Чехов в своих письмах никогда не задавался целью ставить философские вопросы. В большинстве случаев поводами к их обсуждению становились какие-либо внешние обстоятельства. Так, например, к обсуждению вопроса об основе научных знаний Чехова побудило появление в России перевода романа П. Бурже «Ученик». Перевод появился в 1889 году и имел большой успех у читающей публики. Чехов был знаком с ним по публикации в «Северном вестнике» и по краткому изложению в «Новом времени» (3, 207).
В своём романе Бурже стремился показать, какое губительное влияние оказывает доктрина материализма на общественную мораль. Главный герой романа, психолог-позитивист Адриен Сикст, видит во всех переживаниях человека лишь «метаморфоз<у> простейших инстинктов»1. Отсюда его приверженность к крайнему детерминизму2. Сюжет романа выстроен таким образом, что однажды учёному приходится столкнуться с ситуацией, в которой его крайний детерминизм преобразовывается в учение о вседозволенности. Именно таким образом трактует теорию Сикста его ученик Робер Грелу. Грелу не останавливается на теоретических выкладках и пытается приложить теорию своего учителя к реальной жизни. Вдохновившись этой идеей, он соблазняет понравившуюся ему девушку, полагая, что не нарушает при этом никаких моральных норм, поскольку сами эти нормы, согласно теории Сикста, представляют собой ни что иное как одну из человеческих иллюзий. Узнав о том, какими последствиями обернулось применение его теории к реальной жизни, Сикст отказывается от неё и обращается к вере отцов3.
Конец романа показался Чехову неправдоподобным (3, 215). Но важнее та оценка, которую он дал замыслу романа, то есть попытке развенчать построения позитивизма под видом теоретических выкладок Сикста. Замысел этот одобрения Чехова не получил. Главным недостатком романа он счёл «претенциозный поход против материалистического направления» (3, 207). Чехов подчёркивает, что «материалистическое направление — не школа и не направление в узком газетном смысле» (3, 208). Понятие «материализм» востребовано не только различными философскими учениями, но и естественными науками. Первые Чехова, по-видимому, интересуют мало, и о них он не говорит почти ничего. А вот вторые для Чехова-естественника очень важны (3, 308). Он пишет, что от изучения материи (в данном случае речь идёт о самом материальном субстрате) отказаться нельзя, поскольку всё, что окружает человека, имеет материальную оболочку (сводится ли к ней мир и человек, или есть что-то ещё — вопрос другой). Материалистическое направление не может быть излишним, поскольку «всё, что живет на земле, материалистично по необходимости» (3, 208), и люди «<п>о необходимости <...> могут искать истину только там, где пригодны их микроскопы, зонды, ножи...» (3, 208). Если наука изучает реальный мир, а мир дан в материальной оболочке, то обойтись без материи наука, разумеется, не может, и потому дискредитация материалистического направления опасна. Даже те, для кого материя, казалось бы, играет второстепенную роль, вынуждены с нею считаться, ибо «<в>не материи нет ни опыта, ни знаний» (3, 208). И потому спиритуалисты, по мнению Чехова, «такие же материалисты по необходимости, как и сам Сикст» во всём, что «они делают и чего добиваются» (3, 208).
Бурже утверждает, что материализм вреден. Чехов говорит, что без материалистического направления (но именно направления, а не материализма «в узком газетном смысле») не обойтись. Но Чехов говорит не только об этом. Он не соглашается с тем, что распространение материализма может обернуться снижением уровня морального сознания людей (а Бурже волновало именно это). «Наука о материи идет своим чередом, и те места, где можно укрыться от сплошной материи, тоже существуют своим чередом, и, кажется, никто не посягает на них, — пишет он в другом письме. — Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где ее нет» (3, 216). Более того, Чехов констатирует, что иногда «прорывы» в моральном сознании встречаются там, где их, согласно обыденному мышлению, быть не должно, и в этом естественные науки никоим образом не повинны. «<З>а утонченных развратников, блудников и пьяниц слывут не Сиксты и не Менделеевы, а поэты, аббаты и особы, исправно посещающие посольские церкви» (3, 209), — замечает он. А перед этим пишет следующее: «Попы ссылаются на неверие, разврат и проч. Неверия нет. Во что-нибудь да верят, хотя бы и тот же Сикст» (3, 209). На этих словах нужно остановиться поподробнее, поскольку из них следует, что материалист и атеист (Бурже подчёркивает, что его герой не посетил ни одной мессы4) Сикст тоже во что-то верит. Это можно было бы счесть чем-то незначительным, но вот что читаем мы несколькими строками выше: «Если, что невозможно, они <спиритуалисты — О.Р.> победят материалистов и сотрут их с лица земли, то этой одной победой они явят себя величайшими материалистами, так как разрушат целый культ, почти религию» (3, 208). Таким образом, материалист и атеист Сикст оказывается верующим (и не только он, ибо «неверия нет»), а материализм — «культом, почти религией». Что это значит?
