Вернуться к В.Б. Катаев. Чехов плюс...: Предшественники, современники, преемники

«Все мы» Чехова и «Мы» Евгения Замятина

К нашим дням приложимы многие из характеристик той эпохи, в которую жили Чехов и его герои. Иные сейчас рушатся авторитеты, смутно вырисовывается новая телеология. Но, как и сто с лишним лет назад, «все шашки теперь смешались» (П 3, 111), и снова на «мучительных размышлениях... изнашиваются наши российские умы» (П 12, 35). Говоря словами Евгения Замятина, «от нас, от нашей эпохи Чехов неотделим никакими оврагами: он связан с нами прямой линией — кратчайшим расстоянием»1.

Среди множества проблем, затронутых Чеховым и звучащих актуально сейчас, в начале нового века, одна представляется особенно значимой. Назовем ее проблемой самоидентификации человека: я и мы, осознание, разделение, противопоставление или соединение этих понятий; соотношение личности и надличностных начал. Каждый человек всю свою жизнь стоит перед этой проблемой, к ее решению в известном смысле сводится работа сознания и практическая деятельность каждого.

Я — уникальное, ни с кем не сравнимое, никем не заменимое существо. Но всегда велик и разнообразен круг тех мы, к которым я принадлежит. Родные. Друзья. Коллеги. Сверстники. Земляки. Единоверцы. Соотечественники. Братья по разуму...

Осознание принадлежности к тому или иному мы, истинно оно или ложно, — источник поведенческих ориентиров, уверенности в своих действиях.

«Мы из гаек грузила делаем», — говорит чеховский злоумышленник.

«Кто это — мы?»

«Мы, народ», — уверенно отвечает он и тут же бессознательно подменяет идентификацию: «климовские мужики, то есть». (Ироническое чеховское предостережение в будущее: как легко впасть в ложное преувеличение не только своего я, но и своего мы, говоря от имени народа.)

В русской литературе идентификация мы существенно разнится у разных писателей, в разных произведениях:

от пушкинского «с утра садимся мы в телегу...» до блоковского «мы, дети страшных лет России...»;

от «мы драться хотим...» тургеневского Базарова до «перед своим народом мы не имеем права на эту войну...» солженицынского Воротынцева.

К каким мы — множествам, группам, общностям, социумам — относил свое я Чехов? Его мы менялось, вырастало с ходом времени: достаточно проследить его самоопределения в письмах.

Первое мы, естественно, семья; вначале мы — братья Чеховы («когда посреди церкви мы пели «да исправится», все умилялись, а мы чувствовали себя маленькими каторжниками»).

Потом мы — университетские.

Мы — газетчики.

Мы — «пишущие по смешной части».

Мы — артель писателей-восьмидесятников.

А после поселения в Мелихове — «мы, уездные лекаря...».

Естественный и нормальный процесс осознания себя как части семьи, профессиональной группы, поколения, группы единомышленников. Противоестественным, уклонением от нормы, является, с точки зрения Чехова, подчинение личности такому мы, как узкая, бездарная и сухая партийность, столь поразившее интеллигенцию его эпохи деление на «насих» и «ненасих» (см.: П 2, 183).

Уже к концу 80-х годов Чехов стал «свободным и никому не поклоняющимся человеком» — качество, поразившее в нем молодого Горького десятилетие спустя. Его «Степь» — это, по словам того же Горького, «рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво-грустный. Рассказ — для себя»2. Но этот «рассказ для себя» выводит на широкие раздумья о нас — о русских просторах, русской истории, русском человеке; и также о нас — о человечестве, о пространстве, о времени.

И вскоре после этого, накануне Сахалина, в письме Чехова появляется новая формула идентификации: «все мы». Все мы — это интеллигенция, образованное общество, от которого Чехов себя не отделяет. Уже Иванов говорит: «Ведь нас мало, а работы много, много!» (12, 74) — это голос интеллигента чеховского поколения. С этим «все мы» связана не только идея общего долга, но и чеховская этико-социальная идея общности вины и ответственности за совершающееся. Ведь в Сахалине виновато не правительство, не администрация — «красноносые смотрители», а — «виноваты все мы» (П 4, 32).

А в 1891 г. — во время первой поездки в Европу, т. е. после Сахалина, — подъем на следующую ступень: «...все мы народ, и все то лучшее, что мы делаем, есть дело народное» (17, 9). Здесь мы расширяется предельно: народ — главный предмет раздумий и споров интеллигенции, основная субстанция величайших произведений русской литературы, грозная стихия грядущих в XX в. катаклизмов.

Говоря о народе как понятии наиболее общем, всех в себя включающем, Чехов, как обычно, вносит ноту несогласия, спора с принятым в его время толкованием. Смысл его фразы — возражение и государственно-административному пониманию народа как низших классов, податного сословия, тех, «кто глупее и грязнее нас», и принятому в народнической — в широком смысле — литературе сведению народа опять-таки лишь к мужику, крестьянину.

Чехов снимает характерное, скажем, для Толстого противопоставление: мы — представители привилегированных классов, образованное общество, и они — крестьяне, мужики, народ. В мире Чехова обе эти неизменно соотнесенные категории русской мысли и жизни десакрализованы. В 1899 г. в письме к И.И. Орлову Чехов выскажет горькие истины о российской интеллигенции (невоспитанной, истеричной, фальшивой, лицемерной, ленивой), как за два года до этого, в «Мужиках», сказал он не менее горькие истины о русском крестьянстве: «Спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики...» (П 8, 101). Ни народничество, столь характерное для литературы XIX в., ни поклонение какому-либо другому классу или сословию над Чеховым власти не имели.

И все-таки — «все мы народ», предельно широкая, общенациональная и общечеловеческая идентификация понятия мы.

Конечно, эти слова из записной книжки, как всегда, было бы некорректно считать формулированием, прямым выражением чеховской мысли, как некорректно и числить за автором фразу какого-либо из чеховских героев, какой бы эффектной и привлекательной она ни выглядела. Скорее всего, эта фраза («все мы народ») — заготовка для монолога из пьесы или рассказа. В конкретных произведениях такие речи героев могут оспариваться, опровергаться, ими смысл произведения никогда не исчерпывается3. Но здесь важно другое. В художественном сознании Чехова эта проблема обозначена, очерчена.

Проблема, стоявшая и перед самим писателем, и перед его героями: как соединить достоинство отдельной личности с объединяющей идеей народа? И как, не поступясь правами и свободой личности, сохранить общенародное чувство, чувство причастности к огромному мы — народу? Проблема не решена, но она стоит, занимает воображение писателя и заставляет задумываться нас, читателей. И может быть, для нас сегодняшних она — из самых насущных.

Разумеется, соотношение я и мы у Чехова надо видеть в определенной перспективе, на определенном литературном фоне. От романтиков: я и толпа, — до современных Чехову декадентов:

Я не знаю других обязательств,
Кроме девственной веры в себя.

До проблемы интеллигенции и народа у Блока; до футуристов, стоявших «на глыбе слова мы». И конечно, в связи с менявшимся временем, с тем, до чего Чехов не дожил, со страшными испытаниями я со стороны разнообразных агрессивных мы, уготованными XX в., о которых напишут Бунин, Булгаков, Платонов, Пастернак, Солженицын.

Блок записал в дневнике в начале 1918 г.: «революция — это когда я становится мы». Он же в предисловии к «Возмездию» писал как о главной черте катастрофического мироощущения: «мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа»4. Ярче всего это новое, небывалое прежде соотношение между отдельным человеком и засасывающей его воронкой сил, пребывающих над ним и вне его, показал Евгений Замятин.

Замятин приблизительно на два десятилетия моложе Чехова. В 1900-е годы он — человек революции, почти большевик. В 1910-е инженер, строитель кораблей для России на английских верфях. В 1920-е, когда совершалась революция; когда, казалось, появились надежды на осуществление мечты и революционера Замятина — всеобщее равенство — и инженера, математика Замятина — всеобщая технизация жизни; когда его соседи по литературе создают утопические фантазии: «Аэлита» Алексея Толстого, «Летающий пролетарий» Маяковского, — ...оказалось, что Замятин из человека революции предпочел стать еретиком революции и горьким провидцем того, к чему идет его страна и человечество. Он создает антиутопию «Мы», где говорит о возможных ужасающих последствиях как раз этих начал: всеобщего уравнивания, коллективизма и технизации, онаучивания всей жизни.

Замятин получил репутацию врага социализма, хотя на самом деле это не так. О социализме он увлеченно и искренне говорил как о «великой цели, к которой идет человечество», — но о социализме, основанном не на насилии, не на ненависти к человеку, а на любви к человеку. Социализм для Замятина «не время механического равенства, не время животного довольства.., а время огромного подъема высочайших человеческих эмоций, время любви» (453). Это и стало ересью в годы диктатуры пролетариата — но, как считал Замятин, надо «уже сегодня еретически говорить о завтра», потому что «еретики — единственное (горькое) лекарство от энтропии человеческой мысли» (447).

Замятин-писатель понимает, что в его время литература не может оставаться такой же, какой была в XIX веке, даже в начале XX века. Об этом он пишет в своих статьях начала 20-х годов — времени, когда создавался роман «Мы».

Принято считать, что Замятин — враг, антипод всякого мы, противопоставляющий ему абсолют я. Это не так, о чем говорят многочисленные и разнообразные мы, упоминаемые в этих статьях. Каждый раз оказывается, что писатель, как и каждый человек вообще, принадлежит к какому-либо мы — более того, сразу к нескольким мы.

Мы — это жители эпохи революции, разрухи, когда «Апокалипсис можно издавать в виде ежедневной газеты» (416); «мы переживаем эпоху подавления личности во имя масс», но верим, что завтра «принесет освобождение личности во имя человека» (407).

Но мы также — современники «произведенного Эйнштейном геометрически-философского землетрясения», когда «окончательно погибли прежнее пространство и время» (416) и впервые люди осознали, что завтра можно будет совершенно спокойно слетать на Марс.

И мы — современники новой эпохи в искусстве: такие художники, как Пикассо, Ю. Анненков, Маяковский, Блок — автор «Двенадцати», Судейкин, Борис Григорьев, сам Замятин, — овладевшие синтезом в искусстве. В общем, «мир наклонился на 45°, разинуты зеленые пасти, борт трещит... Сейчас в литературе нужны огромные, мачтовые, аэропланные, философские кругозоры, нужны самые последние, самые страшные и самые бесстрашные «зачем?» и «дальше?»» (448).

И вот в эти-то годы, так размышляя (т. е. идентифицируя я и мы), уже написав роман «Мы», Замятин произносит небольшую речь о Чехове (1924), которой редакторы однотомника замятинских сочинений дали вряд ли продуманное заглавие «Чехов и мы». Речь, полную любви к Чехову и стремления размести сугробы, нанесенные на его творчество метелью революции. «Открывается писатель, социальные идеалы которого — те же самые, какими живет наша эпоха; открывается философия человеко-божества, горячей веры в человека... Если хоть чуть-чуть внимательней вглядеться в Чехова как в художника, мастера — то и здесь, конечно, мы найдем близкое родство с мастерством слова нашей эпохи» (331).

Как ни оценивать эти конкретные интерпретации чеховских «социальных идеалов» и «мастерства», нельзя не почувствовать основной пафос Замятина: Чехов и мы близки и нераздельны, — и не заметить, что семантика мы здесь не совсем та или совсем не та, что семантика мы в главном произведении Замятина, его антиутопическом романе. Мы в речи, посвященной Чехову, — это люди России 24-го года, совершившие революцию во имя человека, прогресса человечества. Сам Замятин безусловно с этим мы.

Совершенно иная, не менее сложная, чем в статьях Замятина 20-х годов, семантика мы в его романе «Мы» — записках, которые ведет один гражданин некоего Единого Государства. Странное имя у государства, странное оно и у всех его граждан: буква с цифрой, математический значок. Когда-то была революция, гражданская война, с тех пор прошло много лет, и вот построено новое общество, где государство — все, а отдельные люди — ничто. Они живут в одинаковых зданиях, насквозь прозрачных, вместе строем идут на работу, строем — на отдых. Всюду — «хранители» (тайные агенты), над всеми глава государства — «Благодетель». Любовь тоже регулируется: билетик с номером партнера — и случайный сексуальный партнер. Самое интересное, что в этом тоталитарно-унифицированном раю все граждане счастливы от такой жизни, и сам герой, Д-503, автор записок, убеждает в этом себя и читателей.

Итак, прежде всего мы — слагаемые миллионной толпы обитателей Единого Государства. Каждый я — это «один из», одна из бесчисленных волн единого потока.

Но в романе есть и мы тех, верхних, обладателей власти. Благодетель — новый Великий Инквизитор — говорит о своей мечте заставить все нумера быть счастливыми: «И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту... — вы, вы...» (143).

И есть также мы «хранителей», органов надзора, стоящих за спиной у каждого в Едином Государстве, никого из этого счастья не выпускающих (114).

Все это пришло в роман Замятина и от Достоевского, и от реалий XX в., революции, разрухи, от «огромного, фантастического размаха нашей эпохи, разрушившей быт, чтобы поставить вопросы бытия» (422). Замятин задумывается о «законе человека и человечества», об антиномии свободы и равенства, и это, по его же словам, — «это настоящее, это — от Фауста» (429). И, можно добавить, от его великих предшественников в русской литературе, от русских фаустов в произведениях Достоевского и Чехова.

«Мы» Замятина обычно понимается как произведение о подавлении личности, я, тоталитарной системой, Единым Государством, огромным мы, и о борьбе за освобождение, против нивелировки личности. Это верное, но недостаточное толкование. И понять это позволяет сопоставление романа Замятина — писателя, выросшего на литературе XIX в., с его предшественниками, причем не столько с Достоевским (эти связи наиболее очевидны5), сколько с Чеховым. Чеховское здесь — и в развитии темы я и мы, и в психике героя, противостоящей механицизму, логистике, этике, которая основывается на четырех арифметических действиях; оно и в сложности ситуации, в которой оказывается герой.

С первых страниц записки Д-503 пронизаны смутной тревогой, которая, по существу, заложена в жителях тоталитарного государства. Как вездесущи «хранители», так, может быть, всюду действуют и враги. Ведь Государство окружено стеной, за которой живут совсем другие существа, «и, может быть, их — уже тысячи среди нас, еще прикидывающихся...». И тревога оказывается ненапрасной.

Враг появляется в виде очаровательной женщины, тоже «одной из», по имени I-330, загадочной, острой, влекущей. Повествователь, Д-503, испытывает любовь (не по билетику), ему открываются новые истины: «Человек — это роман: до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы читать» (110).

Когда мы — только двое, когда устоям Единого Государства противостоит свободная, не по билетику, любовь — это разрушение того мы, которое человека низводит до счастливейшего среднеарифметического.

Что же, синоним свободы я от мы — любовь?

Для Замятина это не так. Возлюбленная спрашивает героя: «Ты уже совсем мой?». Закономерный вопрос всякой любящей женщины. Но ведь это не свобода? Вновь мы сводится к владению, подчинению, и эта порабощающая человека сила исходит уже не от Единого Государства? Пусть такое порабощение сладко и желанно для героя, но разве не был он счастлив и от изначального подчинения тому, большому мы?

Влюбленный герой «Мы» оказывается в ситуации героев чеховских «Ариадны», «Моей жизни», ситуации поначалу добровольного подчинения сильной и властной женщине. Освобождение же от ее власти станет равнозначно его жизненному краху, окончательной растерянности перед непонятной для него сложностью жизни.

Круговорот, переплетение разных мы продолжается. Герой оказывается вовлечен не только в любовные приключения, а и в опасную интригу. Любимая женщина принадлежит к тайной организации «мефи», которая хочет захватить космический корабль, который строит герой, и произвести революцию. Вступает в действие еще одно мы — тех, кто готовит крушение Единого Государства, диссидентов, заговорщиков, «мефи» («мы, Мефи... мы, антихристиане... «Интеграл» в наших руках — это будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли...» — 112, 117).

И тогда становится ясным, что и тут, увы, я отдельного человека второстепенно по отношению к этому мы. И тут он им нужен как орудие, как строитель корабля. И тут счастье хотят ввести насильно («А если всюду, по всей вселенной, одинаково теплые — или одинаково-прохладные, тела... Их надо столкнуть — чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы — столкнем... Ты же с нами, ты — с нами?» — 118, 119). Значит, дело только в замене одной зависимости на другую, одной несвободы — другой?

И тогда видишь в этом фантастическом персонаже фантастического государства XXX в. обыкновенного, среднего растерявшегося человека, а вокруг него — шаблоны, каноны мышления и поведения, догмы, навязываемые с разных сторон извне, стремящиеся подчинить всю его жизнь, а у него «нет сил ориентироваться» в этом сложном, непонятном мире, как не было сил ориентироваться у чеховских героев. И, как и они, он сломлен, раздавлен «на манер тысячепудового камня» (П 2, 190). Герой отрекается от любви, и только этой ценой обретает свое спасение и прежний покой. И переплетаются в его монологах мотивы то «Трех сестер», то «Иванова»: «Я — один. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать, что там — выше? И если бы знать: кто — я? какой — я?»; и опять: «Кто — мы? Кто — я?» (146).

Так возникает чеховская ситуация, звучит чеховское начало в фантастической антиутопии Замятина. И должно быть, что-то подобное этой силе воздействия имел в виду Замятин, говоря: «Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» (412).

Примечания

1. Замятин Е. Сочинения. М., 1988. С. 333. Далее ссылки на это издание в тексте, с указанием страницы. Курсив мой. — В.К.

2. М. Горький и А. Чехов: Переписка. Статьи. Высказывания. М., 1951. С. 144.

3. Особенно много фраз с «все мы» в монологах героя «Дома с мезонином»: «Если бы все мы, городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между собою труд... <...> Представьте, что все мы, богатые и бедные, работаем только три часа в день, а остальное время у нас свободно <...> Все мы сообща отдаем этот досуг наукам и искусствам. Как иногда мужики миром починяют дорогу, так и все мы сообща, миром, искали бы правды и смысла жизни...» (9, 185, 186). См. об этом: Евнин Ф.И. Чехов и Толстой // Творчество Л.Н. Толстого. М., 1959. С. 439; Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. С. 232—234.

4. Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. С. 298.

5. См.: Доронченков И. Об источниках романа «Мы» // Русская литература. 1988. № 4.