Вернуться к Л.Д. Опульская, З.С. Паперный, С.Е. Шаталов. Чехов и его время

И.П. Видуэцкая. Чехов и Лесков

При всем различии творческих манер и художественных миров Лескова и Чехова, между ними существуют довольно многообразные идейно-художественные связи. Интересно, что еще в 1883 г. Лесков почувствовал в молодом Чехове своего продолжателя и шутливо благословил его: «Помазую тебя елеем, как Самуил помазал Давида... Пиши»1.

Трудно сказать, что предугадывал в молодом начинающем писателе Лесков. Дошедшие до нас его высказывания о Чехове не так уж многочисленны и довольно скупы, хотя, несомненно, свидетельствуют о том, что он с интересом следил за развитием таланта своего младшего современника.

В статье «О куфельном мужике и проч.» (1886) Лесков писал: «...В числе молодых беллетристов есть люди с хорошими дарованиями и тоже с здоровым реальным направлением. Говоря это, хочется назвать г. Гаршина <...> За ним, может быть, следовало бы упомянуть Короленко и молодого писателя Чехова, начинающего писать в том же реальном направлении»2.

В том же году в письме к А.С. Суворину от 8 октября Лесков отметил: «Чехов хорошо вырабатывается» (11, 324). 19 февраля 1889 г. он писал И.Е. Репину: «Талантлив Чехов очень, но я не знаю, «коего он духа»... Нечто в нем есть самомнящее и... как будто сомнительное. Впрочем, очень возможно, что я ошибаюсь» (11, 416). В 1893 г. Лесков высоко оценил рассказ Чехова «Палата № 6», назвав его «прекрасным произведением» (11, 559).

О том, насколько высоко Лесков оценивал Чехова как писателя, косвенно свидетельствует и следующее место из его письма к А.С. Суворину от 26 марта 1888 г.: «Зачем все известия о приезде «действительных стат<ских> советников» печатаются, а непристойным считается известить о приезде Чехова?» (Речь шла о газете «Новое время». — 11, 375).

Творчество молодого Чехова могло привлекать Лескова богатством ситуаций, многообразием сюжетов и героев, искренней веселостью. Пестрый мир раннего Чехова с курьезностью жизненных ситуаций, трагикомической парадоксальностью человеческих отношений, анекдотизмом развязок, несомненно, близок художественному миру Лескова. Вероятно, именно раннего Чехова имел в виду В.М. Эйхенбаум, когда писал о Лескове: «Вместе с Горбуновым и Лейкиным он подготовляет почву для Чехова. Его «Чертогон» или «Путешествие с нигилистом» — это уже почти Чехов, только еще слишком эксцентричный и «чрезмерный»3.

В основном на ранние рассказы Чехова ссылается и Л.П. Гроссман, ставя «вопрос о взаимодействии двух писателей»: «Лесковым определилась отчасти «школа» Чехова, — пишет он. — Лесковский рассказ о подозрительном пассажире, которого дьякон принимает за нигилиста и который оказывается на самом деле прокурором судебной палаты, перекликается с такими известными рассказами Чехова, как «В бане», «Ночь перед судом», «Шило в мешке», «Пассажир первого класса». Рассказ Лескова «Белый орел» как бы предвещает чеховские «Лев и солнце» и «Смерть чиновника». «Ведьма» Чехова напоминает «Некрещеного попа». Школа Лескова ощущается в многочисленных изображениях духовенства у Чехова и особенно в рассказе «Святой ночью» (1886). Он построен, как и «Запечатленный ангел», на эстетике культа, но вместо живописи взято слово — «красота святой фразы». <...> Это, вне всякого сомнения, школа Лескова, этюд в его манере.

Чехов ценил занимательность, разнообразие и живость лесковского рассказа»4.

