Вернуться к Ю.Н. Борисов, А.Г. Головачева, В.В. Гульченко, В.В. Прозоров. Чехов и Достоевский

М.М. Одесская. Чехов и Достоевский: отцы и дети

5 марта 1889 года Чехов написал А.С. Суворину: «Купил я в Вашем магазине Достоевского и теперь читаю. Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий» [П III, 169]. Это известное высказывание Чехова обычно цитируется, когда писателя нового поколения сравнивают с его великим предшественником, признанным мэтром, патриархом русской литературы. Заметим, что вышеупомянутое критичное замечание Чехов сделал через восемь лет после смерти своего великого предшественника, получив уже к тому времени публичное признание в виде высокой и престижной награды — Пушкинской премии. Трудно предположить, что до этого Чехов не был знаком с сочинениями Достоевского. Ведь, как известно, еще начинающий писатель-юморист пародировал стиль, приемы, персонажей, фабулы и мотивы многих своих предшественников, в том числе и Достоевского.

В статье «Достоевский и Чехов: преемственность и пародия» Р.Г. Назиров рассматривает как различные виды цитирования и пародирования сцен, мотивов, образов Достоевского в произведениях Чехова, так и случаи заимствований и парафраз, включенных в контекст, снижающий пафос повествования оригинала, а также приводит примеры стилизации. Наиболее подробно исследователь анализирует ранние произведения Чехова и особенно «Драму на охоте». Вывод, к которому приходит Назиров, не бесспорный: «Лучший ученик — тот, кто дерзает спорить с учителем. И глубокая, уважительная полемика Чехова с Достоевским, делающая прямое заимствование неузнаваемым, — одна из форм преемственности. <...> А правда состоит в том, что молодой Чехов испытал сильное влияние корифеев русского романа, но в период творческой зрелости решительно и принципиально эмансипировался от влияний и Толстого, и Достоевского, хотя и не переставал учиться у них искусству большой повествовательной формы» [Назиров 2005: 168]. Трудно согласиться с тем, что Чехов продолжал учиться у своих предшественников «искусству большой повествовательной формы» и в период зрелого творчества. Назиров рассматривает отношения Чехова с литературными корифеями в категориях учителя и ученика. Однако спор ученика с учителем — столь же устойчивая архетипическая модель, как и спор, соперничество сына с отцом, нашедшая отражение в мировой литературе, глубоко исследованная психологами.

Начнем с того, что оба писателя испытали на себе в детстве и юности деспотизм и жестокость отца. Естественное стремление сына освободиться от зависимости отца нашло отражение в их произведениях.

Об авторитете отца, который имел власть над Достоевским всю жизнь, о классическом Эдиповом комплексе в отношениях между сыном и отцом написано немало психоаналитических работ. Среди них известная статья З. Фрейда «Достоевский и отцеубийство» (1928), а также цикл психоаналитических статей его последователя, одного из пионеров русского психоанализа И.Д. Ермакова [Ермаков 1999: 347—440]. В чеховедении тема взаимоотношений отца и сына, спроецированная на произведения писателя, разработана меньше, однако необходимо сослаться на работы американского исследователя Майкла Финка [Finke 2005: 38—50] и российского литературоведа С.В. Тихомирова [Тихомиров 2002], внесших существенный вклад в изучение вопроса.

Отношение к отцу у Достоевского было двойственным. С одной стороны, отрицательные черты его характера вызывали ненависть сына, с другой — идеализированный образ отца и чувство вины перед ним преследовали писателя. То, что отец одновременно являлся для сына в детстве и учителем, преподававшим ему латынь, укрепило его авторитет и, по предположению Ермакова, бессознательно переносилось на всякий авторитет, власть которого смиренно переносил будущий писатель. Авторитет, комплекс отца властвовали над Достоевским, когда он был учеником в пансионе Сушарда (что нашло отражение в романе «Подросток») и когда был студентом Инженерного училища, где безропотно переносил лишения из-за скупости отца, и когда покорно принял наказание за участие в деле петрашевцев [Ермаков 1999: 370]. «Несмотря на все то, что приходилось сыну терпеть от своего скупого и жестокого отца, — пишет И.Д. Ермаков, — только потребностью в идеализации отца (снова вина) можно объяснить его слова, сказанные брату в один из моментов, когда он решился говорить на эту тему: «...знаешь ли, брат, ведь это были люди передовые... и в настоящую минуту они были бы передовыми!.. А уже такими семьянинами, такими отцами... нам с тобою не быть, брат!..»» [Ермаков 1999: 370].

