Признание рассказа «Рабская кровь» («The Blood of Slaves») в 2014 году1 лучшим в Канаде было довольно неожиданным. Как сказал автор в одном из своих интервью, он меньше всего ожидал, что коротенький рассказ о русском писателе, умершем в 1904 году, вызовет такой интерес его современников-канадцев2.
Для самого Уилкинсона выбор темы был далеко не случаен — более тридцати лет в его жизни были связаны с Россией и русской литературой. Майлер Уилкинсон многие годы преподавал в Московском университете (он один из разработчиков и преподавателей курса канадистики в МГУ), выступал как приглашённый лектор в ИМЛИ РАН А.М. Горького, в Ясной Поляне, активно участвовал в научной жизни нашей страны. В 1993 году М. Уилкинсон получил грант Канадского бюро по международному образованию на техническое обеспечение и проведение курсов по информатике для студентов отделения «История культуры (Россия. Северная Америка)» Кубанского государственного университета. Там же М. Уилкинсон прочитал цикл лекций о культуре индейцев Канады и о творчестве канадских женщин-художниц и поэтов. В 1993, 1995, 2000 годах профессор Уилкинсон инициировал участие исследователей из университетов Британской Колумбии в «круглых столах», организованных в КубГУ центром «История культуры (Россия. Северная Америка)» (руководитель Л.П. Башмакова).
За несколько лет до своего ухода Майлер Уилкинсон написал в память о своём коллеге и друге из МГУ А.В. Ващенко, докторе филологических наук, специалисте в области мифологии народов мира и североамериканских индейцев тёплые слова воспоминаний, которые ярко характеризуют и самого Уилкинсона: «Подарком Саши всем нам, путешествующим по этим краям, была Россия. Я помню поездки: в Москву, Сашин город; к чистым лугам Ясной Поляны; я также помню раскалённые плато Башкирии, расположенной на юге России, крутые берега Нижнего Новгорода, окаймляющие широкую Волгу; море шаманов и голубую мечту в устье Ангары; <...> Иркутск в начале мая, земля ещё хрупкая от холода. Сны до сих пор проносятся перед глазами, мы ожидаем раннего поезда в Слюдянку, к озеру Байкал...»3 Заканчивает свою статью Уилкинсон лирическими строками стихотворения Сергея Есенина — тепло, трогательно и очень по-русски. Рассказ «Кровь рабов» Уилкинсон посвятил памяти Александра Ващенко — первого читателя, сердечного друга и наставника4.
Магистерская диссертация Майлера Уилкинсона 1984 года (по специальности англистика в университете Саймона Фрезера)5 была посвящена изучению влияния, которое оказало творчество И.С. Тургенева на становление молодого Эрнеста Хемингуэя. Уилкинсон одним из первых обратил внимание, что именно благодаря Тургеневу, в особенности циклу рассказов «Записки охотника» и роману «Отцы и дети», будущий лауреат Нобелевской премии выработал свой уникальный стиль. Через два года появилась книга «Хемингуэй и Тургенев: природа литературного влияния»6.
В 1996 году в издательстве Питера Ланга вышла книга Уилкинсона «The Dark Mirror / Tjomnoje Zerkalo»7. В отличие от уже ставшего привычным социально-политического аспекта, сосредоточенного на сходстве и различии двух стран, эта книга о том источнике американской литературы, который не часто провозглашается литературоведами, но признаётся многими значительными американскими авторами. Диалог с культурой России (1860—1917), считает Уилкинсон, — неизменная составляющая духовного и культурного роста писателей США. Книга проникнута идеями М.М. Бахтина, её отдельные страницы посвящены Генри Джеймсу (Henry James, 1843—1916), Уилле Кэсер (Willa Cather, 1873—1947), Шервуду Андерсону (Sherwood Anderson, 1876—1941), Эрнесту Хемингуэю. Каждый из этих писателей интерпретировал авторов и произведения русской литературы в контексте американских реалий и традиций. Герои русской литературы, увиденные глазами писателей США, впервые собраны вместе и представлены в хорошо написанной книге.
В 2000 году были опубликованы составленные Майлером Уилкинсоном совместно с Давидом Стуком две антологии, посвящённые родному уголку Канады — Британской Колумбии. В одну из них вошли путевые заметки, эссе и исторические документы под общим названием «Гений места»8. Вторая — «К западу от северо-запада»9 — включает образцы короткой художественной прозы, ставшей классической для этой провинции Канады.
* * *
Сто рассказов за один год; целая жизнь промелькнёт, пока берёшь стакан в руку и подносишь его к губам.