Не только ранний период творчества Чехова богат перекличками с творчеством его старшего современника, вместе с которым он сотрудничал в юмористической прессе и которого называл в 1883 г. своим «любимым писакой» (XIII, 79). Творчество зрелого Чехова, выраженное в нем мировоззрение писателя, его концепция русской жизни представляются в некоторых существенных своих проявлениях близкими творчеству, мировоззрению и концепции русской жизни Лескова. Даже столь различные творческие манеры обоих писателей — яркого, красочного, темпераментного, «безмерного» Лескова и сдержанного и лиричного в одно и то же время Чехова, имеют нечто общее в тоне — это ирония и скептицизм, свойственные мироощущению обоих писателей.

Несомненно, что в русской литературе второй половины XIX в. Лесков и Чехов — наиболее выдающиеся мастера малых жанровых форм. В их творчестве рассказ и повесть получили невиданное до тех пор насыщение содержанием и в овладении материалом действительности вступили в успешное соперничество с романом. В особенности это относится к Чехову, хронологические рамки творчества которого почти целиком совпадают с «безроманным» периодом в русской литературе. Ведь со времени выхода в свет романа Достоевского «Братья Карамазовы» (1881) до опубликования романа Л. Толстого «Воскресение» (1899) в русской литературе не появилось ни одного сколько-нибудь значительного произведения этого жанра.

Если в 1877 г. Ф.И. Буслаев имел все основания сказать о романе: «Это — господствующий род беллетристики нашего времени»5, то в 80-е годы критики не перестают жаловаться на «преобладание миниатюрной беллетристики»6. Поскольку в сознании русской литературной и читательской общественности роман прочно занимал господствующее место на иерархической лестнице жанров реалистической литературы, большинство критиков считало, что «прочным, долговечным художественным произведением мог бы явиться теперь только общественный роман»7. Критики ждали от писателей большого полотна, «цельной и широкой картины русской жизни»8, которая объяснила бы читателю сущность процессов, происходивших в современной общественной жизни.

Пытаясь выяснить причины засилья малых жанров в русской литературе 80-х годов, критики, в частности, К.К. Арсеньев, искали объяснения, во-первых, в большей легкости исполнения рассказа сравнительно с романом, во-вторых, в спросе читающей публики на беглое чтение и, в-третьих, в той известности, которую малые жанры доставили Чехову9.

Интересно рассуждение Лескова из его письма к Ф.И. Буслаеву от 1 июня 1877 г.: «Писатель, который понял бы настоящим образом разницу романа от повести, очерка или рассказа, понял бы также, что в сих трех последних формах он может быть только рисовальщиком, с известным запасом вкуса, умения и знания; а, затевая ткань романа, он должен быть еще и мыслитель, должен показать живые создания своей фантазии в отношении их к данному времени, среде и состоянию пауки, искусства и весьма часто политики» (10, 450).

Что касается повышения спроса читающей публики на произведения малого жанра, то стремительное расширение читательской аудитории в пореформенное время, демократизация читателя действительно вызвали изменения читательского вкуса, которые во многом определялись неподготовленностью нового мещанского, разночинного читателя к усвоению крупных жанровых форм.

И, наконец, заразительность чеховского успеха тоже, вероятно, играла определенную роль в расширении популярности малых жанров у молодых писателей. Этого не отрицал и сам Чехов. В письме к М.В. Киселевой от 14 января 1887 г. он писал: «Все-таки я начинаю чувствовать за собой одну заслугу: я единственный, не печатавший в толстых журналах, писавший газетную дрянь, завоевал внимание вислоухих критиков — такого примера еще не было...» (XIII, 264).

Серьезным признанием чеховского малого жанра было присуждение ему в 1888 г. Пушкинской премии. Академия наук давала ее «за лучшие литературные произведения, которые отличаются высшим художественным достоинством» (XIV, 518). Вскоре после этого, 10 октября 1888 г., Чехов писал А.С. Суворину: «Иксы, Зеты и Эны, работающие в «Будильниках», в «Стрекозах» и «Листках» переполошились и с надеждою взирают на свое будущее. Еще раз повторяю: газетные беллетристы второго и третьего сорта должны воздвигнуть мне памятник или по крайней мере поднести серебряный портсигар; я проложил для них дорогу в толстые журналы, к лаврам и к сердцам порядочных людей» (XIV, 188).