Размышлениям над характером отца, ранящим душу молодого человека, его стремлением к идеализации отца посвящены страницы позднего автобиографического романа Достоевского «Подросток». В романе Версилов в разговоре с Аркадием проницательно замечает: «Видишь, друг мой, я давно уже знал, что у нас есть дети, уже с детства задумывающиеся над своей семьей, оскорбленные неблагообразием отцов своих и среды своей» [Достоевский XIII, 373].

«Неблагообразные» черты отца Достоевского отразились, по мнению дочери писателя Любови Федоровны, в образе Федора Павловича Карамазова: «Мне всегда казалось, что Достоевский, создавая образ старика Карамазова, думал о своем отце. Конечно, это не точный портрет. <...> Достоевский, создавая тип Федора Карамазова, вероятно, вспоминал скупость своего отца, которая причинила его юным сыновьям такие страдания и так возмущала их, и его пьянство, а также и то физическое отвращение, которое оно внушало его детям. Когда он писал, что Алеша Карамазов не чувствовал этого отвращения, а жалел своего отца, ему, возможно, вспоминались те мгновения сострадания, которое боролось с отвращением в душе юноши Достоевского» [Достоевская 1992: 39—40]. Как видим, и Любовь Федоровна отмечает двойственное отношение сына к отцу, которое отразилось в последнем романе.

Протест и чувство вины сосуществовали и боролись в сознании Достоевского. По мнению И.Д. Ермакова, «Эдиповский комплекс влечет писателя как одна из действенных сил его бессознательного на заговор петрашевцев, обнаруживается вина, и она позволяет ему сравнительно нетрудно переносить все ужасы каторги и заниматься на каторге закаливанием своего здоровья» [Ермаков 1999: 371]. Это борение двух начал в душе Достоевского — стремление к абсолютной свободе и чувство вины, муки совести — нашло отражение в его романах. Вызов человека Богу, «проба» того, что есть абсолютная свобода, а в конечном счете — преступление и наказание — главная тема романов Достоевского. В последнем романе Достоевского отцеубийство, как показывает Николай Бердяев, имеет глубоко символический смысл. Отцеубийство, совершенное в мыслях, в тайнах души ведет к наказанию совестью. Абсолютная свобода, по Достоевскому, есть своеволие. «Разработка темы свободы достигает вершины в «Братьях Карамазовых». Своеволие и бунт Ивана Карамазова — вершина путей безблагодатной человеческой свободы. Тут с необычайной гениальностью обнаруживается, что свобода, как своеволие и человеческое самоутверждение, должна прийти к отрицанию не только Бога, не только мира и человека, но также и самой свободы» [Бердяев]. Наказывая своих бунтующих, своевольных героев, Достоевский утверждает, что связь между отцом и сыном — Божеская. В чувстве сыновности человека Богу — суть гармонии и мирового порядка — таков нравственный итог романов Достоевского, проведшего своих героев через мучительные поиски настоящей правды и очищенных страданиями.