По-видимому, Чехов здесь обращается к вопросу об иррациональном основании наших знаний и суждений. Для русской философии эта мысль совсем не нова: можно вспомнить хотя бы А.Ф. Лосева, который, характеризуя материализм, называл его «догматическим богословием»5. Согласно Лосеву, рефлексия над любой верой в итоге даёт догмат, а то, что в каждом философском учении [а значит, и в материализме] есть иррациональный компонент, он не сомневался. Так, например, он показывает, что из одного и того же положения, что идея логически предшествует её воплощению, Платон и Кант разошлись в разные стороны6. Платон поместил смысл вовне (в мир идей), Кант — внутрь субъекта (учение о субъективности всех познавательных форм). Логически они имели только предшествование идеи вещи, придали же идее разный статус они уже нелогически, основываясь на своих субъективных предпочтениях. Лосев указывает и на иррациональные основания материализма, и в целом обосновывает, что любая философская система должна покоиться на тех или иных постулатах (принятых на веру). По-видимому, на это же указывает Чехов, называя материализм «культом, почти религией», а Сикста — верующим.
Затрагивает Чехов и другой интересную тему. Излагая в письме к А.С. Суворину замысел «Лешего», он между делом говорит о том, что отличает профессионала от обывателя. «Мы с Вами субъективны, — замечает он Суворину. — Если нам говорят, например, вообще про животных, то мы сейчас же вспоминаем про волков и крокодилов, или же про соловьев и красивых козулей; для зоолога же не существует разницы между волком и козулей: для него она слишком ничтожна» (3, 36). Таково положение дел и в других науках, например, в медицине. «Кто не умеет мыслить по-медицински, а судит по частностям, тот отрицает медицину, — пишет Чехов, — Боткин же, Захарьин, Вирхов и Пирогов, несомненно, умные и даровитые люди, веруют в медицину, как в Бога, потому что выросли до понятия «медицина»» (3, 37). Чехов показывает, что умение возвышаться над частностями и видеть общее обеспечивает успех и в других сферах — беллетристике, издательском деле и т. д. Но для нас особенно важно указание на специфику научного труда.
Мысль о том, что понимание связано со способностью подняться над частностями, тоже не нова для философии. Однако она — относительно позднее достижение. До некоторого времени проблематика взаимоотношения общего и частного рассматривалась преимущественно в метафизическом аспекте. Так, например, для Платона красивая девушка была частным случаем проявления идеи красоты, реальной существующей в ином мире (мире идей)7. Конечно, проблема познания здесь косвенно затрагивается, поскольку предполагается, что человек узнаёт красоту по той причине, что когда-то его душа созерцала идею красоты. Красивая девушка является при таком понимании частным случаем воплощения идеи красоты, причём вероятность узнавания этой идеи будет тем выше, чем более явлена она в девушке. Однако с некоторого момента отношение между общим и частным стало важным и для познавательной сферы. Когда под понятиями «явление» и «сущность» стали понимать «различные степени и совершенства нашего знания и понимания»8, на что особое внимание обращает П.Д. Юркевич в своей «Идее», то вопрос о понимании стал близок к чеховской формулировке. Знание только частностей оставляло познающего на уровне явлений; глубокое же понимание, то есть знание, находящееся выше частностей, приближало его к пониманию сущности.