Разумеется, не ранние рассказы Чехова оказались способными вступить в успешное соперничество с романом. Это заслуга зрелого творчества Чехова. Но уже и в ранний период наметились такие важные черты чеховского творчества, как широта охвата социальных пластов русской жизни, интерес к людям самых различных положений, непредубежденность в оценке их моральных качеств. Эти черты присущи и творчеству старшего современника Чехова — Лескова.

В творчестве Лескова наметились некоторые важные тенденции, которым суждено было получить развитие в художественном методе Чехова. Во-первых, это интерес к так называемому «среднему» человеку, осознание его права быть предметом пристального внимания и детального изображения. «Вот эти-то средние люди, по-моему, еще чуднее, чем те, которые подходили к типу лермонтовских героев <...>» (8, 57), — писал Лесков в рассказе «Интересные мужчины» (1885). Во-вторых, это утверждение, что человек «наилучше познается в мелочах» (6, 502). Предвосхищая художественный опыт Чехова, Лесков пишет, имея в виду некрологи, о «совершенном отсутствии в них наблюдательности и понимания того, что́ в жизни человека, сотканной из ежедневных мелочей, может репрезентовать его ум, характер, взгляд и образ мыслей, — словом, что может показать человека с его интереснейшей внутренней, духовной стороны, в простых житейских проявлениях» (6, 129).

И, наконец, Лесков, возможно, не без влияния творческой практики Чехова, пришел к выводу о необходимости решительной борьбы с пошлостью. «<...> писать хотелось бы смешное, чтобы представить современную пошлость и самодовольство» (11, 554), — читаем в письме Лескова Л.Н. Толстому 28 июля 1893 г. И вскоре после этого в его письме М.О. Меньшикову: «Борьба с «чиновником», может быть, скоро пойдет на убыль, но зато предстоит огромная борьба с общею пошлостью, которую развел чиновник до своего издыхания» (11, 555).

Таким образом, несмотря на ярко выраженную непохожесть стилей, творчество Чехова и творчество Лескова оказываются близки некоторыми существенными чертами содержания. Главным проявлением этой близости было создание широкой картины русской жизни средствами малых жанров.

Хотя в творческой практике Лескова, в отличие от Чехова, было несколько романов, законченных и незаконченных («Некуда» — 1864, «Обойденные» — 1865, «На ножах» — 1870—1871, «Соборяне» — 1872, «Соколий перелет» — 1883, «Незаметный след» — 1884, «Чертовы куклы» — 1889—1891), значительным вкладом Лескова в русскую литературу стали не они (за исключением романа-хроники «Соборяне»), а его рассказы и повести. По-видимому, в конце творческого пути Лесков и сам отчетливо осознал этот факт. В незаконченном романе «Чертовы куклы» писатель изобразил разговор двух художников, в котором устами положительного героя, художника Мака, недвусмысленно высказался в пользу малых жанров. «Неужто тебе весь век все откладывать произведение, которое сделает тебя славным в мире, и мазикать на скорую руку для продажи твои маленькие жанры?», — спрашивает Пик. «Я не вижу в этом ни малейшего горя: мои маленькие жанры делают дело, которое лучше самой большой картины», — отвечает ему Мак (8, 528—529).

Чехов, как известно, не написал романа, хотя в его творческой жизни был период, когда он интенсивно обдумывал замысел романа. Однако какие-то очень серьезные причины творческого порядка помешали осуществлению этого замысла.

Яркой иллюстрацией к чеховским размышлениям о жанровой структуре его творчества может служить выписка, занесенная им в одну из записных книжек:

«— Почему твои песни так коротки? — спросили раз птицу. — Или у тебя не хватает дыхания?

— У меня очень много песен, и я хотела бы поведать их все.

Альфонс Додэ» (XII, 249).

Однако современники Чехова постоянно сетовали на то, что писатель, достигший такого мастерства в написании повестей и рассказов, не переходит к большой жанровой форме — роману.

Опираясь на предшествующий опыт русской литературы, критики считали такой переход закономерным и естественным.

