Сергеевич мечется теперь от врача к врачу за сотни верст. И опять, по мнению Толкового, зря мечется, так как спасти дочь невозможно.

Трагедия в том-то и состоит, что предсказания Толкового сбываются, что жизнь подтверждает его слова. Удивительно ли, что философия Семена неумолимо проникает в сознание его товарищей по ссылке? Перевезя Василия Сергеевича, едущего к очередному врачу, Семен и его товарищи отправились досыпать. Ветер распахнул дверь. Всем было холодно, но никто не поднялся, чтобы закрыть дверь.

Основной смысл рассказа — в протесте против перерождения человека в человекоподобное существо, против той доморощенной философии, которая пытается оправдать это самоумерщвление. Чехов протестует против этого всей атмосферой произведения, всей его стилистикой, которая невольно вызывает у читателя чувство тоски, почти физическое ощущение холода и сырости, пустынности и бесприютности, непреодолимого ощущения одиночества и заброшенности. Но не только так воюет Чехов против этой новой разновидности рабьей философии. Со всей страстью обрушивается на Толкового его собеседник, молодой ссыльный татарин. «Ты худо? — кричит он Семену, с трудом подыскивая русские слова. — Барин хорошая душа, отличный, а ты зверь, ты худо! Барин живой, а ты дохлый... Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина! Камню надо ничего, и тебе ничего...»

Этот небольшой рассказ, навеянный непосредственными впечатлениями во время путешествия на каторжный остров, явился как бы этюдом к «Палате № 6». В основе новой философской повести Чехова та же проблема основных принципов человеческого бытия, только рассматриваются они уже не применительно к исключительным условиям жизни ссыльных, а ко всей русской действительности. Но при всем том, что проблема эта куда более сложная, суть ее, как выясняется, остается той же.

Герой «Палаты № 6», в отличие от «семикаторжного» Семена Толкового, опирается в своей жизненной философии уже не на инстинкт самосохранения, а на ученые трактаты. Его любимым занятием является чтение книг, и прежде всего книг по истории философии, на приобретение которых он регулярно тратит половину своего жалованья.

О докторе Рагине повествователь впервые упоминает в третьей главе повести. Описав больницу, познакомив нас с обитателями палаты № 6, особо остановившись на истории болезни Ивана Дмитрича Громова, он сообщает, что к больному приходил доктор Андрей Ефимыч Рагин. Осмотрев его и прописав примочки и лавровишневые капли, доктор ушел, сказав хозяйке, что больше уж не придет, так как «не следует мешать людям сходить с ума». В дальнейшем выясняется, что это вовсе не случайная обмолвка и не шутка, а принципиальная позиция Рагина.

Обосновывая свою позицию, Андрей Ефимыч развернет довольно стройную систему взглядов, которую будет аргументировать ссылками на стоиков. «Марк Аврелий, — утверждает Рагин, — сказал: «Боль есть живое представление о боли: сделай усилие воли, чтоб изменить это представление, откинь его, перестань жаловаться, и боль исчезнет». Это справедливо. Мудрец, или, попросту, мыслящий, вдумчивый человек отличается именно тем, что презирает страдание; он всегда доволен и ничему не удивляется». Нетрудно видеть, что это почти буквальное повторение житейской премудрости Семена Толкового, хотя она освещена авторитетом одного из видных представителей новых стоиков — авторитетом римского императора Марка Аврелия.

Антон Павлович хорошо знал взгляды этого философа. Изданная в 1882 году в Туле книга «Размышления императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя» и по сей день хранится в ялтинском Доме-музее в книжном шкафу красного дерева в числе тех немногих книг, которые Чехов привез с собой в Ялту из Мелихова. Ряд изречений Аврелия отчеркнут рукой Чехова, против некоторых из них его краткие пометки.