Весной, когда вскрывается лёд на Москве-реке и тает снег, мужик, которого лечишь от чахотки, знает, что ему уже ничто не поможет. Больной смиряется со своей судьбой и перестаёт надеяться, он говорит: «Не поможет. С вешней водой уйду». Но сейчас был разгар лета, почти невыносимая жара, духота, а лёд не помогал пустому сердцу, он так им и говорил, когда они пытались остудить его вздымающуюся грудь. Издали он услышал свой собственный голос: Оля, милая, милая, пожалуйста, стакан воды. Он видел, как она взяла запотевший кувшин со стола возле окна. Статная женщина, не очень красивая, она была его маленькой выдрой, его актрисулей. Занавески на распахнутых французских дверях не шевелились. Снизу из парка раздавались голоса, было слышно, как играют дети. Жизнь во всём своём очевидном торжестве.
Охлаждённая жидкость прошла его губы, и он услышал, где-то очень близко, грохочущий звук, подобно воздуху в пустых трубах. Пустое сердце. Сердце задыхалось, эти немцы погубят его. Хотелось кричать и громко звать на помощь, прочь отсюда, куда-нибудь, куда угодно; я задыхаюсь и очень хочу удрать. Но куда? Жара, хочется скинуть с себя всю одежду... немецкие дамы одеваются не безвкусно, а прямо-таки гнусно, это вызывает глубокое уныние...10
В голове бешено метались образы и отрывки рассказов. Богатые гости ждали в столовой ужина, не зная, что повар исчез, а кухня пуста. Теперь им придётся ждать своей еды вечно — комедия в одном действии, последний ненаписанный рассказ. А Ольга свернулась калачиком на диване, из-под платья выглядывают только кончики ног, смеётся, не может открыть глаза от смеха, из её груди низкое заразительное клокотанье... Ой, Антон, ты помнишь гостиницу в Феодосии? Но тогда нам было всё равно, принесут еду или нет, и мы поднялись наверх, сквозь открытые окна слышался шум моря, шуршание прозрачных занавесок. Моя лошадка, моя собачка без хвоста...
Проходящие собаки и бродячие мысли, письма, которые навсегда останутся ненаписанными...
«Спасибо за ласковые слова и тёплое участие. Меня маленького так мало ласкали, что теперь, будучи взрослым, принимаю ласки, как нечто непривычное, ещё мало пережитое. Потому и сам хотел бы быть ласков с другими, да не умею».
«Я помню, отец начал учить меня, или, попросту говоря, бить, когда мне было пять лет, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего, будут ли сегодня драть меня? Я никогда не мог простить отца за это...»
Я обещал крестьянам села Мелихова 100 рублей — на уплату за шоссе. Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно.
Образы, рассказы, невинные истории, которые он так легко сочинял в молодости, по сотне в год, они росли из навозной кучи московской жизни, и они сделали ему имя, и он стал мастером, он так и не смог понять, как же это произошло, почему именно он, а не один из его талантливых братьев.
В самом писании было что-то утешительное «можно было работать с ручкой в руках целыми днями, не замечая, как проходит время, но в то же время испытывать чувство, похожее на жизнь». Похожее на жизнь, ему это нравилось.
Была ещё и утомительная сторона, не всё было так увлекательно — skuchno, жизнь, господа, скучная штука — и как пережить такие моменты, когда в полуденной тишине тикают часы, а кровь, капля за каплей, выдавливается из натруженных вен. Жизнь и скучна, и грустна, и некому... (А нужно, чтобы всегда было кому...) В жизни и в литературе, мой друг, «не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости...» В стройную картину ничего не складывается. Ничего не происходит... пока в четвёртом акте не раздается револьверный выстрел. Скучно жить на этом свете, господа! Жизнь утомительна, господа, и мы в отчаянии. Когда я пишу эти рассказы, почти не замечаю, как проходят часы, создается «иллюзия» своего рода жизни.
Итак, а напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук... много раз сечённый, ходивший по урокам без калош, мучивший животных..., лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества... Напишите-ка рассказ о том, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течёт уже не рабская кровь, а настоящая человеческая.
Слова были важны, каким-то образом за пределами цинизма и грустного юмора — сияющее лицо ребёнка, и я был этим ребёнком... Рабская кровь. Красная кровь, мужчина, свободный художник: и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах... Моё святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновенье, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником.
Он написал это в зените своей ранней славы, и с тех пор у него не было причин менять свои взгляды.
Он смотрел, как она движется по комнате, как будто в параллельной вселенной — её тело свободное и мягкое, грудь трётся о шёлковую блузку. Женщина — вселенная здоровья. И всё это теперь было в другом мире, и даже дальше, и ни малейшего шевеления ветерка, занавески совершенно неподвижны. Невыносимо, жарко. Здоровье моё становится всё лучше, — так я написал домой Маше, моё здоровье становится лучше с каждым днём. Ложь, задыхаюсь, лучше с каждым днём.