Так, например, К.К. Арсеньев, заявлявший, что «в наше время едва ли найдется такой читатель — тем менее такой критик, — который стал бы измерять достоинство произведения его длиною»10, в той же статье писал: «Во втором сборнике г. Чехова есть несколько рассказов, замысел которых легко мог бы наполнить и более обширную рамку. Раз что автор стал выбирать такие темы, переход его к повести или роману представляется довольно вероятным. Вероятность усиливается, если мы припомним судьбу других писателей, дебютировавших небольшими, но художественными рассказами: достигнув известного мастерства, они все переходили на новую дорогу, только по временам возвращаясь к прежней»11.

Почти через десять лет после появления этой статьи Арсеньева другой критик, Я.В. Абрамов, писал в статье «Наша жизнь в произведениях Чехова»: «Для того чтобы произведения Чехова произвели воздействие на склад наших воззрений, для того чтобы мы взглянули на мир божий с точки зрения автора, необходимо прочитать подряд если не все, то многие произведения Чехова. Тогда перед нами из этих мелких кусочков сложится целая картина глубокого смысла, — картина, производящая сильнейшее впечатление и заставляющая работать мысль»12.

Обнаружив такое понимание роли Чехова в овладении материалом современной действительности, критик, однако, не удержался от обычного пожелания: «И у меня давно созрело желание, — писал он, — видеть Чехова не только в роли изобразителя отдельных явлений нашей жизни, а в роли творца такого произведения, которое представляло бы синтез всех предыдущих его отдельных работ, которое дало бы нам общую картину нашей современной жизни»13.

Интересно свидетельство П.П. Гнедича о том, как Чехов реагировал на подобные пожелания.

«Ему говорили:

— Бросьте писать рассказики. Мы ждем от вас крупного.

Он поправлял пенсне, поглаживал волосы, неопределенно покрякивал и жаловался друзьям:

— Под именем «крупного» они подразумевают длинное. Они все привыкли мерить погонными саженями»14.

Причина неудач большинства романов Лескова во многом связана с эклектизмом его мировоззрения. Смешение элементов самых разных идеологических течений — от демократического просветительства до своеобразного толстовства, скептическое и критическое отношение ко всяким более или менее цельным общественным теориям, обнаружение в них внутренних противоречии или несовместимости с жизненной практикой, с историческими условиями России не позволяли Лескову надолго примкнуть ни к одному из борющихся лагерей.

Чехов, в отличие от Лескова, не был эклектиком. В его мировоззрении нет такого причудливого смешения самых различных элементов. Некоторые существенные проблемы, бывшие в центре внимания писателей предшествующего поколения, в том числе и Лескова, были в значительной мере чужды Чехову. К ним относятся религиозно-нравственные искания и вопросы революции и социализма, представлявшие жгучий интерес для Достоевского, Л. Толстого и Лескова.

Однако, несмотря на столь существенные различия, в идеологических позициях Чехова и Лескова было много общего. Для обоих писателей характерно ревностное стремление отстоять свою независимость в борьбе различных идейно-политических направлений. Почти одновременно (Чехов в письме к А.Н. Плещееву от 4 октября 1888 г., а Лесков в письме к К.А. Греве от 6 апреля 1889 г.) они декларировали свою свободу от каких бы то ни было группировок. «Я боюсь тех, — писал Чехов, — кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и — только...» (XIV, 177).

Лесков обещает своему корреспонденту: «...я, поосвободясь, напишу Вам письмо о моем «уединенном положении». Дело просто: я не нигилист и не аутократ, не абсолютист и «не ищу славы моея, но славы пославшего мя отца» (11, 425). Впоследствии Горький характеризовал «уединенное положение» Лескова словами, чрезвычайно близкими самооценке Чехова. В своей «Истории русской литературы» он писал: «Лесков — совершенно оригинальное явление русской литературы: он не народник, не славянофил, но и не западник, не либерал и не консерватор»15.