В произведениях Чехова как раннего, так и более позднего периодов мы также найдем «неблагообразных» отцов и в той или иной мере выраженные противоречия между сыном и отцом. Эта тема звучит уже в ранних рассказах осколочного периода. Чехов, как и Достоевский, показывает жестокость телесных наказаний. Однако если у Достоевского Иван Карамазов описывает изуверские сцены наказания, сладострастной жестокости, граничащей с патологией (глава «Бунт»), то Чехов обращается к повседневным сценам воспитания кнутом. Высмеивая деспотичных отцов, тиранящих семью и вымещающих на детях свое дурное настроение из-за проигрыша в карты или из-за плохого самочувствия после попойки, Чехов показывает столкновение сына, невинной жертвы, с несправедливостью и самодурством отца, упражняющегося в «воспитании». Жертвой плохого настроения отца становится гимназист Ваня из рассказа с красноречивым названием «Не в духе» (1884): «Так было жалко восьми рублей, так жалко, точно он в самом деле проиграл восемь тысяч. Когда Ваня кончил урок и умолк, Прачкин стал у окна и, тоскуя, вперил свой печальный взор в снежные сугробы... Но вид сугробов только растеребил его сердечную рану. Он напомнил ему о вчерашней поездке к воинскому начальнику. Заиграла желчь, подкатило под душу... Потребность излить на чем-нибудь свое горе достигла степеней, не терпящих отлагательства. Он не вынес...

— Ваня! — крикнул он. — Иди, я тебя высеку за то, что ты вчера стекло разбил!» [С 111, 149].

Вряд ли воспитательные меры отца, которого мучает катар после бурных возлияний, пойдут впрок семилетнему Феде из рассказа с ироническим названием «Отец семейства» (1885). Отец устраивает за обедом скандал и до того расходится, утверждая свой авторитет родителя, что сцена воспитания превращается в фарс: «У меня, брат, не будешь шалить да плакать за обедом! Болван! Дело нужно делать! Понимаешь? Дело делать! Отец твой работает, и ты работай! Никто не должен даром есть хлеба! Нужно быть человеком! Че-ло-ве-ком! <...> Ты знаешь, сколько он мне стоит? Ты знаешь, мерзкий мальчишка, сколько ты мне стоишь? Или ты думаешь, что я деньги фабрикую, что мне достаются они даром? Не реветь! Молчать! Да ты слышишь меня или нет? Хочешь, чтоб я тебя, подлеца этакого, высек?

Федя громко взвизгивает и начинает рыдать» [С IV, 114].

Изображая подобные сцены, Чехов говорит о том, что поведение «неблагообразных» отцов не утверждает, а, напротив, роняет их авторитет. В более позднем рассказе «Отец» (1887) мы встречаемся с опустившимся отцом-пьяницей, прежде бывшим домашним тираном, который эксплуатирует терпение своих сыновей, выпрашивая у них деньги на выпивку и разыгрывая пьяные слезливые шутовские сцены в духе героев Достоевского1: «— Обобрал я тебя, Боренька! — бормотал отец. — Бедные, бедные дети! Должно быть, великое горе иметь такого отца! Боренька, ангел мой, не могу врать, когда вижу твое лицо. Извини... До чего доходит мое нахальство, боже мой! Сейчас вот я тебя обобрал, конфужу тебя своим пьяным видом, братьев твоих тоже обираю и конфужу, а поглядел бы ты на меня вчера! Не скрою, Боренька! Сошлись вчера к моей бабенции соседи и всякая шваль, напился и я с ними и давай на чем свет стоит честить вас, моих деточек. И ругал я вас, и жаловался, что будто вы меня бросили. Хотел, видишь ли, пьяных баб разжалобить и разыграть из себя несчастного отца. Такая уж у меня манера: когда хочу свои пороки скрыть, то всю беду на невинных детей взваливаю. Не могу я врать тебе, Боренька, и скрывать. Шел к тебе гоголем, а как увидел твою кротость и милосердие твое, язык прилип к гортани и всю мою совесть вверх тормашкой перевернуло» [С VI, 270]. Характерно, что пьяный отец использует в своем монологе даже лексику героев Достоевского.

Можно заметить, что с 1886 года тема взаимоотношений сына с отцом приобретает новый серьезный поворот в произведениях Чехова. Именно к этому времени укрепился авторитет Чехова в семье и в литературе. Уже несколько лет материально обеспечивая семью, он, по существу, занял место обанкротившегося отца. Более существенные и стабильные литературные заработки позволили снять в 1886 году дом из восьми комнат на Садовой, в котором Антон «расположился этаким барином в собственных спальне и кабинете» [Рейфилд 2006: 205]. Именно в это время Чехов пишет рассказ «Тяжелые люди», в котором, несомненно, отразились автобиографические черты. На этот факт указывает и английский биограф писателя Дональд Рейфилд: «Черты отцовского упрямства вперемежку с обидчивостью Чехов стал находить и у себя. В рассказе «Тяжелые люди», написанном в октябре для «Нового времени», описываются безобразные ссоры между отцом и сыном, вынужденными признать сходство характеров» [Рейфилд 2006: 207]. В этом рассказе показано, что сын дает отпор своему деспотичному отцу, выдерживая скандал и проявляя непокорность, защищая и отстаивая свое «я».