Судя по всему, это была, что называется, настольная книга писателя. И, видимо, не случайно. Некоторые из отмеченных Чеховым мыслей Марка Аврелия были, несомненно, близки писателю, разительно совпадали с его взглядами и жизненной практикой. В этом легко убедиться, перелистав книгу. Вот некоторые изречения, отчеркнутые Чеховым: «Произвол порождает ненависть, бессовестность и лицемерие». «Выражай свои мысли без прикрас, не болтай, не суетись... Избегай клятвы и свидетельства». «Обдумывай всякий поступок свой на основании самых высоких нравственных правил». «Одно только в жизни драгоценно: хранить правду и поступать по справедливости; беспрестанно сталкиваясь с людской ложью и несправедливостью, — не устава» самому быть кротким». «Живи так, как будто ты сейчас должен проститься с жизнью, как будто время, оставленное тебе, есть неожиданный подарок». «Работай постоянно, не почитая работу для себя бедствием или бременем и не желай себе за это похвалы и участия. Общее благо — вот тот рычаг, которым должна направляться твоя деятельность».

Однако наличие у Марка Аврелия близких Чехову мыслей, которые, видимо, помогали писателю укрепиться в тех этических нормах, к которым он пришел еще в Таганроге, вовсе не означало, что он был солидарен и с другими суждениями римского философа, тем более с его философской системой в целом. Нет, во взглядах стоиков было и нечто такое, от чего Чехов все более и более решительно отталкивался, что он все решительнее отвергал. Наглядным подтверждением тому является «Палата № 6».

Итак, утверждая свои мысли о «суете сует» и созерцательной безмятежности как высшей мудрости человеческого бытия, Рагин опирается на Марка Аврелия. Правомерно ли это? Не вполне. И это сразу улавливает Громов, тут же заявляя своему собеседнику, что он пародирует стоиков. Действительно, стоики не проповедовали ни бездеятельность, ни то безразличие к добру и злу, которые являются основой взглядов Андрея Ефимыча. Чехов, например, отметил следующую мысль в книге римского философа: «Человек грешит не одними действиями своими, но часто и бездействием». Или: «Приставлять одно доброе дело к другому так плотно, чтобы между ними не оставалось ни малейшего промежутка, вот что я называю наслаждаться жизнью». Как видим, это совсем не похоже на взгляды Рагина.

И все же цитирует Марка Аврелия Рагин точно. Причем приводимые доктором слова тоже отмечены Чеховым в тексте книги. Как это получается? Учение стоиков, как и книга Марка Аврелия, в частности, было весьма противоречиво. Проповедуя добрые дела и даже самоотверженность человека во имя общего блага, стоики в то же время исходили из мысли о фатальной предопределенности человеческого бытия в рамках существующего строя, в рамках господствующего правопорядка, более того — общей необоримости мирового порядка. Поэтому если человек не хочет, чтобы судьба влекла его насильно, он должен повиноваться ей добровольно. Чехов отчеркнул размышления Марка Аврелия на эту тему.

Утверждая, что человек должен быть доволен своей судьбой, философ далее так подтверждал эту мысль. «Во-первых, — писал он, — потому, что это твоя, тебе лично уделенная доля, через которую ты делаешься участником целого, звеном в цепи, связующего тебя с основной причиной. Во-вторых, потому, что определенная тебе судьба, или твоя жизнь, нужна как одна из составных частиц всеобщего целого, а всякое нарушение одной из сцепленных между собой составных частиц его есть посягательство на неприкосновенность целого». Писатель отметил наиболее жесткое суждение философа на эту тему. «Всякий человек, — заявлял тут Марк Аврелий, — который гневно и ожесточенно встречает испытания своей жизни, подобен свинье, которая бьется и визжит, когда ее тащат на бойню. Вспомни, что отличительное свойство разумного существа, — свободное подчинение своей судьбе, а не постыдная борьба с нею, свойственная животным».

Иначе говоря, формально отступая от учения стоиков, Рагин схватывал в то же время его весьма существенную сторону. Раз все предопределено и разумно, то из-за чего же и волноваться, во имя чего хлопотать? «Я служу вредному делу, — думает он, отдавая себе отчет, сколь ужасны порядки в его больнице, — и получаю жалованье от людей, которых обманываю; я нечестен. Но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого социального зла: все уездные чиновники вредны и даром получают жалованье... Значит, в своей нечестности виноват не я, а время... Родись я двумястами лет позже, я был бы другим». Что же, Громов безусловно прав, — это действительно пародия, однако, как и всякая пародия, она вычленяет и подчеркивает нечто, содержащееся в самом пародируемом явлении. Своеобразие рагинщины состоит в том, что она берет на вооружение наиболее реакционную сторону учения — положение о фатальной предопределенности человеческой судьбы, отбрасывая все остальное как несущественное и ненужное. В результате получается философия, как правильно говорит Громов, — «самая подходящая для российского лежебока».

Причина, следовательно, в натуре Рагина. Наиболее характерную черту его мы и узнаем уже в самом начале повествования. Поведав нам о том, как Андрей Ефимыч приступил к работе, как он быстро смирился с установившимися в больнице порядками, рассказчик далее замечает: «Андрей Ефимыч чрезвычайно любит ум и честность, но, чтобы устроить около себя жизнь умную и честную, у него не хватает характера и веры в свое право». И в этом-то все дело. Прочее — подыскание оправданий своей бесхарактерности и инертности. Однако Чехова интересует Рагин не только как определенная разновидность человеческого характера, но и как некое типичное явление русской жизни.

Взгляды Рагина представлялись Чехову чрезвычайно показательными для характеристики современных общественных взглядов и нравов. И конечно, дело было не в том, что Рагин пародировал стоиков. Выхватив из их учения идею фатальной обреченности человека на существование в жестких рамках исторически предопределенного общественного бытия, Андрей Ефимыч получил возможность опираться и на другие системы, которые были более актуальны для русской общественной жизни. Ряд его высказываний отчетливо перекликается с мыслями Шопенгауэра, пессимистическая философия которого начиная с восьмидесятых годов становится достаточно популярной и охотно берется на вооружение отечественными пессимистами типа героев рассказа «Огни».

Однако еще более существенным следует признать родство взглядов Рагина с толстовским движением, весьма широким в России этих лет. Толстовцы поступали с идеями своего учителя примерно так же, как Рагин с философией стоиков, — усваивали наиболее слабые, реакционные его стороны. А в такой форме они оказывались весьма приемлемыми и для Рагина. Что именно брали толстовцы на вооружение? Характеризуя слабые стороны толстовского учения, В.И. Ленин отметил, что это и проповедь квиетизма, и «непротивление злу насилием, и глубокие нотки пессимизма, и убеждение, что «все — ничто, все — материальное ничто» («О смысле жизни»...), и вера в «Дух», «начало всего», по отношению к каковому началу человек есть лишь «работник», приставленный к делу спасения своей души» и т. д.»1 Нетрудно видеть, что все это весьма близко Рагину.

Таким образом, рагинская философия — это попурри на модные философские темы, однако это и было более всего характерно для омещанившегося русского интеллигента среднего пошиба, одну из разновидностей которого под именем «московского Гамлета» Чехов незадолго до этого вывел в фельетоне-памфлете «В Москве». Рагин как бы олицетворял те круги либеральной интеллигенции, которые при всем их словесном прекраснодушии были озабочены в действительности лишь одним — любыми средствами, заимствованными из любых источников, оправдать свою практическую никчемность, свою моральную леность, свое рабское приспособленчество к существующим порядкам, трусливое бегство от борьбы.

Философский спор в повести развивается по общим, кардинальным проблемам истории человеческой мысли и человеческого бытия. Вскользь упомянув, что Рагин пародирует учение стоиков, Громов обращает внимание на антидемократичность этого учения, на его противоречие жизни и в связи с этим на его мертвенный характер. Учение это, как он убежден, никогда не было понятно громадному большинству людей и не имело никаких перспектив развития, так как прогрессирует от начала века до сегодня не презрение к жизни, а «борьба, чуткость к боли, способность отвечать на раздражение...». Что же касается рагинщины, то и тут главным аргументом в ее уничтожающей критике является указание на ее вопиющее противоречие действительности. «Нас держат здесь за решеткой, — говорит Громов, — гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этою палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь...»