Чехов «фирму и ярлык» считал предрассудком (XIV, 177). Лесков писал: «Лучше работать по-рыночному, кому попало, чем с притворным благоговением нести мишурные шнуры чьего бы то ни было направленского штандарта» (11, 234).

Чехов и Лесков непримиримо относились ко всяческим идейным группировкам в литературе, к кружковому сектантству. «...А наше слово до сих пор, — писал Лесков в 1875 г., — было сковано то цензурою, то карами, то не менее вредною силою узких направлений» (10, 414). «...Печатать мне негде, на горизонте литературном я не вижу ничего, кроме партийной, или, лучше сказать, направленной лжи, которую я понял и служить ей не могу» (10, 397), — заявлял он в том же году. Подобным же настроением пронизано и следующее высказывание Чехова из письма к А.Н. Плещееву от 23 января 1888 г.: «Во всех наших толстых журналах царит кружковая, партийная скука. Душно! Не люблю я за это толстые журналы, и не соблазняет меня работа в них. Партийность, особливо если она бездарна и суха, не любит свободы и широкого размаха» (XIV, 24).

Чехов и Лесков выше всего ценили искренность в убеждениях человека, пусть даже заблуждающегося, и терпимость по отношению к чужим мнениям и взглядам. «Вы думаете, что я поклонник либерализма?... — спрашивал Лесков А.С. Суворина в 1887 г. — Я поклонник искренности» (11, 340). «Прав тот, кто искренен» (XII, 229), — записывает Чехов в одну из записных книжек. «Умные и образованные люди тоже не всегда свободны от заблуждений и ошибок, но если эти ошибки неумышленны и делаются не для корысти, то на них можно и должно указывать, но за них нельзя людей презирать и ненавидеть» (11, 548), — считал Лесков. Сходную мысль Чехов высказал в 1898 г. в связи с полемикой вокруг дела Дрейфуса. «...Золя для меня ясен, — писал он. — Главное, он искренен, т. е. он строит свои суждения только на том, что видит, а не на призраках, как другие. И искренние люди могут ошибаться, это бесспорно, но такие ошибки приносят меньше зла, чем рассудительная неискренность, предубеждения или политические соображения» (XVII, 229).

Идейные позиции Чехова и Лескова обнаруживают близость и в таком важном вопросе, как отношение к народу. «Если лозунгом передовой литературы 20—40-х годов была народность, — пишет Д.Д. Благой во «Введении» к III тому «Истории русской литературы», характеризуя предреформенную и пореформенную эпоху, — теперь ведущей идеологией становится народничество в широком смысле этого слова: политическое и культурное движение, охватывающее различные круги общества и проникающее в самые разнообразные литературные течения и группировки. Передовому революционному демократизму шестидесятников (Некрасов, Чернышевский, Салтыков-Щедрин) противостоит реакционное «почвенничество» их противника Достоевского; своеобразной формой народничества является постепенно назревавший и, наконец, осуществившийся переход Льва Толстого на позиции патриархального крестьянства и т. д.»16

На этом фоне довольно резко выделяется позиция Лескова, которую он занял еще в 60-е годы и верность которой сохранил до конца творческого пути, и близкая ей в основных своих чертах позиция Чехова, пришедшего в литературу двумя десятилетиями позже. Сущность их позиции заключалась в том, что ни один из классов русского общества, в том числе и народ, крестьянство, не представлялся им носителем какой-то общенациональной правды или готовой мудрости, которая может привести страну к лучшей, справедливой и счастливой жизни.

Для эпохи 80-х годов, определившей мировоззрение Чехова, характерен был пересмотр народнических представлений о крестьянине. Не только он, но и другие молодые писатели этой поры, искренно сочувствуя народу, опровергали в то же время взгляд на крестьянство как на единую массу, как на средоточие одних только положительных качеств. Так, Гаршин писал в 1881 г. Н. Минскому: «Мой дядя мировой судья, и я месяца два сидел у него в камере, помогал ему протоколы писать. Ну и мужика, этого самого «народа» увидел. И все не мог разобрать: «святая» ли он «скотина», по Михайловскому, или просто «скотина», или «святой», или просто мужик себе и больше ничего. Думаю, что он мужик как мужик, что Петр Пономаренко — мошенник и свинья, но, с другой стороны, Конон Ерех — прекраснейший человек, и что их в один и тот же «народ» сажать нет никакой возможности, как только речь заходит о качествах этого народа»17.

Чехов писал в повести «Мужики» (1897): «Кто держит кабак и спаивает народ? Мужик. Кто растрачивает и пропивает мирские, школьные, церковные деньги? Мужик. Кто украл у соседа, поджег, ложно показал на суде за бутылку водки? Кто в земских и других собраниях первый ратует против мужиков? Мужик» (IX, 220). И тут же — утверждал человечность мужика.

Лесков еще в 60-е годы выделял в народе, в крестьянской массе, разные элементы, находящиеся в состоянии глубоких противоречий и борьбы (см. его повесть «Житие одной бабы» — 1863). Глубокий демократизм его взгляда на народ (как и писателей разночинно-демократического лагеря 60-х годов) заключался в безжалостном обнажении всех сторон народной жизни. В очерках «Русское общество в Париже» Лесков писал: «Я смело, может быть, дерзко, думаю, что я знаю русского человека в самую его глубь, и не ставлю себе этого ни в какую заслугу. Я не изучал народ по разговорам с петербургскими извозчиками, а я вырос в народе <...>, так мне непристойно ни поднимать народ на ходули, ни класть его себе под ноги»18. С неменьшей определенностью выразил свою демократическую позицию и Чехов: «Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями» (XVI, 132).

Чехов и Лесков решительно отвергали противопоставление народа и демократической интеллигенции. Мысль о единстве низов общества и демократической интеллигенции Чехов со свойственным ему лаконизмом выразил следующими словами: «Все мы народ и все то лучшее, что мы делаем, есть дело народное» (XII, 199).

Основой общности взглядов двух писателей в значительной степени было демократическое просветительство. Лесков сформировался как человек и художник в 60-е годы, в период расцвета просветительства как общественного движения в России. К его мировоззрению и творчеству с полным основанием могут быть отнесены слова Ленина, характеризующие просветителя-демократа тремя основными чертами: «горячей враждой к крепостному праву и всем его порождениям», «горячей защитой просвещения, самоуправления, свободы, европейских форм жизни и вообще всесторонней европеизации России», «отстаиванием интересов народных масс»19.

Чехова воспитала эпоха 80-х годов, в которую просветительство приобрело новую актуальность. В широком антинародническом движении приняли участие самые различные течения русской общественной мысли этой поры. Значительное место в этой борьбе принадлежало сторонникам научно-технического и культурного прогресса, взгляды которых основывались на идеологии демократического просветительства.

Хотя просветительство Лескова и просветительство Чехова не идентичны, в их основе лежит вера обоих писателей в неуклонный прогресс, который они видели в развитии культуры, в проникновении ее в самые широкие слои населения и в самые глубины человеческого сознания.

Лесков и Чехов считали одной из основных причин тяжелого положения русского народа то, что ему недоступны те достижения культуры и цивилизации, которыми располагает образованное русское общество. Характерен отзыв о повести Чехова «Мужики» цензора С. Соколова, верно определившего смысл чеховского произведения: «В ней слишком мрачными красками описывается положение крестьян, проживающих в деревнях <...> В чем же кроются причины такого печального положения крестьян, или вернее, их семейств? В невежестве. В бога большая часть мужиков будто не верит и к религии относится слепо. Крестьяне ждут света и знания, но не могут сами по себе найти его, потому что грамоте из них редкие обучены. Большинство же будто и понятия о ней не имеет» (IX, 578).

Безжалостное обнажение темных сторон народной жизни и народного сознания наряду с глубоким сочувствием тяжелому положению народа свойственно и Лескову. Причину многих бед народа писатель видел в его темноте и невежестве, в отсутствии культуры, в косности, заставляющей его сопротивляться прогрессивным нововведениям и держаться за старину. Эта тема проходит сквозь все творчество Лескова, начиная с раннего рассказа «Язвительный» (1862) и кончая поздним — «Загон» (1893).

Лесков был убежден в том, что народ — это ребенок, требующий внимательного, терпеливого воспитания. «Дитя, — писал он, — (народ — дитя, и злое дитя) надо учить многим полезным понятиям: кормилицу за грудь не кусать и пальца не жечь, а потом гнезда не разорять и молоденькую горничную за грудь не трогать. Все это разное, да в одном духе, и ведет к одной цели — к воспитанию души» (11, 328).

Аналогичным образом определяет обязанности интеллигенции по отношению к народу и Чехов. «Придет время, — читаем в одной из записных книжек, — когда интеллигент и тебя, мужика, будет воспитывать и холить, как своего сына и свою дочь, и даст тебе науки и искусство, и не одни лишь крохи, как теперь...» (XII, 232). При этом Чехов верил в возможность поднять народ до самых больших высот культуры и ставил перед интеллигенцией именно такую задачу. В 1903 г. он писал Вл.И. Немировичу-Данченко: «...и народные театры и народная литература — все это глупость, все это народная карамель. Надо не Гоголя опускать до народа, а народ подымать к Гоголю» (XX, 173).

Ничто не могло поколебать уверенности Чехова в том, что «сила и спасение народа в его интеллигенции, в той, которая честно мыслит, чувствует и умеет работать» (XII, 241). В труде на благо прогресса видел он назначение и счастье интеллигенции. «Работать для науки и для общих идей — это-то и есть личное счастье. Не «в этом», а «это» (XIX, 112), — писал Чехов в 1901 г. М.А. Членову.

Ни у Чехова, ни у Лескова не было определенного представления о том, куда идет Россия, но они верили в то, что действительность изменяется к лучшему. «Что бы там ни было, — писал Чехов в 1899 г., — наука все подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д. и т. д...» (XVIII, 89). «Вижу только и, к счастью, понимаю, — писал он четыре года спустя, — что жизнь и люди становятся все лучше и лучше, умнее и честнее — это в главном...» (XX, 181).

Чехову и Лескову было чуждо преклонение перед прошлым, перед отошедшими формами общественной жизни. Лесков называл такое преклонение «пошлым пяченьем назад, домой, то есть в допетровскую дурость и кривду» (11, 284). «Я далек от того, чтобы восторгаться современностью, — писал Чехов, — но ведь надо быть объективным, насколько возможно справедливым. Если теперь нехорошо, если настоящее несимпатично, то прошлое было просто гадко» (XVIII, 31).

К числу дурных порождений прошлого Чехов относил и общину. «Говорят, Россия сельскохозяйственная страна, — писал Чехов в 1899 г. — Это так, но община тут ни при чем, по крайней мере в настоящее время. Община живет земледелием, но раз земледелие начинает переходить в сельскохозяйственную культуру, то община уже трещит по всем швам, так как община и культура — понятия несовместимые. Кстати сказать, наше всенародное пьянство и глубокое невежество — это общинные грехи» (XVIII, 22).

Самым прочным основанием для развития культуры Чехов считал не «самосовершенствование в духе религиозном»20, а научно-технический прогресс. «Расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса» (XVI, 132—133), — таков был решительный приговор 34-летнего Чехова философии Толстого, которая, по его собственному признанию, «сильно трогала» его, «владела» им лет 6—7 (XVI, 132).

Религия, по мнению Чехова, не может служить основанием современной и будущей культуры, поскольку сама она отходит в прошлое. «Теперешняя культура — это начало работы, а религиозное движение <...> есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает» (XIX, 407), — считал он. В письме к С.П. Дягилеву от 30 декабря 1902 г., из которого взяты эти строки, Чехов говорит: «Религиозное движение <...> само по себе, а вся современная культура сама по себе, и ставить вторую в причинную зависимость от первой нельзя» (XIX, 406—407).

Чехов не верил и в необходимость религии для народа. В «Записной книжке» содержится следующая характерная запись — схема сюжета: «Молодой, только что окончивший филолог приезжает домой в родной город. Его выбирают в церковные старосты. Он не верует, но исправно посещает службы, крестится около церквей и часовен, думая, что так нужно для народа, что в этом спасение России. <...> и не заметил, как исполнилось ему 45 лет, и он спохватился, что все время ломался, строил дурака, но уже переменять жизнь было поздно» (XII, 242).

Отношение Лескова к религии было иным. Наряду с Толстым и Достоевским он представлял ту линию в развитии русской литературы второй половины XIX в., для которой были характерны напряженные религиозно-нравственные искания. Исходя из того, что «бог есть начало добра» (11, 333), а потому «цели христианства вечны» (11, 287), Лесков признавал важность евангелия, в котором, по его мнению, «сокрыт глубочайший смысл жизни» (11, 233). Для Лескова евангелие было, в первую очередь, всеобщим моральным кодексом, отсюда его убеждение: «Очеловечить евангельское учение — это задача самая благородная и вполне своевременная» (11, 456).

В глазах же Чехова евангелие утратило авторитет. Свидетельство тому — решительное неприятие конца романа Толстого «Воскресение». «Конца у повести нет, — писал он в 1900 г., — а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из евангелия, — это уж очень по-богословски. Решать все текстом из евангелия — это так же произвольно, как делить арестантов на пять разрядов <...>. Почему текст из евангелия, а не из корана? Надо сначала заставить уверовать в евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уже решать все текстом» (XVIII, 313),

Ни Лесков, ни Чехов не были такими цельными и последовательными (при всей их противоречивости) идеологами, как Л. Толстой или Достоевский. Отсутствие опоры, пусть даже иллюзорной, на определенную широкую социальную среду, скептическое отношение к существующим законченным концепциям общественного развития. России определили своеобразие их места в русской литературе второй половины XIX в. и, несомненно, оказали решающее влияние на жанровую структуру их творчества, обусловив ведущую роль малых жанров.

Сопоставление таких разных и в то же время в чем-то очень близких друг другу писателей, какими были Чехов и Лесков, будучи проведено последовательно и детально, может по-новому осветить уже известные грани их мировоззрения и творчества. В нашу задачу входило лишь наметить некоторые, наиболее очевидные точки соприкосновения их взглядов на русскую жизнь и перспективы ее развития.

Примечания

1. Этот эпизод рассказан Чеховым в письме к брату Александру (XIII, 79).

2. Н.С. Лесков. Собр. соч. в 11 томах, т. 11. М., 1958, с. 139. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и стр.

3. Б. Эйхенбаум. О прозе. Л., 1969, с. 338.

4. Л. Гроссман. И.С. Лесков. Жизнь — творчество — поэтика. М., 1945, с. 201—202.

5. Ф.И. Буслаев. О значении современного романа и его задачах. М., 1877, с. 3.

6. К.К. Арсеньев. Модная форма беллетристики. — «Вестник Европы», 1889, № 4, с. 679.

7. «Дело», 1884, № 1, «Современное обозрение», с. 69.

8. Н.К. Михайловский. Полн. собр. соч., т. 5. Изд. 4. СПб., 1908, с. 741.

9. См. «Вестник Европы», 1889, № 4, с. 679—680.

10. «Вестник Европы», 1887, № 12, с. 766.

11. Там же, с. 775—776.

12. «Книжки «Недели», 1898, № 6, с. 133.

13. Там же, с. 167.

14. П.П. Гнедич. Книга жизни. Воспоминания. «Прибой», 1929, с. 178—179.

15. М. Горький. История русской литературы. М., Гослитиздат, 1939, с. 275.

16. «История русской литературы в 3 томах», т. III. М., «Наука», 1964, с. 6.

17. В.М. Гаршин. Полн. собр. соч. в 3 томах, т. 3. Письма. М., 1936, с. 231—232.

18. «Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого», т. 1. СПб., 1867, с. 320.

19. В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 2, с. 519.

20. Ф.М. Достоевский. Полн. собр. худож. произв., т. 12. М.—Л., 1929, с. 409.