В статье «Отец и сын в повести Чехова «Моя жизнь»» Сергей Тихомиров дает тонкий психологический анализ и показывает, что реальные отношения Чехова с его авторитарным отцом отразились в творчестве писателя как исповедь бессознательного. Иными словами, посредством творчества писатель получает возможность объективно взглянуть на ситуацию своих отношений с отцом и пытается освободиться от довлеющего авторитета, по выражению С.В. Тихомирова, «отцеподобной» личности. Такой подход позволяет исследователю показать, сколь глубокой была психологическая травма, пережитая писателем в детстве и юности, и какое большое место в творчестве Чехова занимает деспотическая личность, по-разному варьирующаяся в его произведениях и выявляющая основные черты характера Павла Егоровича: «Разные грани личности и характера Павла Егоровича без труда просматриваются в образах лавочника Андрея Андреевича из «Панихиды» (1886), купца Авдеева из «Беды» (1887), унтера Пришибеева из одноименного рассказа, гробовщика Якова Бронзы из «Скрипки Ротшильда» (1894), другого Якова — Терехова, с его особенной верой, из повести «Убийство» (1895), старика Лаптева из повести «Три года» (1895), Беликова из «Человека в футляре» (1898)» [Тихомиров 2002: 145]. Детально анализируя отношения сына и отца в повести «Моя жизнь», Сергей Тихомиров выявляет три типа психологических реакций сына, которого он соотносит с Чеховым, на поведение авторитарной личности, подобной отцу писателя: «Первый — это чувство глубокой подавленности отцовской силой и властью. Мисаил говорит о безотчетном и болезненном, т. е. ненормальном, иррациональном чувстве вины перед отцом, чувстве, порождаемом не раскаянием и состраданием, а неизжитым с детства страхом, который заставляет его бояться (опять-таки необъяснимым образом) губернатора, «жандармов, полицейских и судейских», т. е. людей, представляющих собой власть и, значит, по крайней мере потенциально авторитарных. <...> Второй момент — бунт против авторитарного отца, попытка защитить свое достоинство и тем самым (что не менее важно) преодолеть в себе вечное чувство подавленности и унизительного страха. <...> Третий момент — чувство искренней жалости и любви к отцу, иногда вспыхивающее в душе Мисаила, но неизменно перекрываемое более сильным чувством ненависти и отвращения, порождаемым установкой на бунтарское противостояние» <...> [Тихомиров 2002: 146]. Исследователь также говорит о том, что авторитарный тип личности отца и психастенический тип личности Чехова — это антиподы и вместе с тем перевертыши, отражающиеся друг в друге. Чехов признавался в том, что страдает от своего слабого характера, неудобного для жизни, который сформировался под воздействием авторитарности отца и который психиатры определяют как психастенический тип личности. Однако психастенический тип личности, «любой ценой пытающийся избавиться от терзающих его сомнений и преодолеть свое безволие, начинает чувствовать зависть к авторитарной личности, пусть даже действующей агрессивно и бесчеловечно» [Тихомиров 2002: 148, 149]. С.В. Тихомиров находит красноречивые примеры поведенческих реакций героев-психастеников, которые уподобляются своим антиподам в момент раздражения и агрессивности, бунтуя и стремясь проявить свою волю, в таких произведениях, как «Тяжелые люди», «В родном углу», «Моя жизнь».