Он смотрел, как его жена подходит к столу, проверяет пузырьки и корректирует дозировку в шприце. Она повернулась к нему со странным выражением лица.
— Ты примешь лекарство сейчас?
— Думаю, Оля, деваться некуда.
Он закатил рукав льняной сорочки. Обвисшая плоть, мышцы исчезли.
В конце концов, он был врачом: понимал, что означают внутривенные инъекции морфина и опиума. Пациенту нужно облегчить страдания. Когда придёт время, милосердием будет сердечная недостаточность, а не кровотечение или удушье. Тот же неизбежный процесс он наблюдал у своего друга Левитана, хотя печальный художник охотнее приветствовал тьму.
Когда она вытягивала иглу из его руки, Антон Павлович внимательно разглядывал её лицо; она останется с ним до конца, кажется, любит его. Она носила его ребёнка; ребёнок, зима прошлого года, потеряла его во время работы, контракт в Москве, в Художественном театре. А когда родишь мне мальчишку или девчонку, тогда можешь поступать, как тебе угодно, так он писал. Жестоко, но даты никак не совпадали. И всё же он полагал, что любит её так, как это теперь было возможно для него. Не так давно в Ялте летом она приходила к нему в постель на рассвете после купания в море; она называла себя его выдрой, и да, она действительно вертелась и была горячей в постели. Будь со мной груб, и мне будет хорошо, а потом поцелуешь, приласкаешь. И я откушу тебе ухо. Иногда, когда солнце поднималось над морем, он спускался и смотрел, как его русалка далеко заплывала в великолепное синее море, нежное, как волосы невинной девушки. Она выходила из моря, с неё капали тысячи бриллиантов — или это были слёзы? — и он желал её тогда до боли, даже не думал, что ещё может так сильно переживать и мучиться. Кашалотик мой милый, как он называл её, крокодил моего сердца, рыжая собака, лошадка несравненная, ласкаю копытцем и хвостиком помахиваю, ах, собака, милая собака. Она как-то спросила, нравится ли мне её собственное благопристойное имя. Нравится, но все её неблагопристойные прозвища мне нравятся больше.
Письма, написанные полулёжа в кресле: Здоровье моё поправляется, начинаю полнеть от немецкой еды; всё-таки он был писателем-беллетристом, но были и другие письма: дни сочтены, сильнейшая худоба... происходит какая-то перемена, постоянный кашель, одышка, не могу взбираться по лестницам. Я улыбаюсь докторам, пожимаю плечами. Моё тело — комок боли, не помогают даже кислород и камфара.
Желание удрать куда угодно, я ужасно... и брюки на мне болтаются. Говорят, что чахоточных больных на последних стадиях одолевает желание убежать, куда-нибудь. Баденвейлер расположен на пологих холмах Шварцвальда, моё последнее пристанище на земле, мы приехали сюда поездом из Берлина. Сняли комнаты на несколько дней в лучшем отеле города, Römerbad, но это продлилось недолго; через два дня старший администратор отеля тихо отвёл нас в сторону и с болезненным выражением лица сообщил, что для удобства других гостей меня просят переселиться (в этот самый момент меня охватил приступ сильного кашля, и я был вынужден вынуть маленькую синюю плевательницу с закрывающейся крышкой, которую держал в кармане пиджака на случай таких чрезвычайных ситуаций. Кровь чахоточного). Ольга попыталась возражать, но я тихонько коснулся её руки и попросил носильщиков начать выносить наш багаж. Немец кивнул и, возможно, даже тихо щёлкнул каблуками. Мы переехали в Villa Friederike, частный пансион, но я почему-то не мог представить себе заключительные сцены своей жизни, разыгрывающиеся в этом мрачном доме с запахами тяжёлой немецкой кухни. Ольга предложила отель Sommer, она знала, как мне нравилось наблюдать за гуляющими по парку людьми. В начале июля стало очень жарко, и отель был полон иностранных гостей, свободной была только небольшая шумная комната, она выходила на главную улицу, где не замирало движение пешеходов и экипажей. Я начал беспокоиться и просил Ольгу каждый день справляться у администратора о возможности перемены, и, наконец, освободился номер с французскими дверями и балконом, выходящим в парк. Я снова начал дышать, думать... Герои произведений и реальные люди начали перемешиваться, вместе ходить по сцене, разговаривать мимо друг друга и уходить, так и не услышав и не поняв друг друга... из одной комнаты с серым ковром в другую. В некоем провинциальном городке жила женщина, он знал её как Анну, её любил некий Алёхин. Говорили: «Волга впадает в Каспийское море, лошади кушают овёс и сено». Ах да, реки должны течь, а лошади есть. Ужасающая скука таких местечек. Я пытался понять тайну этой молодой, умной, красивой женщины, которая выходит за добродушного простака. Он говорил: «Зимой надо разжигать печи, а летом и без них тепло. Летом можно ночью открывать окна, и всё равно будет тепло, а зимой холодно, даже с двойными рамами». Адски скучно, можно сойти с ума. В конце концов ей поставили диагноз: расстройство нервов. Она оставила мужа (она даже не знала, чем он зарабатывал на жизнь), оставила своих детей и человека, который её любил, и уехала лечиться в Крым. Да, он любил эту женщину, живого человека из плоти и крови в душном провинциальном городке, от её красоты перехватывало дыхание, её красота не поддавалась определению; её отъезд ознаменовал конец его жизни.