Затрагивает Чехов и вопрос о границах и возможностях познания. Поводом к обсуждению этого вопроса стало желание П.Д. Боборыкина написать «физиологию романа» (3, 53—54; 4, 307). По-видимому, Чехов неверно понял замысел Боборыкина, поскольку более поздние свои труды последний посвятил истории романа9, а не физиологии творчества. Но это неверное понимание позволяет нам понять, как оценивал Чехов перспективы некоторых научных разработок. Комментируя замысел Боборыкина, Чехов пишет, что в окружающем мире отдельные элементы (буквы, звуки, цвета, геометрические фигуры) слагаются в некоторые структуры (мелодию, стихи, картину), «подобно тому как простые химические тела в известном сочетании дают дерево, или камень, или море» (3, 53). Людям известно, что эти сложные структуры представляют собой ни что иное как сочетание элементов, но «порядок этого сочетания скрыт от <них>» (3, 53). Тот, кто знаком с научными методами, чувствует, что сложные структуры (дерево, музыкальная пьеса) «создаются по одинаково правильным, простым законам» (3, 53). Речь здесь идёт, по-видимому, о гармонических («правильных») сочетаниях и пропорциях, которые волновали ещё древних греков. По-видимому, именно этой линии рассуждений и придерживался Боборыкин, намереваясь искать некоторые «правила» в организации романа.
Чехов, однако, отклоняется от этой линии рассуждений. Указав, что законы сочетаний постичь непросто («нам только известно, что сочетание есть, но порядок этого сочетания скрыт от нас» (3, 53)), он от вопроса о характере сочетаний (и, в частности, вопроса о «правильном» романе) переходит к вопросу о причине (или источнике) гармонических сочетаний. Открытие этого источника он считает невозможным. «Физиология творчества, вероятно, существует в природе, но мечты о ней следует оборвать в самом начале» (3, 53—54), — замечает он. И далее поясняет, что углубление в эту область, скорее, создаст почву для научных спекуляций, чем для научных исследований и открытий. «<Н>аучное мышление о творчестве в конце концов волей-неволей будет сведено на погоню за «клеточками», или «центрами», заведующими творческой способностью» (3, 54), — прогнозирует он методологию возможных исследований в этой области. А после приводит картину развития научных дискуссий, которая и в наше время не потеряла своей актуальности: «потом какой-нибудь тупой немец откроет эти клеточки где-нибудь в височной доле мозга, другой не согласится с ним, третий немец согласится, а русский пробежит статью о клеточках и закатит реферат в «Сев<ерном> вестн<ике>», «Вестник Европы» начнет разбирать этот реферат, и в русском воздухе года три будет висеть вздорное поветрие, которое даст тупицам заработок и популярность, а в умных людях поселит одно только раздражение» (3, 54). В заключение Чехов советует Боборыкину (заочно, поскольку письмо адресовано Суворину) заняться не «физиологией творчества», а «философией творчества», то есть выделять общее в классических произведениях. Но, как мы уже отмечали выше, именно по этому пути собирался пойти и сам Боборыкин.
В том, что мечты о физиологии творчества «следует оборвать в самом начале», Чехов ошибся. Конечно, и сегодня науке не вполне ясны мозговые механизмы, обеспечивающие творческий процесс, но всё же о них известно достаточно много10. Возможно, Чехов осознал чрезмерную категоричность своего суждения. По крайней мере, в другом письме он выразился несколько мягче, заметив, что «может быть, и есть эта физиология в природе, но я не верю, чтобы при существующих методах можно было уловить ее» (4, 307). Таким образом, в окончательной формулировке он говорит не о принципиальных ограничениях в познании, а об ограниченности методов. В этом он был вполне объективен, поскольку ни о какой визуализации мозга говорить в его время не приходилось.
Если с современными нейрофизиологическими методами Чехов ещё не мог быть знаком, то прогресс в других областях он вполне мог наблюдать11 В одной из записных книжек он пишет о неправильной интерпретации некоторых статистических данных. «Увеличилось не число нервных болезней и нервных больных, а число врачей, способных наблюдать эти болезни» (Записная книжка I, 17, 46). Очевидно, что прогресс в познании позволяет осуществлять более точную диагностику, что увеличивает количество выявленных заболеваний, но не сказывается на количестве заболеваний как таковых. По-видимому, именно распространённость ошибочной трактовки побудила его запечатлеть эту мысль в своей записной книжке.