Нетрудно заметить, что при всем различии личностей Чехова и Достоевского и созданных ими героев произведений, типы реакций сына на отца и авторитарную личность — чувство подавленности и вины, бунт, любовь и жалость к отцу, — сплетенные в их противоречивом единстве, подобны. Сходно и то, что авторитарная личность отца оставила глубокую отметину в душе каждого из писателей, и творчество — способ разобраться, осмыслить эти отношения. В конце своей статьи Сергей Тихомиров обращается к сравнению ситуации противостояния сына и отца в «Моей жизни» и «Братьях Карамазовых» и совершенно справедливо говорит о том, что суть различий заключается в идеологической установке каждого из писателей. Нельзя не согласиться с тем заключением, к которому приходит исследователь: «Там, где герой Достоевского и, несомненно, стоящий за ним автор говорит: «я не могу, но я должен и хочу простить», — Чехов оставляет одно только «не могу». Разумеется, из этого не следует, что Чехов оказывается вне нравственности. Поскольку понимание нравственности зависит от наших идеологических пристрастий, отношение к ней может варьироваться. Однако автор «Моей жизни» определенно оказывается вне той нравственности, которая для Достоевского, и как писателя, и как моралиста, в моменты наивысших его прозрений воплощалась в идеале христианства и суть которой заключается в полном и окончательном отказе от самозафиксированности, от концентрации на своем «я»» [Тихомиров 2002: 153].

Сейчас, после того как мы попытались разобраться в сходстве и различиях психологических поведенческих моделей двух писателей посредством воплощенной в их произведениях архетипической ситуации взаимодействия сына и отца, вернемся к началу нашей статьи.

В 1889 году Чехов признается А.С. Суворину, что его отношение к Достоевскому противоречиво: «Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий». Такая оценка оставляет много вопросов, так как Чехов не объясняет, что «хорошо», поэтому более акцентируется то, что нехорошо. Важно подчеркнуть, что Чехов очень свободно высказывает свое критическое мнение, зная, несомненно, что Достоевский для Суворина был большим авторитетом, что, несмотря на все метания в оценках творчества великого писателя, издатель собрания сочинений Достоевского гордился своим личным знакомством с ним и даже «приписывал себе славу близкого друга семьи»2. И объяснить критическое отношение к произведениям Достоевского можно скорей всего тем, что со второй половины 1880-х годов Чехов ищет свой путь в литературе и отмежевывается от «литературных генералов».

«Нужны новые формы» — эти слова молодого начинающего драматурга Константина Треплева выстраданы самим Чеховым. Очевидно, в период написания «Чайки», пьесы, в которой большое место занимают вопросы литературы, литературного соперничества, Чехов испытывал то, что американский культуролог Хэрольд Блум называет страхом влияния. Архетип Эдипова комплекса можно спроецировать и на литературные отношения, что помогает выявить механизм динамики литературного процесса. Молодые гении создают свои шедевры в борьбе — они борются за освобождение от мощного влияния гениев старшего поколения. Однако рефлексия, неуверенность в оценке собственного творчества, характерная для психастенической личности, выражена в горько ироничном замечании другого литератора (что примечательно, преуспевающего!) из той же пьесы. Сравнивая себя с «отцами» в литературе, он, без сомнения, транслирует сокровенные мысли, терзавшие душу самого автора пьесы «Чайка»: «А публика читает: «Да, мило, талантливо... Мило, но далеко до Толстого», или: «Прекрасная вещь, но «Отцы и дети» Тургенева лучше»» [С XIII, 30].

Потребность порвать с авторитетом, защитить свое «я» в соединении с неуверенностью в себе звучит в другой пьесе — «Дядя Ваня». Войницкий, подчинивший свою жизнь служению авторитету, профессору, который двадцать пять лет пишет об искусстве, ничего в нем не понимая, прозрев, пытается даже убить сотворенного им самим кумира, но по слабости не может этого сделать. Отчаянный вопль дяди Вани, завидующего своему сопернику, желающего занять его место и даже превзойти его, став кумиром душ и сердец: «...из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский...» [С XIII, 102] — превращает в фарс ситуацию борьбы. Супостаты несокрушимы. Уезжая из имения, «отец» науки и просвещения произносит назидательные слова: «надо, господа дело делать! Надо дело делать!» [С XIII, 112], — перекликающиеся с ранним юмористическим рассказом, в котором отец семейства теми же словами поучает семилетнего сына.

