Вернуться к А.П. Чехов: pro et contra. Том 3. Творчество А.П. Чехова в русской мысли конца XIX — начала XX в. (1960—2010)

Елена Степанян

Известен тезис о «зеркальности» Чехова, о том, что он отображает читающих, то есть нас самих, отображает, по крайней мере, что-то, на чем мы (каждый из нас) сосредоточены. Это свойство искусства вообще, но к Чехову это относится в первую очередь, очевиднее и прямее, чем к кому бы то ни было. Нет необходимости обращаться к каким-то историко-литературным прецедентам, посмотрим, как пишут о Чехове сегодня: вот Дм. Быков начинает юбилейную статью о Чехове с замечания, что в чеховское время все было смешно, и Чехов у него — это тотальный юморист и почти мастер конферанса. Вот Олеся Николаева говорит в статье «Мучитель наш Чехов» о его холодном нравственном релятивизме. Вот А. Флакер, хорватский исследователь русского искусства, утверждает, что отсутствие проповедничества, «указующего перста, страстно поднятого», — определяющая и привлекательнейшая черта писателя. Но М. Дунаев последовательно выявляет у Чехова христианские мотивы, так сказать, на поверхности сюжета, а И. Есаулов обнаруживает формирующий слой христианской символики в глубинных слоях чеховской прозы. «Слово Чехова адогматично», как заметил современный исследователь, точнее сказать, оно зеркально и всеотражающе (недаром в одном из приступов мизантропии и скуки Н.Н. Пунин, таким приступам подверженный, восклицает в дневнике: опять этот скверный, нудный Чехов! Не Чехов тут отразился, а сам Пунин со своей мизантропией и депрессивностью).

А между тем не такое уж он наше зеркало, он показывает нам нередко и то, чем мы никак не располагаем; не наше, а свое добро. Например, Чехов не пропустит даже намека на доброе чувство, малейшего поползновения к хорошему, простого проявления деликатности, скромности, житейской порядочности, тонкости, красоты. (Недаром же в облике человека, скажем, занимающегося лесопосадками или скупающего земельные участки, он отмечает детали, совсем не идущие к делу, — «ты изящен, у тебя музыкальный голос», например). Разве это мы отражаемся в чеховском зеркале? В его мире возможно возрождение человека, в которое мы, как правило, не верим, о котором мы не помышляем, когда общаемся с личностью вроде Лаевского, так сказать, «в реале», в рамках нашей действительной повседневной жизни. Вспомним «Дуэль», «Скрипку Ротшильда» или «Жену», где герои воскресают (в «Скрипке Ротшильда» уже почти за пределами земной жизни). Для «агностика» Чехова, который был готов удивляться интеллигентской вере Д.С. Мережковского («бойкого богоносца», по выражению Чуковского), — так вот для «неверующего» Чехова актуальны были слова пророка о Христе, что Тот «льна курящегося не угасит». То есть опять-таки не так уж в отношении нас Чехов и «зеркален»: мы-то готовы угашать курящийся лен и не видеть в человеке ни грана доброго и хорошего.

Кстати о «курящемся льне», который писатель «не угашает». У Чехова нередко полнотой истины, умением правильно расставить смысловые акценты в предлагаемой ситуации, способностью отделять главное от неглавного наделены второстепенные, нет — третьестепенные персонажи, люди незначительные, простые, недалекие. В той же «Дуэли» комический добряк доктор Самойленко говорит томящемуся главному герою: «Избалованы вы очень, господа!.. Послала тебе судьба женщину молодую, красивую, образованную — и ты отказываешься, а мне бы дал Бог хоть кривобокую старушку, только ласковую и добрую, и как бы я был доволен! Жил бы я с ней на своем винограднике и...

Самойленко спохватился и сказал:

— И пускай бы она там, старая ведьма, самовар ставила».

Вообще «Дуэль» дает много материала для читательских размышлений о вере и неверии Чехова, о его антроподицее и теодицее. Другой персонаж второго плана — дьякон принадлежит к тому же типу «малозначительных», обычных людей, что и Самойленко. Но ведь именно ему суждено вмешаться в ход событий и отменить дуэль, разорвать цепь зла. И именно ему принадлежит мысль о том, как на самом деле должны отнестись люди друг к другу: «За что он (фон Корен. — Е.С.) ненавидит Лаевского, а тот его? За что они будут драться на дуэли? Если бы они с детства знали такую нужду, как дьякон... если бы они с детства не были избалованы хорошей обстановкой жизни и избранным кругом людей, то как бы они ухватились друг за друга, как бы охотно прощали взаимно недостатки и ценили бы то, что есть в каждом из них!» (Курсив мой. — Е.С.) Или вот тоже одна из «малых сих» чеховского творчества, нянька Марина из «Дяди Вани». Все страдают от эгоизма и самодовольного паразитизма профессора Серебрякова, и только она одна из всех находит слова утешения для него самого: «Пойдем, я твои ножки больные согрею, Богу за тебя помолюсь, ты и уснешь...».

Чехов широк и достоверен, но не холоден, вернее — не прохладен (в библейском смысле этого слова). У ряда авторов приходилось сталкиваться со ссылкой на «Скучную историю» как самый безнадежный рассказ Чехова. Чехов смел и тверд перед лицом смерти своего героя, человека, увы, утратившего «общую идею». Но в то же время автор дает нам очень развернутое представление о его жизни, не только текущей (вернее, утекающей), но и о прошедшей. Мы узнаем, как она, эта жизнь, была полна и богата и любовью, и творчеством, и такими лишь по внешности малыми, а на деле важнейшими вещами, как, например, радость обеда всей семьей, вместе с детьми, с подающей блюда кухаркой Агашей, с «уменьем пьянеть от одной рюмки водки... с взаимными ласками», с ощущением радости и единения. Да, сегодня у умирающего старика этого нет, все это сменилось отчуждением. Но ведь это было, и никто уже не в силах это вычеркнуть из жизни уходящего из жизни человека. Так же, как в «Трех годах» рядом с неудавшейся жизнью Лаптева разворачивается полная труда, вдохновения, жажды жизни судьба Ярцева, этого, похоже, прообраза Юрия Живаго. Лаптев свою любовь потерял, Ярцев показан на пороге новой любви. Это совсем не значит, что из жизни исключаются боль и скорбь, нет, они предполагаются. Но как не повторить за Ярцевым слова, сказанные им даже не о будущем, а о настоящем: «Как богата русская жизнь, ах, как богата!». И Чехов это сознает и это показывает — не как зеркало, скорее как прозрачное стекло, не замутняющее картину Божьего мира, а позволяющее этот мир видеть в полноте. Отсюда — историзм Чехова. Его прозрачность и достоверность помогают оценить объективную картину дальнейшего развития русской истории, как она самому автору видится (и это наряду с таинственными, не понятыми по сегодняшний день восторгами его героев по поводу будущего). Что такое повесть «Степь», как не повествование о детстве, становлении человека, встрече с природой? А вместе с тем — какая историческая проницательность! Встречи Егорушки с людьми, случающиеся во время его путешествия, как будто эскизно очерчивают и современное бытие России (разорение помещиков, мощное становление русского капиталиста), и ее близкое будущее. Недаром читатель видит тут образы русского хулиганства и бунтующего еврейского сознания, пока еще не встретившихся друг с другом на пространстве степи, но уже готовых к встрече, готовых взорвать все вокруг себя. Или (пусть это частность, малость, но какая выразительная, говорящая!) места, упоминаемые в дивной повести о неудавшейся любви «Три года» — это Бутово, Алексеевский монастырь. То есть в недалеком для персонажей повести будущем они станут местами мучений, где расстреливали и взрывали. Недаром персонаж «Трех годов» Ярцев, видя купола Алексеевского монастыря, замечает: «Москва — это город, которому предстоит много страдать». Случайно ли это? Повесть кончается словами: «Поживем — увидим». Да, они поживут... и увидят. А может, герои Чехова, переживающие разрушение человеческих взаимосвязей, являются провозвестниками куда более масштабных страданий? И здесь скрыто свидетельство глубочайшего неравнодушия, неиндифферентности писателя и к его персонажам, и к людской участи вообще? Объективность Чехова любовна и сострадательна.

Чехов адогматичен, то есть, как говорят многие, пишущие о нем, безыдеен. Нет, он идеен. Его идея — это деталь, занимающая у него ключевое место и нередко говорящая о несравненной красоте мира и о счастье жить и быть. Как могут люди быть несчастливы, если, например, есть сад, обрызганный росой и оттого кажущийся счастливым? Это — нелепость, это — от неумения жить. Видимо, прав был Толстой, замечавший о чеховских пьесах и их героях: помилуйте, да все так хорошо, гитара, сверчок, чего же лучше... Герои пьес томятся от вида падающего снега или поднявшегося в полет журавлиного клина, они не знают, зачем это, они должны постигнуть причину этих явлений. Милые, родные, да ведь причина — это вы сами, этот мир — для вас, а снег и журавли — явление красоты, знак качества сотворенной ради вас природы. Чехов заставляет если не своих персонажей, то по крайней мере нас, читателей, осознать это.

Примечания

Степанян Елена Владимировна (р. 1952) — литературный критик.