Интерес представляет и другая его запись. «Национальной науки нет, — пишет Чехов, — как нет национальной таблицы умножения; что же национально, то уже не наука» (Записная книжка I, 17, 37; Записная книжка IV, 17, 153). Запись эта, по-видимому, написана в пику тем мыслителям, которые отстаивали яркое национальное своеобразие всего, в том числе и науки. Если и признавал Чехов за русской наукой какое-то своеобразие, то это своеобразие было отнюдь не в пользу русских учёных. Изучая различные материалы о Сахалине перед поездкой на остров, Чехов писал Суворину об одной статье12: «Если найдется у Вас статья Цебриковой, то не присылайте. Такие статьи знаний не дают и отнимают только время; нужны факты» (4, 24). А далее говорил о ситуации в целом: «Вообще говоря, на Руси страшная бедность по части фактов и страшное богатство всякого рода рассуждений — в чем я теперь сильно убеждаюсь, усердно прочитывая свою сахалинскую литературу» (4, 24). В другом письме Чехов отмечает, что «во всей России до сих пор исследованы только три уезда» (4, 319). И это в то время, когда в одной только европейской части России было 50 губерний13!
Наконец, упоминает Чехов и о том, чем определялся предмет некоторых гуманитарных наук, в частности, таких как история. «Человечество понимало историю как ряд битв, — замечает он, — потому что до сих пор борьбу считало оно главным в жизни» (Записная книжка I, 17, 7; Записная книжка IV, 17, 152). Это замечание можно считать справедливым: именно видение предмета определяет лицо науки. Если борьбу почитают главным, то заниматься будут изучением борьбы; и, напротив, заниматься изучением борьбы будут только в том случае, если борьбу считают главным. Очевидно, что иное понимание предмета изменит содержание науки. Альтернативу традиционному (по мнению Чехова) предмету истории находим в его же записях: «История должна быть историей не королей и битв, а идей» (Записи на отдельных листах, 17, 202). Здесь, конечно, можно возразить, что изучение истории идей является уделом философии14. Впрочем, эта мысль могла иметь более глубокую подоплёку, а именно основываться на предположении, что битва направляется в конечном счёте идеей (например, захватнической). Упоминая об этих записях, следует отметить, что многие из заметок в записных книжках стали основой для реплик его героев. Возможно, сам Чехов не был согласен с этими идеями, а лишь желал наделить ими своих героев, но полёт его мысли в любом случае представляет для нас интерес.
Завершая данный пункт, отметим, что познавательная проблематика является для Чехова периферийной. Но те записи и размышления, о которых было сказано выше, раскрывают Чехова с новой стороны и весьма интересны для понимания его как мыслителя. Обратимся к тем темам, которые были для него более значимы.
Примечания
1. Бурже П. Ученик. М.: Изд-во Сретенского монастыря, 2008. С. 71.
2. Там же.
3. Там же. С. 344—391.
4. Там же. С. 62.
5. Лосев А.Ф. Диалектика мифа. М.: Академический проект, 2008. С. 159.
6. Там же. С. 42—43.
7. См. Платон. Сочинения в четырех томах. Т. 1 / Под общ. ред. А.Ф. Лосева и В.Ф. Асмуса; Пер. с древнегреч. СПб.: Изд-во Санкт-Петербургского ун-та; Изд-во Олега Абышко, 2006. С. 168.
8. См. Юркевич П.Д. Идея / Юркевич П.Д. Философские произведения. М.: Правда, 1990. С. 66.
9. Речь идёт о трёх трудах П.Д. Боборыкина: «Судьбы русского романа» (1895), «Европейский роман в XIX столетии. Роман на Западе за две трети века» (1900), «Эволюция русского романа» (1902).
10. См., напр., Flaherty, Alice W. Frontotemporal and dopaminergic control of idea generation and creative drive // Journal of Comparative Neurology. Volume 493, Issue 1, 2005. P. 147—153. В этой статье говорится о том, что творческая деятельность в основном реализуется при участии лобных и височных долей, значимую роль при этом также играет нейромедиатор дофамин.
11. В некоторых письмах Чехов упоминает о научных (в частности, медицинских) достижениях. См., напр., письмо к А.С. Суворину от 24 декабря 1890 года, в котором говорится о прогрессе в хирургии и лечении туберкулёза.
12. Вероятнее всего, речь в данном случае шла о брошюре М.К. Цебриковой «Каторга и ссылка» (4, 389).
13. См. Тройницкий Н.А., ред. Общий свод по империи результатов разработки данных первой всеобщей переписи населения, произведенной 28 января 1897 г. Т. 1. СПб., 1905. С. III.
14. Представления о предмете философии различны. В частности, философию как историю идей понимает один из самых известных современных историков русской философии Анджей Валицкий. См. Валицкий А. История русской мысли от просвещения до марксизма. М.: «Канон +» РООИ «Реабилитация», 2013. С. 3.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |