В октябре 1889 г. Чехов писал Плещееву: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции, и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником — и только, и жалею, что бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи... Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святое святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником».
Чехову было двадцать девять лет, когда он писал эти строки. В последующие годы он несколько изменил свои взгляды, но настроение, выраженное здесь, осталось господствующим его умонастроением в течение всей жизни. Оно же окрашивало собою в том или другом виде эпоху, которая известна под именем «восьмидесятых годов». Чехов назвал этот краткий перечень своих воззрений «программой». Но положительного в этой программе почти ничего нет, она состоит преимущественно из отрицаний. Мы узнаем, что Чехов не либерал, не консерватор, не постепеновец, что он не любит ни жандармов, ни ученых, ни писателей и т. д. Это — первое, что характерно и для Чехова, и для литературы восьмидесятых годов. Чувство глубокой неудовлетворенности окружающей действительностью, отсутствие увлекательных, захватывающих стремлений во всех слоях общества, серые будни в литературе и науке, а главное — беспросветная обывательщина, мещанское болото, в котором вязнет всякое вдохновение, всякий порыв к красоте.
И еще более характерна для тогдашней литературы неопределенная «свобода», о которой говорит здесь Чехов. Это — свобода индивидуалиста, свобода для себя одного, от которой не видно путей к организованной борьбе за ее утверждение в окружающем мире. Это — свобода, которая достигается бегством от жизни, уходом от борьбы и дела, одинокой глубокой внутренней жизнью, богатством переживаний, пассивным отношением к жизни, свобода натур созерцательных, а не активных.
И, наконец, еще одно слово здесь чрезвычайно важно. «Я хотел бы быть свободным художником», — говорит Чехов. Эстетизм, «чистое искусство» были выходом, к которому естественно устремлялось внимание восьмидесятников. Это — программа, сотканная из отрицаний. И может показаться, что восьмидесятые годы являются каким-то провалом в истории русской общественности, в истории развития нашего общественного сознания, что эти годы не оставили никакого следа в освободительных стремлениях, которыми так богата предшествующая им эпоха героического народничества и последовавшая за ними эпоха быстрого роста рабочего движения.
Этот вывод будет в значительной степени справедлив. Восьмидесятые годы отмечены преобладанием тоскливых настроений, господством самых разнообразных теорий, представляющих в совокупности идеологическое обоснование ухода от мира внешнего в мир внутренний, индифферентизма по отношению к делам общественным и повышенного интереса к душевным переживаниям. Но и у этого времени, как и у всякого времени, были свои идеалы. Чехов не был только тоскующим нытиком, безразличным скептиком или беспринципным насмешником. Ненависть ко лжи и насилию, культ здоровья, ума и таланта — сами по себе могучее противоядие против уныния, бесплодного эстетизма и всех форм упадочничества. Они помешали Чехову выродиться в пессимиста или зубоскала. Они помогли и лучшим людям эпохи сберечь общественные традиции нашей литературы и донести их под ударами реакции до лучших времен, до новой волны общественного подъема. Правда, общественное горение восьмидесятых годов было слабо и тускло. Но огонь не погасал, и когда разгорелся ярким пламенем революционный пожар, то и в этой сумеречной эпохе хмурых людей в созданных ею образах и нашлось кое-что, что не чуждо нашему времени. За грустным смехом Чехова скрывалось серьезное отношение к жизни, чувство долга, сознание своей ответственности. Он был выразителем положительных и самых глубинных устремлений своего поколения, и не его вина, если энергия его эпохи находила выход в кустарничестве, в мелких делах, и объективные условия не указывали путей широкой организованной борьбы против общего врага — дворянской монархии.
К оглавлению | Следующая страница |