Но для неё... это был не конец: в другой раз мы видим её прогуливающейся по набережной в Ялте. Зонтик, маленький шпиц. Своего рода бессмертие. Всё ещё молодая женщина, всё ещё загадочно красивая, всё ещё лечится от... Скучно, господа.
Сможете написать такой рассказ? На набережной в Ялте появилось новое лицо. Так он хотел начать рассказ об Антоне Павловиче. Одним свежим утром, когда солнце всё ещё теряется в прохладном морском тумане, он просыпается и чувствует в груди живое сердце: оно разносит по телу настоящую кровь, — не рабскую кровь.
В сумерках, в тусклом свете, море мягкое и таинственное — тёплая рука смывает полузабытые воспоминания, оставляет человека на обочине жизни. Летучие рыбы, призрачные формы выпрыгивают из тёмного моря, ярко вспыхивают и исчезают в глубине, смех и пение далеко разносятся по ночному воздуху. Каждое личное существование держится на тайне... У него были две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая — протекавшая тайно. Всё, что составляло зерно его жизни, происходило тайно, всё же, что было его ложью... всё это было явно.
Падая, как снежинки на город-призрак, пришли слова:
— Ольга, дорогая, я должен тебе кое-что сказать.
— Что, дорогой, что сказать?
А что же важного я хотел сказать? Друг мой, сегодня вечером... осетрина-то с душком!..
Но это было совсем не то. Очаровательная женщина в Ялте, кусок пересоленной рыбы. Настоящая жизнь. Тайна. Ложь.
Молодой немец, которого я отправил с тобой во Фрайбург за новыми костюмами, молодой Лео, пожалуйста, не кокетничай с ним слишком много, это расшатает ему нервы и только запутает его. И костюмы — один белый с синими полосками, а другой — синий с белыми — пока повесь их в шкаф, они послужат погребальными пеленами. Он попытался улыбнуться, но потом оставил попытки. Мои туфли не подходят, Ольга, милая, я купил их всего несколько дней назад, а теперь обнаружил, что они скрипят, что мне делать?..
Он увидел себя в зеркале. Самом последнем. Ему показалось странным, что он так сильно постарел, что за несколько последних лет он так быстро утратил привлекательность. За что Ольга так его любила? Женщинам он всегда казался не тем, чем был на самом деле.
Он подумал о двух женщинах, Ольге и Анне, одна не более реальна, чем другая. Однажды поздно вечером, когда их роман уже начался, они взяли извозчика и поехали вдоль берега в Ореанду, ночь была такой же нежной и смертной, как мушка-однодневка. Они сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. «Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас... И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства».
Меня обвиняли в пессимизме... и всё же мне больше всего нравилось работать в саду над морем — сажать деревья своими руками — я держал их, как множество нерождённых детей, — сто саженцев роз, вьющиеся побеги, усыпанные золотом цветов, похожих на крошечные звездочки счастья на фоне стены дома, пятьдесят пирамидальных акаций, магнолии, тутовые деревья, японская сакура, лимонник, цветущая зимой жимолость, цветы мушмулы и кизила, сирень, глициния, колючая по осени сансевиерия — это растение называли тёщиным языком, и я всегда думал, что этими колючими листьями и ограничится моё знакомство с подобного рода отношениями. Я не верил в рай на этой земле или в каком-либо другом месте, но я нашёл счастье в прогулках по саду в сопровождении моего товарища по несчастью — журавля-калеки, который уже не был способен к перелётам. Мне тогда казалось, что если бы каждый человек смог сделать прекрасным свой сад, то вся земля стала бы прекрасной.