Лень, факирство, сонная одурь! Это были давние враги Чехова. Уже в конце восьмидесятых годов, путешествуя по родным местам, писатель с гневом писал обо всем этом как о проявлении азиатчины в русской провинциальной жизни. Постепенно азиатчина понимается Чеховым все глубже и шире. Фельетон «В Москве» показал, что главной бедой «московских Гамлетов» он считает ту же азиатчину. Основной тезис заключительной части фельетона говорит именно об этом. Для того чтобы полюбить европейскую культуру, ремесло, искусство и прочее и прочее, что перечисляет там Чехов, русскому человеку необходимо, утверждает писатель, совлечь с себя азиата.

Развенчание рагинщины — это новый этап борьбы Чехова против азиатчины в русской жизни, против ее идеологической основы. Насколько Чехов был при этом прав, точен и прозорлив, показывает определение В.И. Лениным толстовства как идеологии «восточного строя, азиатского строя»... Ленин при этом напоминал, что и сам Толстой, обосновывая свое учение, ссылался на «неподвижные восточные народы», которые якобы убедительно опровергают мнение, «будто прогресс есть «общий закон для человечества»2.

Страстным протестом против этой азиатской неподвижности русской жизни и явилась «Палата № 6». В связи с этим главное внимание сосредоточивается на характеристике социальной действительности. Соответственно видоизменяется ранее найденная писателем художественная структура. Основная драматическая коллизия из сферы внутреннего мира человека (духовное прозрение героя в «Дуэли») переносится в сферу взаимоотношений героя с окружающей его общественной средой. Именно под ударами действительности происходит крушение рагинщины. Субъективный момент, который имел решающее значение в «Дуэли», отодвигается теперь на второй план, отпадает необходимость в филигранном психологическом анализе, в раскрытии диалектики человеческой души. Сложное повествование «Дуэли» заменяется эпическим повествованием от лица рассказчика — очевидца описываемых им событий. Отсюда характерные стилистические особенности повести.

В первую очередь они определяются контрастным сочетанием спокойного, невозмутимого тона повествования и острого драматического накала описываемых событий. Сущность этой манеры повествования Чехов изложил в письме писательнице Л.А. Авиловой в процессе работы над повестью. Выдав это за «читательский совет», Антон Павлович писал: «...старайтесь быть холоднее — это дает чужому горю как бы фон, на котором оно вырисуется рельефнее. А то у Вас и герои плачут, и Вы вздыхаете. Да, будьте холодны». А несколько позже, уже завершая работу над «Палатой № 6», вновь утверждает: «Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление». Блестящим подтверждением этого тезиса и явилась «Палата № 6».

Однако, как и раньше, объективность в понимании Чехова вовсе не означает безучастия. Рассказчик, например, не скрывает своего расположения к Громову, открыто признается, что ему нравится и его лицо — «широкое, скуластое... всегда бледное и несчастное», нравится он сам, «вежливый, услужливый и необыкновенно деликатный», нравится, что и в его словах, и в его голосе слышится «что-то чрезвычайно хорошее». Это он, рассказчик, точно обозначает социальные причины заболевания Громова — его роковую случайную встречу с двумя закованными арестантами, которых вели четверо вооруженных конвоиров. После этого эпизода герой видел лишь полицейских чинов, а в каждом прохожем подозревал шпика. Рассказчик сообщает нам и о том, что у Громова, когда он уже не мог сдерживать себя и побежал куда-то, было ощущение, «что насилие всего мира скопилось за его спиной и гонится за ним». Рассказчику принадлежит и приводившаяся выше характеристика Рагина как человека, который хотя и любит честность, но не способен сделать вокруг себя жизнь честной и умной.

История заболевания Громова оказывается своеобразной увертюрой к последующим событиям, которые неопровержимо доказывают, что произвол и деспотизм являются господствующими началами общественной жизни, что виноватым можно стать и без вины, а справедливости искать негде. «Да и не смешно ли помышлять о справедливости, когда всякое насилие встречается обществом как разумная и целесообразная необходимость, и всякий акт милосердия, например, оправдательный приговор, вызывает целый взрыв неудовлетворенного, мстительного чувства?»

Вот это и есть та жизнь, которую своим безучастием, своими философствованиями оправдывал и поддерживал Рагин. До тех пор, пока сам не попал в палату № 6, чтобы на своей шкуре испытать тяжесть железных кулаков смотрителя Никиты. Развитие драматических событий и сводится к тому, что постепенно жизнь все теснее охватывает доктора своими щупальцами, так что в конечном счете и он сам приходит к пониманию своей обреченности. Но, только попав в палату № 6, он до конца осознает, что же собой представляет окружающая его действительность.

Уже в самом начале повести, в описании рагинской больницы, есть одна, казалось бы, незаметная деталь — серый больничный забор с гвоздями. «Эти гвозди, обращенные остриями кверху, и забор, и самый флигель имеют тот особый унылый, окаянный вид, какой у нас бывает только у больничных и тюремных построек», — замечает рассказчик. Образ больницы-тюрьмы, ненавязчиво проходя через всю повесть, к финалу вырастает в зловещий символ всей окружающей Рагина действительности. Когда доктор понял, что ему уже не выбраться из палаты № 6, он подошел к окну и посмотрел в поле. В сгущавшейся тьме, недалеко от больничного забора он увидел белый дом, обнесенный каменной стеной. Это была тюрьма. «Вот она, действительность!» — подумал Андрей Ефимыч, и ему стало страшно».

Так в столкновении с реальностью рушатся рагинские иллюзии, а вместе с ними и вся его философская система. На смену благополучному финалу возрождения героя («Дуэль») приходит финал драматический, в котором герой жизнью расплачивается за свои трагические заблуждения. Когда Никита заставил Рагина узнать вкус собственной крови, уже перед самой смертью, в голове его «среди хаоса ясно мелькнула страшная, невыносимая мысль, что такую же точно боль должны были испытывать годами, изо дня в день эти люди... Как могло случиться, что в продолжение больше чем двадцати лет он не знал и не хотел знать этого? Он не знал, не имел понятия о боли, значит, он не виноват, но совесть, такая же несговорчивая и грубая, как Никита, заставила его похолодеть от затылка до пят». Финал не только довершает характеристику действительности, где господствует насилие и произвол, не только развенчивает квиетизм, но и провозглашает борьбу со злом первейшим долгом человека, основой основ прогрессивного развития человеческого общества.

Вначале «Палата № 6» предназначалась для «Русского обозрения», но редактор этого журнала не понял повести и не торопился ее печатать. Тогда осенью 1892 года Чехов решил передать ее в «Русскую мысль», где в это время уже находился его «Рассказ неизвестного человека». Возник вопрос: какую из повестей публиковать раньше? Учитывая давние опасения Чехова насчет прохождения через цензуру «Рассказа неизвестного человека», решили вначале печатать «Палату № 6».

Повесть была опубликована в ноябрьской книжке «Русской мысли» за 1892 год, а в конце ноября вспыхнула очередная полемика Чехова с Сувориным. Ознакомившись с «Палатой № 6», Суворин написал Чехову письмо, которое побудило Антона Павловича высказать ряд принципиальных суждений по вопросам художественного творчества.

В ответном письме к Суворину Чехов вновь, как он это делал и раньше, только с еще большей горечью, говорил о бескрылости современной литературы и при этом утверждал, что причину этой беды он видит в безверии писателей его поколения. С присущей ему в таких случаях склонностью к самоуничижению Чехов и себя причислял к сонму художников, лишенных определенной веры. Ухватившись за эту часть письма, Суворин решил «утешить» Чехова и, опираясь на письмо одной из сотрудниц «Нового времени», некой Сазоновой, попытался внушить писателю мысль о том, что беспокойство его не имеет оснований, так как погоня за некими высшими целями не имеет смысла. И получил в ответном письме решительный отпор.