Однако в письмах Чехова 1890-х годов можно видеть, что сам писатель преодолел влияние авторитета «отцов» в литературе. 24 февраля 1893 года он делится с Сувориным своим отношением к Тургеневу: наряду с восхищением он критикует мэтра за устаревшую манеру письма. Это напоминает то, как герой романа Тургенева Базаров полемизирует с «отцами», чья «песенка уже спета»: «<...> все женщины и девицы Тургенева невыносимы своей деланностью и, простите, фальшью. Лиза, Елена — это не русские девицы, а какие-то Пифии, вещающие, изобилующие претензиями не по чину. Ирина в «Дыме», Одинцова в «От<цах> и детях», вообще львицы, жгучие, аппетитные, ненасытные, чего-то ищущие — все они чепуха. <...> Описания природы хороши, но... чувствую, что мы уже отвыкаем от описаний такого рода и что нужно что-то другое» [П V, 174, 175]. А в письме Суворину 27 марта 1894 Чехов без обиняков заявляет, что полностью освободился от влияния Толстого: «<...> а для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя» [П V, 284].

В 1893 году Чехов работал над повестью «Черный монах». Это произведение поистине неисчерпаемо по своему содержанию и потому бесконечно притягивает внимание исследователей, однако до сих пор оно не рассматривалось в интересующем нас аспекте. В повести — прав Сергей Тихомиров, интерпретирующий произведение как исповедь бессознательного [Тихомиров 2002: 61—70], — много автобиографического материала, связанного с размышлениями Чехова о свободе личности, о творчестве. Тема творчества, бесспорно, волновавшая автора произведения, занимает в нем очень важное место. С творчеством связаны и темы счастья, которое испытывают вдохновенные личности, и бессмертия, даруемого гениям. Присутствует в этом произведении и тема взаимоотношений сына и отца. Темы одержимости идеей и перехода за границы видимого «средним» человеком в моменты экстатического, галлюцинаторного состояния творческой личности — эти темы, представленные в произведениях Достоевского и теснейшим образом связанные с ним самим, на наш взгляд, нашли отклик в повести Чехова. Открещиваясь от автобиографичности своего произведения, Чехов писал Суворину, что сам он психически здоров, хотя и не без оговорок: «Кажется, я психически здоров. Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно, переходное и житейски естественное. Во всяком разе если автор изображает психически больного, то это не значит, что он сам болен. «Черного монаха» я писал без всяких унылых мыслей, по холодном размышлении. Просто пришла охота изобразить манию величия. Монах же, несущийся через поле, приснился мне, и я, проснувшись утром, рассказал о нем Мише» [П V, 265]. По-видимому, автору «Черного монаха» был знаком феномен творческой личности, переживающей экстатические состояния, сопровождающиеся галлюцинациями, которые в медицине характеризуются как признаки психического заболевания. Чехов читал книгу итальянского психиатра и криминалиста Чезаре Ломброзо «Гений и помешательство», в которой затрагиваются темы сходства гениальных людей с помешанными, сумасшествия в среде ученых, артистов и художников. Произведения Достоевского прекрасно иллюстрируют подобные состояния. Можно сказать, что «Черных монах» — это не только исповедь бессознательного, но и психоаналитический опыт в форме художественного произведения.

Концентрация на своем «я», как известно, у героев Достоевского приобретает болезненные черты. Уже в ранней повести «Хозяйка» (1847) мы встречаемся с героем-отшельником, погруженным в себя, одержимым страстью к науке, живущим вне социальной реальности. Герой, Ордынов, — личность исключительная, он еще с детских лет «прослыл чудаком и был непохож на товарищей» [Достоевский I, 265]. Страсть к науке «снедала покамест его молодость, медленным, упоительным ядом отравляла ночной покой, отнимала у него здоровую пищу и свежий воздух» [Достоевский I, 265]. Достоевский характеризует своего героя как мечтателя и говорит, что люди такого типа — ученые, художники — оторваны от действительности: «Его пожирала страсть самая глубокая, самая ненасытимая, истощающая всю жизнь человека и не выделяющая таким существам, как Ордынов, ни одного угла в сфере другой, практической, житейской деятельности» [Достоевский I, 265]. Герой одинок, у него нет родителей, и только опекун, сослуживец отца, который является в повести фрагментарно, чтобы передать молодому человеку «щепотку денег» — «остаток проданного с молотка прадедовского наследия» [Достоевский I, 265], — связывает его с реальным материальным миром, некогда бывшей у него семьей. В этой фантастической повести, где перепутаны сон и реальность, появляется и отец, но как галлюцинация во время болезни в образе злого старика: «<...> он смутно чувствовал, как неведомый старик держит во власти своей все его грядущие годы, и, трепеща, не мог он отвести от него глаз своих. Злой старик следовал за ним всюду» [Достоевский I, 279]3. Болезнь и галлюцинации Ордынова связаны с попыткой «втеснить» себя в реальную, «чуждую» ему жизнь. В этой незнакомой и непонятной ему жизни, которую он «предчувствовал инстинктом художника», Ордынов встречает молодую женщину. Влюбляясь в созданный больным воображением образ идеальной красавицы, сливающийся в его снах и видениях с образом матери, герой испытывает восторг любви и экзальтацию, он постоянно находится в пограничном состоянии между сном и реальностью. Атмосфера сказочной таинственности, недосказанности окутывает повесть, и потому трудно сказать, что герою удается познать другую, чуждую для него жизнь. Реальная жизнь в повести «Хозяйка» тоже ирреальна. Ведь и предмет любви Ордынова, Катерина, — сказочный фольклорный персонаж, созданный его фантазией, весьма далек от реальности, и ее муж — злой старик, не то колдун, не то разбойник с ножом, словно переселился в убогую петербургскую каморку из былинно-песенного приволья.

В повести Чехова «Черный монах» есть мир реальный и мир фантастический, созданный больным воображением ученого, магистра философии и психологии Андрея Коврина. Как и Ордынов, Коврин погружен в свой внутренний мир, его единственная страсть — наука, которая захватывает и поглощает его полностью, «снедает» его молодость, лишает сна, истощает его нервную систему и подрывает здоровье. Коврин, как и Ордынов, — сирота, и у него тоже есть опекун, бывший его воспитатель, по сути — побочный отец, который любит молодого ученого как сына и гордится им, он даже готов оставить ему в наследство дело всей своей жизни — сад, а также отдать в жены свою единственную дочь. Созданный в воображении Коврина мир — иллюзорный, это проявление психического заболевания, следствие переутомления — галлюцинация, во время которой его посещает мистический черный монах и убеждает ученого философа в том, что он личность исключительная и что жизнь его имеет высокое предназначение. В разговоре Коврин обсуждает с монахом те темы, которые волнуют героев Достоевского и, в частности, Ивана Карамазова: об избранничестве, о бессмертии, о служении идее и высшей правде. Погружаясь в этот загадочный, невидимый для других мир, магистр совершает восхождение к своему идеальному сверх-«я», что дарит ему моменты экстаза и счастья. Именно под воздействием галлюцинации он объясняется в любви дочери садовода, Тане, которая преображается в красавицу в его больном, воспаленном после пережитого экстаза сознании: «Она была ошеломлена, согнулась, съежилась и точно состарилась сразу на десять лет, а он находил ее прекрасной и громко выражал свой восторг» [С VIII, 244]. Любовь к созданному в воображении в минуты экзальтации прекрасному образу и неспособность любить реального человека у личностей, описанных Достоевским и Чеховым, получает трагическое завершение в «Черном монахе». Трагически заканчиваются в этом произведении и отношения «сына» и побочного отца, по сути антиподов, которые, что примечательно, представляют один и тот же тип личности — человека, одержимого идеей, страстью. Таня обвиняет Коврина в смерти отца, то есть в косвенном отцеубийстве.