Весной, когда из холодной земли прорастали первые цветы, он не мог не думать о детстве на берегу южного моря (в Таганроге я был ребёнком, я и сейчас остаюсь ребёнком) молодой человек ходил по грязным улицам в калошах, зависимый от всего и всех, мальчик-лавочник, дрожащий от холода, черви-личинки извиваются в зерне; разве не всех мальчиков порют? Я не могу забыть... «Я помню, отец начал учить меня, или, попросту говоря, бить, когда мне было пять лет. Он сёк меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро, думал прежде всего, будут ли сегодня драть меня?» Позволь напомнить тебе, что дети святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину. «Отцовский деспотизм и ложь так изуродовали наше детство, что думать об этом тошнотворно и страшно». Годы терялись в тумане забвения. Был стыд — десять пудов стыда — мания величия, банкротство и бегство семьи в столицу, был оставшийся подросток в калошах, он давал частные уроки, как-нибудь — плохо — закончил обучение в гимназии, выхлопотал стипендию, начал изучать медицину, а потом, наконец, сбежал... неведомо куда.
Когда наконец он приехал к ним в Москву, они жили все вместе, в нищете. Сырой подвал на Грачёвке в районе Якиманки, ноги проституток шагают мимо низкого окна, свадьбы и поминки наверху, трое в одной постели и тараканы в трещинах стен. Именно Александр, его брат, расточительный по отношению к своему таланту и здоровью, познакомил его с московскими редакторами и проститутками. «Будильник», «Стрекоза», «Осколки», 125 рассказов за год — если их можно назвать рассказами — копейки за строчку, оплата не гарантирована, городская грязь, poshlost лопатами. Начало поприща, и они выбрались из трущоб. Так родился русский мастер, «в гнилом поту засаленной постели»11.
В послеобеденное время дела обычно обстояли лучше; его тело, казалось, успокаивалось по мере того, как день приближался к своему завершению. Он сидел, обложенный со всех сторон подушками, слушая тихие голоса случайных людей, доносящиеся из парка. Звук продолжающейся человеческой жизни.
Но сейчас наступила перемена, кислород больше не помогал, уже, казалось, отпала необходимость и важность пытаться объяснять свои мысли или желания. На белой скатерти стояла миска со спелыми вишнями — вишни созревают в июле, а деревья рубят осенью — багряные точки на белой земле, пятна от вишен невозможно вывести. Ольга предложила ему горсть, возможно, в качестве символического жеста, ему не хотелось вишен, он больше никогда не увидит ни одного цветущего сада. Молодой Рабенек был с ними, он был готов бежать куда угодно по просьбе Ольги, это облегчало задачу, а Швёрер, слава богу, профессионал, знал достаточно, чтобы понимать, что поделать уже ничего нельзя. Нужно просто оставить меня в покое, наедине с моими мыслями...
Когда моя слава была в зените (что, казалось, произошло в истории, придуманной кем-то другим), болезнь глубоко внутри уже делала свою работу — я иногда называл это катаром желудка — я наконец-то познакомился с хозяином Ясной Поляны. Я долго не решался отправиться в эту усадьбу; мой дед служил как раз у такого хозяина огромного поместья, я был внуком крепостного, в моих жилах текла крестьянская кровь. Я хотел знакомства с Толстым — я решился на него — без посредников; до этого я предпочитал купаться в море и болтать чушь. Я не соглашался со Львом Николаевичем почти по всем важным вопросам литературы и жизни, но любил его как отца, и что самое главное — любил его в моих рассказах. Вот как это произошло:
Я миновал белые башни Ясной Поляны за нижним прудом и шёл по удивительно красивой берёзовой аллее, ведущей к усадьбе, когда на тропинке передо мной появился старик. На нём была полотняная блуза, через плечо перекинуто полотенце, и он сразу предложил пойти искупаться. У него было грубоватое лицо крестьянина, но глаза его словно горели — таких глаз я не видел ни до того, ни после. Он улыбнулся, и я понял, с кем повстречался. Через несколько минут мы достигли купальни и вошли в воду, где он начал задавать мне вопросы о моей жизни и работе. Он мне безмерно понравился; в обнажённой плоти мало лжи.
Он не церемонился; пока мы плескались в воде, он прямо спросил, много ли я распутничал в молодости. Я стал подёргивать себя за бородку и сделал вид, что не слышу; а он продолжил: «В юности я был неутомимым...»12, а потом с полуулыбкой рассказывал истории о том, как пятьдесят лет назад ездил к цыганам. Похоже, он не сожалел об этих воспоминаниях, хотя только что написал «Крейцерову сонату».
Было очевидно, что он читал мои пьесы, и сразу дал понять, что они ему не нравятся, ведь в них ничего не происходит (я был в восторге от этой критики). «Шекспир скверно писал, а вы ещё хуже!» — сказал он. «Англичанин всё-таки хватает читателя за шиворот и ведёт его к известной цели, не позволяет свернуть в сторону. А куда с вашими героями дойдёшь? С дивана, где они лежат, — до чулана и обратно?» Я не пытался возражать. Его анализ был одновременно забавным, правдивым и совершенно ошибочным. Настоящий muzhik, какими были и мои предки. Когда мы вытирались полотенцами в купальне, я заметил, что он внимательно смотрит на моё тело и улыбается. Без всякого стеснения.
Позже, когда мы шли по берёзовой аллее к дому, я услышал, как он смеётся позади меня, и оглянулся. Антон Павлович, вы ходите как барышня. Скромный и тихий, точно барышня. В то время в мире было очень мало людей, которые могли отпускать такие замечания и сохранить моё доброе расположение. Почему-то у Льва Николаевича был «бесплатный пропуск». И казалось, что он тоже меня полюбил, с первого взгляда: «Вы — русский! Да, очень, очень русский». Для меня это что-то значило.
Он хотел, чтобы я знал, насколько его восхищал мой рассказ «Душечка». «Как кружево, сплетённое целомудренной девушкой, — говорил он. — Были в старину такие девушки-кружевницы, «вековуши», они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор». Красиво... и совершенно неверно. Душечка, моя бедная душечка, была хамелеоном, она меняла свою жизнь, чтобы слиться с любым мужчиной, который входил в её жизнь, она была вовсе не идеалом женщины, а просто человеком, изо всех сил старавшимся жить. Я промолчал.
Позже, на обеде, на котором Лев Николаевич председательствовал, как старый барин, я заметил, что его дочери обожают своего отца и веруют в него фанатически. В первый момент я позавидовал, что у него есть дети, в Мелихово меня ждали только две таксы — Хина и Бром (хорошо бы встретиться с ними на небесах). Мне кажется, что можно как угодно надуть невесту или любовницу, или своих собак, «в глазах любимой женщины даже осёл представляется философом, но дочери — другое дело».
Когда я вернулся из Ясной Поляны в тот первый раз, я заболел. Привёз с собой простуду, страшную головную боль, которая не унималась в течение недели, и неизменное уважение, можно сказать любовь, ко Льву Николаевичу. Я любил его как своего литературного отца, но в то же время его философия оставила меня равнодушным. «Во мне течёт мужицкая кровь, и мне не нужно ходить в лаптях или носить полотняную рубаху, чтобы доказывать это. С детства я уверовал в прогресс, и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и тем временем, когда перестали драть, была страшная». «Я знал, что эти люди живут хуже скотов, жить с ними было страшно; они грубы, нечестны, грязны, нетрезвы, живут не согласно, постоянно ссорятся, потому что не уважают, боятся и подозревают друг друга. Да, жить с ними было страшно, но всё же они люди, они страдают и плачут, как люди, и в жизни их нет ничего такого, чему нельзя было бы найти оправдания».
Была ещё одна встреча со Львом Николаевичем, которую я бы предпочёл не иметь. Это было в Москве зимой 1897 года, я был уже очень болен. Мы с Сувориным обедали в ресторане «Эрмитаж». Я закашлялся; горлом пошла кровь и странным узором стала растекаться по белой скатерти. Она никак не останавливалась, на нас начали обращать внимание, кровь в ресторане, если только не в бифштексе, — не очень приятное зрелище. Сначала мы вернулись в гостиницу, но потом меня заставили переехать в клинику, в палату № 16 для чахоточных. В какой-то момент больной вынужден признать своё положение; я не мог удрать, сбегать было некуда. Кровь текла из правого лёгкого, так же, как у моего брата и у одной моей родственницы, которая также умерла от чахотки. К счастью, ко мне пускали не всех, только тех, кого я хотел видеть. Льва Николаевича охрана не остановила, и я помню его первые слова: «Знаете, Антон Павлович, все люди смертны. Но наша сущность не исчезнет — все мы будем жить в началах разума и любви». Я почувствовал, как к горлу подступила кровь и застучало в ушах. Начало было «преинтересным». Я не нуждался в подобного рода метафизических утешениях. «Я собирался отправиться в ужасное место, и все легенды всех веков, и вся неискренняя философия стариков, которые боятся смерти и не хотят сознаться в этом, не могли облегчить моё путешествие. Стать ничем — этот факт наполнил меня чем-то большим, чем ужас. Ты умер, тебя на кладбище относят, а все идут домой, садятся, пьют чай и обмениваются лицемерными замечаниями». На кладбище ни одной живой души. А земля становится всё холоднее...
Наконец он ушёл из комнаты, а прямо за оконными рамами яростно клубился снег. Я был взволнован этим посещением, как будто остались незаданными ещё какие-то вопросы. Я вспомнил его знаменитый рассказ о человеке, который намеревается приобрести огромный участок земли, теряет свою душу и умирает в одиночестве, похороненным на клочке земли всего в три аршина от головы до пят. Это была вся земля, в которой он нуждался.
История была одновременно убедительной и ложной. Чем ближе подходишь к холодной земле, тем лучше понимаешь, что человеку нужно не три аршина земли, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа.
Отчего вы так печальны? Это траур по моей жизни. Он как-то сказал, что обязанность художника — не давать ответы, а правильно ставить вопросы. Это прозвучало очень мудро, но человек — это больше, чем вопрос.
Чайка парит над озером. Охотник целится.
Сердце Маши разбито; она пытается говорить.
Издалека слышен стук, топот ног в коридоре, голоса. Сестра стряхивает снег с шубы, щёки у неё как два антоновских яблока. Маша, он так и не позволил ей выйти замуж, это она впервые привела красавицу Лику в дом на Садовой-Кудринской (Маша ввела многих молодых симпатичных девушек в их домашний круг на Садовой — в небольшом красном доме-комоде, как он его называл). Миша вбежал в его комнату. Антон, идём скорей, Маша привела домой настоящую красавицу. Идём, посмотри. Он посмотрел и убедился. Она прижалась к вешалке и полузакрыла лицо воротником своей шубы. Лика, Лика Мизинова. И тогда, и после было много других, но она отличалась, стояла особняком. Когда он увидел её впервые, она была необыкновенно красива; на неё заглядывались, чистота взгляда, Reinheit. И тогда же с самого начала стало понятно, что не обязательно быть слишком серьёзным. Я писал ей: «Вашей смерти буду рад только один я». «Я с удовольствием ошпарил бы вас кипятком. Мне хотелось бы, чтобы у Вас украли новую шубу (8 р. 30 коп)». «Я люблю Вас страстно, как тигр, и предлагаю Вам руку». «Дорогой мой Антоша, — писала она, — твоя навек». А потом: «С каким бы удовольствием я бы надавала вам пощёчин, хоть Вы и «знаменитый Чехов», Вы пишете глупости или как доктор Вы ничего не смыслите». Но, Ликуся, Вы ведь были настоящей Царевной Лебедью прямо из русской сказки? От неё нельзя было отвести глаз. Как это делают женщины, она ясно дала понять, что сделала бы для меня всё, что угодно — не забывайте девушку, которая думает о Вас постоянно, и Вы, наверное, всегда это знали. А как бы я хотела (если бы могла) затянуть аркан покрепче! Да не по Сеньке шапка! В первый раз в жизни мне так не везёт! И я... отстранился. Я не мог на ней жениться или утешить её, и она уехала с одним другом в Париж (я его обозвал его свиньёй, он таковым и был, и всё-таки я всё ещё провожу время в его компании), а она забеременела, и мы все её бросили, и с тех пор уже ничто больше не было прежним. «Дорогой, я одна, я очень несчастна. Я не думаю, чтобы Вы бросили в меня камнем. Приезжайте один и никому обо мне не говорите. Пожалуйста, приезжайте...» Я не приехал. Уже не Reinheit, уже не Царевна Лебедь. А потом как-то так получилось, что у неё родился ребёнок, маленькая девочка, я мог бы её полюбить, а она вернулась на родину и была всё ещё красивой и по-прежнему честной: «Самое моё горячее желание — вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой. Умоляю Вас, помогите мне, не зовите меня к себе, не видайтесь со мной. Для Вас это не так важно, а мне, может быть, это и поможет Вас забыть». Женщин много, а Чайка одна. Никогда Жамэ, Канталупочка, золотая, перламутровая. Ликуся, когда же снова весна, когда же растает на реке лёд?»
Он проснулся сразу после полуночи. В комнате были тени, Ольга, младший Рабенек, он принёс кислород задыхающемуся человеку, доктор Швёрер, если быть честным, был врачом лучше него. Он просто посмотрел на него и покачал головой — как же нужно ввести человека в заблуждение, чтобы заставить тяжелобольного пуститься в путешествие по Европе только для того, чтобы умереть в гостиничном номере? Затем он простукал больного, измерил пульс, выслушал его сердце и лёгкие, ощупал его истощённую плоть. Бесполезно, и всё же он оценил внимание профессионала.
Один врач человеческих душ другому.
Tod? Конец?
Конечно, нет. Успокойтесь, Антон Павлович.
Ложь.
Стук в дверь, входит ещё одна тень с бутылкой. Антон Павлович, выпьете со мной бокал шампанского? Он знал, что это значит у докторов, когда надежды больше нет. Пробка вылетела... в последний раз и пылилась в углу комнаты ещё долго после того, как его уже не стало. Кислород не помог, может быть, поможет шампанское. Ольга поддерживала его, как испуганного ребёнка, капельки пота выступили на лбу, страх, если быть честным — значит, я буду лежать в могиле один — это должно было произойти. Дальше — тишина. Швёрер, уже тоже становившийся далёкой тенью, почтительно протянул ему бокал. У него хватило сил поднести его к губам в последний раз. Он посмотрел на Ольгу, всё ещё поддерживавшую его, и улыбнулся. Казалось, она улыбнулась в ответ. Давно я не пил шампанского. Лошади кушают овёс и сено, реки впадают в море, а мне нужно удрать, поехать в другое место...