Положение Чехова было по-прежнему трудным. То, что он называл отсутствием определенной веры, было все еще характерно для русской общественной жизни, которая только-только начинала выходить из тяжелой полосы реакции восьмидесятых годов. Шестидесятые годы были далеко позади, а идеология революционного пролетариата только еще складывалась в России и пока что не могла оказать сколько-нибудь заметного влияния на общественную жизнь страны. Вполне естественно, что в этих условиях писатель имел основание с горечью говорить об отсутствии и у него определенной веры. Однако одно дело расценивать это как существенный недостаток, другое дело — считать такое положение нормальным. «Я пишу, что нет целей, — отвечал Чехов Суворину, — и Вы понимаете, что эти цели я считаю необходимыми и охотно бы пошел искать их, а Сазонова пишет, что не следует манить человека всякими благами, которых он никогда не получит... «цени то, что есть», и, по ее мнению, воя наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдаленных целей. Если это не бабья логика, то ведь это философия отчаяния. Кто искренно думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука».

Впрочем, и на этот раз, когда Чехов говорил, что он «охотно пошел бы искать» высшие цели, он был не очень точен. Он непрерывно искал их. Искал неустанно. В этом и состояло его коренное отличие от всякого рода Баранцевичей и Боборыкиных. Другое дело, где и как искать эти цели. Но к моменту написания «Палаты № 6» он имел для себя четкий и ясный ответ и на этот вопрос.

Несколько выше, высмеивая сентенции Савоновой на тему о том, что жить не только можно, но и должно, Чехов писал: «Она подчеркивает «можно» и «должно», потому что боится говорить о том, что есть и с чем нужно считаться». То есть поступает так же, как долгие годы поступал Рагин. И Чехов так завершает свою мысль: «Пусть она сначала скажет, что есть, а потом уж я послушаю, что можно и что должно».

Трудно переоценить важность этого принципа.

Он не только открывал писателю путь к развенчанию умозрительных схем и спекулятивных философских построений. Он удерживал и самого Чехова от соблазна встать на тот же путь, побуждал его искать идеи в самой действительности, глубже вглядываться в противоречия реальной жизни.

В процессе той же полемики, стремясь показать ущербность безыдейного творчества, Чехов сформулировал и свое понимание отличительных особенностей высокого искусства. «Вспомните, — писал он, — что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас... куда-то идут и Вас зовут туда же... Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас».

Чехов писал о высоком искусстве, противопоставляя ему не только творчество Баранцевичей, но и свое. Однако отмеченные им черты большого искусства есть в первую очередь уже сложившиеся особенности его собственного творчества, в том числе и «Палаты № 6».

«Палата № 6» самое тяжелое произведение Чехова из всех, написанных им к этому времени. В самом деле, картина русской жизни, которая нарисована в этой повести, ужасна. Ужасна и та неумолимая логика развития событий, о которой рассказал нам писатель. И все же повесть вовсе не оставляет впечатления безысходности, чем прежде всего и отличается от других произведений литературы и искусства, в которых и во время Чехова, и после него рисовали подобные ситуации. Например, от произведений Кафки. Почему? Потому что Чехов не только видит силу произвола и деспотизма, но непреклонно верит в иную, действительно непреодолимую силу — силу прогрессивного развития человеческого общества. Вот эта вера писателя, как соком, пропитывая каждую строчку его повести, и снимает ощущение безысходности. Она дает возможность художнику рисовать Рагина жертвой не только обстоятельств, но и своей бесхарактерности, жертвой своего квиетизма, она же определяет авторскую симпатию к Громову, помогает услышать в его беспорядочных горячих речах о грядущем торжестве справедливости попурри из «старых, но еще недопетых (подчеркнуто мной. — Г.Б.) песен». По этой причине Чехов не забывает напомнить нам, что, кроме чудовищной рагинской больницы, где свирепствует рожа, есть еще и колоссальные успехи науки, есть антисептика, есть Пастер, есть Кох. Так складывается ощущение противоестественности той действительности, которую рисует Чехов, ощущение ее нежизнеспособности и невсеобщности. Так развенчивается и рагинщина с ее апологией фатализма и квиетизма, а мысль о том, что из века «прогрессирует... борьба, чуткость к боли, способность отвечать на раздражение», становится в повести главной и определяющей.

Убеждение Чехова не было умозрительной схемой. Это была вера, почерпнутая писателем из самой жизни, хотя бы во время его работы по борьбе с холерой. Мы видели, он сталкивался с вопиющей темнотой и невежеством «печенегов», с негодованием писал о бездорожье и убогости тех средств, которыми располагал как санитарный врач, но тут же с восторгом рассказывал о работе врачей и вообще интеллигентных людей, гордился тем, что в результате их самоотверженного труда удалось обуздать эпидемию, которая в недавнем прошлом приводила к ужасным жертвам. Это и были, по Чехову, закономерные результаты неумолимого торжества науки и прогресса, зримые даже тут — в закабаленной, нищей и безграмотной русской деревне.

Опасения Чехова по поводу прохождения через цензуру «Рассказа неизвестного человека» оказались в конечном счете неосновательными. Повесть эта, начатая еще в 1887/88 году, была опубликована в февральском номере «Русской мысли» за 1893 год. Цензура, видимо, потому спокойно отнеслась к этому произведению, что его герои — бывший социалист и сын товарища министра внутренних дел — и в самом деле, как писал Чехов, были «парни тихие» и политикой в рассказе не занимались. Как же это удалось писателю?

Крушение народовольческого движения происходило на глазах Чехова. Он знал о процессах над народовольцами, был знаком со многими участниками революционного движения, знал немало случаев ренегатства. Приняв крушение народовольческого движения как историческую реальность, писатель решил рассмотреть не политический, а нравственный аспект этого процесса.

Казалось бы, сам по себе отход от террористической деятельности, как и жажда нормальной человеческой жизни, которая властно охватывает героя, естественны. Однако, зажив спокойной жизнью, герой не обретает ни счастья, ни душевного покоя. С утратой прошлой веры, вдохновлявшей его на подвиги самоотреченности, герой не обретает ничего, кроме «жизни во имя жизни» (как бы по рецепту Сазоновой — Суворина) со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями для него как человеческой личности. Былая самоотверженность героя сменяется безудержным эгоизмом и трусливой лживостью, элементарной непорядочностью по отношению к Зинаиде Федоровне, что и предрешает ее гибель — единственного близкого ему человека. Утратив идейность, человек неизбежно превращается в обывателя — такова главная, основная мысль повести. И неважно, сам ли человек отбрасывает свою идейность или она рушится по воле истории, ввиду исторической исчерпанности идеи. И в том и другом случае человеку уготовлен тот же ужас безыдейного существования.

Чем глубже всматривался Чехов в жизнь — в то, что есть и с чем нужно считаться, — тем более зловещий характер приобретал для него каторжный остров, разрастаясь в символический образ торжествующего в действительности произвола и насилия. И чем острее воспринимается писателем строй господствующих отношений как отрой тюремный, тем решительнее выступает он против любых форм примирения с ним человека. Обывательское ли то благодушие, или спекулятивные философские ухищрения рагинщины, или безоглядная жажда жизни во имя жизни — все это осмысляется Чеховым как различные формы проявления рабьего духа — оборотной стороны того же деспотизма и произвола.

Ополчаясь против «сонной одури», «факирства», «азиатчины», Чехов противопоставляет им идею активного человеческого бытия — борьбы, имея в виду долг человека противостоять злу и несправедливости, всемерно способствовать прогрессивному общественному развитию.

Это был важнейший вывод писателя из предпринятого им художественного исследования общественного бытия и идейной вооруженности его современников. Теперь Чехов обретал незыблемые критерии нравственной оценки человеческой личности. И чем полнее будет писатель постигать эту диалектику общественного бытия, тем глубже и разносторонней будет рассматриваться им проблема гражданственности, а вместе с тем и духовного мира человека.

Чехов уверенно шел к новым творческим свершениям и открытиям.

Примечания

1. В.И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 20, стр. 102.

2. В.И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 20, стр. 102.