Итак, можно сказать, что Чехов рассматривает в своей повести возможность «втеснить» описанный Достоевским тип личности — личности исключительной, одержимой страстью к науке, искусству, философии — в рамки социальной реальности и адаптировать ее к ней. В чеховском сюжете эксперимент заканчивается трагически для обеих сторон. Однако Коврин вновь обретает счастье, как только снова встречается с черным монахом и соединяется со своим идеальным сверх-«я» в последней галлюцинации перед смертью. В повести «Черный монах» Чехов идет дальше своего предшественника, литературного «отца», Достоевского. Он ставит вопрос о возможности социальной адаптации исключительной личности — будь то гений или безумец, — личности, живущей в другой реальности, другом измерении.

Очевидно, собственное плохое физическое и психологическое состояние весной 1893 года вызывало у писателя опасения в том, что он скользит по краю душевного расстройства. В письме А.С. Суворину 28 июля 1893 года он так описал свое состояние и ощущения, которые переживал в тот период: «В самом деле, весной жилось мне противно. Я уже писал Вам об этом. Геморрой и отвратительное психопатическое настроение. Я злился и скучал, а домашние не хотели простить мне этого настроения — отсюда ежедневная грызня и моя смертная тоска по одиночеству. А весна была мерзкая, холодная. И денег не было» [П V, 216].

Повесть «Черный монах» — это, думается, не только исповедь бессознательного, но и анализ врача, и обобщение, которое он смог сделать на основе собственных чувств, пережитых в период депрессии, а также отклик на те впечатления, какие произвели на него произведения Достоевского. Объективный взгляд врача на ситуации, которые в горячечном бреду, лихорадке переживают герои Достоевского, позволил Чехову-писателю дистанцироваться от своего великого предшественника.

Литература

Бердяев Н.А. Миросозерцание Достоевского [Электронный ресурс]. Режим доступа: // http://az.lib.ru/b/berdjaew_n_a/text_1921_dostoevsky.shtml (дата обращения: 02.07.2017).

Достоевская Л.Ф. Достоевский в изображении своей дочери. Санкт-Петербург: Андреев и сыновья, 1992. С. 39—40.

Ермаков И.Д. Ф.М. Достоевский (Он и его произведения) // Ермаков И.Д. Психоанализ литературы. Пушкин, Гоголь, Достоевский. М.: НЛО, 1999. С. 347—440.

Назиров Р.Г. Русская классическая литература: сравнительно-исторический подход. Исследования разных лет: Сб. ст. Уфа: РИО БашГУ, 2005.

Рейфилд Д. Жизнь Антона Чехова. М.: Издательство Независимая газета, 2006. С. 205.

Тихомиров С.В. Опыт самопознания мелиховского отшельника // Тихомиров С.В. Творчество как исповедь бессознательного. Чехов и другие (Мир художника — мир человека, психология, идеология, метафизика). Ярославль: Ремдер, 2002. 160 с.

Чимирис Ю.В. Ф.М. Достоевский в восприятии А.С. Суворина (по материалам «Дневника» Суворина [Электронный ресурс]. Режим доступа: // http://nauka.hnpu.edu.ua (дата обращения: 02.07.2017).

Finke, Michael C. Seeng Chekhov. Life & Art. Cornell University Press, 2005. 237 p.

Примечания

1. Современники Чехова указали на сходство «Отца» со сценой из «Преступления и наказания» Достоевского. В Примечании к рассказу отмечено: «С. Андреевский нашел, что герой чеховского рассказа близок к Мармеладову, одному из героев романа Достоевского «Преступление и наказание»», — и приведено мнение критика: ««Отец» — очерк на мармеладовскую тему, — несмотря на избитость сюжета, увлекает вас совершенно самобытными оттенками в обрисовке «погибших, но милых» отцов» («Новое время», 1895, № 6784, 17 января)» [С VI, 678]. Вариацию этого характера можно видеть и в рассказе «Анна на шее».

2. Подробнее об отношениях Суворина с Достоевским см. содержательную статью: [Чимирис].

3. И.Д. Ермаков соотносит этот эпизод с детской фобией писателя, связанной с образом отца, внушавшего страх, см.: [Ермаков 1999: 373].