Он отвернулся к стене, и уже Николай, и Александр, и Ольга, Анна, и Лика, казалось, остались где-то очень далеко позади, удаляясь всё дальше и дальше. Антон Павлович, Антон Пав... они звали, но он уже не слушал. Булькающий звук, как воздух в проржавевших трубах. Раздражает. Ich Sterbe. Я умираю. Лошади кушают...
«И казалось, что ещё немного — и решение будет найдено, и тогда начнётся новая, прекрасная жизнь; и было ясно, что до конца ещё далекодалеко и что самое сложное и трудное только ещё начинается». В этот момент, когда всё начиналось, подобно распускающемуся красному цветку, кровь пошла горлом, как старый друг, в последний раз.
Литература
Уилкинсон, Майлер. «Тихо льётся с листьев клёнов медь» // Мир Севера. 2013. № 5. С. 41—42.
An Interview with Myler Wilkinson // Fiddlehead. May 8, 2014. https://thefiddlehead.ca/content/interview-myler-wilkinson (accessed: 13.06.21).
Genius of Place / David Stouck, Myler Wilkinson, editors. Vancouver: Polestar Book Publishers, 2001. 432 p.
Johnson, Will. Local author delves into the life of Chekhov // BC Local News. June 12, 2014. URL: https://www.bclocalnews.com/entertainment/local-author-delves-into-the-death-of-chekhov/ (accessed: 13.06.2021).
West by Northwest. British Columbia Short Stories / David Stouck, Myler Wilkinson, editors. Vancouver: Polestar Book Publishers, 2001. 288 p.
Wilkinson, Myler. Ernest Hemingway and Ivan Turgenev: The Nature of Literary Influence. A thesis submitted in partial fulfillment of the requirements for the degree of Master of Arts in the Department of English. Simon Fraser University. December 1984. 117 p.
Wilkinson, Myler. Ernest Hemingway and Ivan Turgenev: The Nature of Literary Influence. UMI Research Press, 1986. 126 p.
Wilkinson, Myler. The Blood of Slaves // The Fiddlehead. Spring 2014. No 259. P. 7—18.
Wilkinson, Myler. The Dark Mirror / Tjomnoje Zerkalo: American Literary Response to Russia. Peter Lang Inc., International Academic Publishers; 1996. 189 р.
Примечания
Подготовка текста, перевод, предисловие, примечания О.В. Спачиль.
1. Wilkinson, Myler. The Blood of Slaves // The Fiddlehead. Spring 2014. No 259. P. 7—18.
2. Johnson, Will. Local author delves into the life of Chekhov // BC Local News. June 12, 2014. URL: https://www.bclocalnews.com/entertainment/local-author-delves-into-the-death-of-chekhov/ (accessed: 13.06.2021).
3. Уилкинсон, Майлер. «Тихо льётся с листьев клёнов медь» // Мир Севера. 2013. № 5. С. 34.
4. An Interview with Myler Wilkinson // Fiddlehead. May 8, 2014. https://thefiddlehead.ca/content/interview-myler-wilkinson (accessed 13.06.21).
5. Wilkinson, Myler. Ernest Hemingway and Ivan Turgenev: The Nature of Literary Influence. A thesis submitted in partial fulfillment of the requirements for the degree of Master of Arts in the Department of English. Simon Fraser University. December 1984. 117 p.
6. Wilkinson, Myler. Ernest Hemingway and Ivan Turgenev: The Nature of Literary Influence. UMI Research Press, 1986. 126 p.
7. Wilkinson, Myler. The Dark Mirror / Tjomnoje Zerkalo: American Literary Response to Russia. Peter Lang Inc., International Academic Publishers; 1996. 189 р.
8. Genius of Place / David Stouck, Myler Wilkinson, editors. Vancouver: Polestar Book Publishers, 2001. 432 p.
9. West by Northwest. British Columbia Short Stories / David Stouck, Myler Wilkinson, editors. Vancouver: Polestar Book Publishers, 2001. 288 p.
10. В переводе сохраняются все графически особенности рассказа — курсив, авторские кавычки, транслитерированные русские слова, а также разбивка на отдельные части, отделяемые друг от друга пробелами.
11. Аллюзия на слова Гамлета «Нет, жить / В гнилом поту засаленной постели...» (Пер. М. Лозинского).
12. Уилкинсон использует английское слово «fucker», которое переводится на русский нецензурным словом, в тексте заменённым на многоточие.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |