Вернуться к Е.В. Липовенко, М.Ч. Ларионова, Л.А. Токмакова. А.П. Чехов: пространство природы и культуры

И.Е. Гитович. Писательская переписка как повествовательный жанр: некоторые аспекты эпистолярия Чехова

Переписка — это повествовательный жанр, известный подавляющему большинству грамотных людей из собственного житейского опыта. Наверное, нет человека, который хоть однажды не был озабочен тем, как написать письмо — сообщить что-то другому лицу и структурировать эту информацию по образцам эпистолярного жанра. Собственно, письмо и возникло как необходимость установить коммуникацию в пространстве. Может быть, именно потому, что о нем что-то известно всем, к нему обычно не проявляется большого научного интереса. И — зря.

О писательской переписке обычно просто говорят, что это промежуточный жанр — на границе быта и литературы. Практический интерес научного литературоведения к ней заключается в признании того, что письма — это бесценный источник историко-литературной информации, с помощью которого, например, реконструируется писательская биография, именно из переписки мы получаем сведения об участниках литературного процесса и каких-то его деталях, о людях, входящих в определенный дружеский круг того или иного писателя.

Но письма для пишущего человека, особенно литератора, — это всегда еще и первичная реальность творческого процесса, их можно рассматривать как прототекст отношения пишущего к художественному творчеству. Письма — особый жанр, обладающий самостоятельной структурой организации. Наконец, по утверждению ученых, письмо было первой формой письменной речи. И это обстоятельство сохраняет свой глубоко значимый смысл.

Письмо — это всегда текст, у которого имеется автор — реальный бытовой человек, он же повествователь (смысловое расстояние между ними в этом случае минимально), и конкретный читатель, на прочтение которым и реакцию на чтение создаваемый текст рассчитан. Как процесс обмена подобными текстами переписка предполагает знание авторами писем друг друга — хотя бы заочное, хотя бы кажущееся. Адресат и выбор именно его в качестве читателя для автора письма всегда биографически и/или психологически мотивирован. Структурированность текста в этом случае, с одной стороны, не требует такой степени обобщения, как в художественном тексте, рассчитанном на многих и неизвестных читателей, с другой — письмо дает возможность практически использовать разные формы структуры.

Фабула письма обычно рождается спонтанно, как и некая побудительная эмоция к созданию именно такого текста. В письме она особенно значима, ибо текст строится с учетом-знанием адресата, а в «фабулу» прямо или опосредованно входит и письмо, на которое отвечает адресант или которое он получит в ответ на это свое письмо. Собственно, именно адресат, в первую очередь, и структурирует «сюжет» ответного письма к себе, хотя бы внутренний, и определяет стилистику ответного письма. В переписке происходит взаимное приспособление языка адресата и адресанта. Сама же переписка — как диалогическая форма — развивается в этом случае в открытый и самопорождающий сюжет с взаимно усложненной мотивацией. И в этом ракурсе письма Чехова и его переписка в целом представляют сегодня историко-литературный и теоретический интерес как диалог дискурсов в ситуации «провала коммуникации» и его преодоления.

Так что всегда продуктивнее читать переписку в целом, нежели довольствоваться ее вырванной частью, когда — как это бывает в практике публикаций, ответные письма привлекаются только как подручный материал для комментирования.

Мысль Тынянова о том, что письма в какой-то момент из бытового факта, каким они являются по существу своего появления, превращаются в литературный факт, а затем, сыграв эту свою роль, снова попадают в область быта, становясь его фактом и документом, чтобы в нужных условиях снова стать фактом литературы, в свое время намечала направление исторического изучения жанра письма. Но вопроса, какие эпохи располагали к такому возрождению жанра, она не ставила. Представление, что литература XIX века по сути своей эпистолярна, а для рубежа XIX—XX веков ведущим началом выступает уже дневниковость, считается доказанной закономерностью литературного процесса. Но, может быть, важнее то, что переписка в это время не столько преобразует жанры художественной литературы, сколько сама становится самостоятельным жанром.

Писательские письма представляют особый вид подобных текстов, где бытовой человек, прежде всего, вытесняется литературным человеком, наделенным особым чувством языка. Писательские письма в силу этого всегда литературны. Этот текст с характерными признаками авторской стилистики и есть особый повествовательный дискурс. Периодически в истории литературы письмо становится приемом, определяющим особенности прозаических жанров, порождая такие формы, как письма-очерки, письма-путевые заметки, письма-рассказы, дневники в письмах, часто при этом обращенные к вымышленному лицу (форма, кстати, часто используемая в качестве первой пробы пера). Письма рубежа XIX и XX вв. при этом по степени открытости и даже исповедальности приближаются скорее к дневнику, а обращение к конкретному лицу имитирует обязательность его немедленного прочтения и особую доверительность, рассчитанную на понимание. Это особым образом организует не просто текст, но, что особенно важно, выраженные в нем переживания.

В качестве эго-документа письмо может быть рассмотрено как текст-документ о себе, адресованный вовне и уже на стадии создания рассчитанный на прочтение совершенно определенным человеком, то есть структурирование происходит с включением такой операции, как особый отбор сообщаемой информации. В самом способе ее изложения реализуется определенная мотивация, лежащая в основе выбора — что из информации, которой владеет автор письма и как должен усвоить адресат, что он должен учесть при ответе.

Прозаики, тяготеющие к малым формам, нередко оказываются блестящими мастерами эпистолярного жанра. В их случае письма становятся одной из наиболее удобных для них форм прозы, и бывает, что письма получаются много интереснее, чем чистая проза. Чехов не раз говорил своему старшему брату — литератору Ал.П. Чехову, что если бы тот писал рассказы так, как пишет письма, то стал бы первоклассным писателем. Самое значительное, что от него осталось как от литератора, — это действительно том его переписки с братом.

Писатели, не склонные к ведению дневников, как люди с повышенным самоощущением, обычно тяготеют к эпистолярному жанру. Это оптимальная для них форма самовыражения. Она становятся и мощным импульсом к художественному творчеству.

Среди русских писателей XIX века принято выделять — как наиболее интересные — письма Пушкина, Толстого и Чехова. Остановлюсь на письмах Чехова как самодостаточном прозаическом тексте.

Когда, почти сразу после смерти Чехова, стали появляться публикации его писем, оказалось, что это на редкость увлекательное чтение. А после выхода двух первых сборников избранных писем, изданных Б. Бочкаревым (1909) и В. Брендером (1910), именно в печати заговорили о необходимости более серьезного отношения к изданию писем Чехова. Этим, прежде всего, читательским интересом практически и было инициировано издание шеститомника писем Чехова, подготовленного М.П. Чеховой и выходившего в течение 1912—1916 гг. Чтение писем Чехова тогда буквально захватило читающую Россию.

На некоторое время они стали чуть ли не самыми читаемыми книгами текущей литературы, по их поводу появилась огромная пресса. Их называли еще одним собранием сочинений, писали, что одно письмо иной раз оказывается дороже целой повести, что письма Чехова не менее интересны, чем его проза.

Став заметным литературным фактом десятых годов, письма Чехова не могли, видимо, не повлиять на текущую литературу этого времени, а это была в своей исторически значимой части литература Серебряного века, Чехова-прозаика тогда уже не очень принимавшая. Это обстоятельство почему-то проходит мимо внимания исследователей. Как и то, что чеховская эпоха, то есть 80—90-е гг., была временем демократизации и значительного распространения в разных слоях общества эпистолярного жанра. Эпистолярное наследие Чехова выделяется не просто количеством написанных им писем, но изначальным тяготением писателя именно к такой форме дискурса и самовыражения.

Находили — и тогда, и позже — что, с одной стороны, письма Чехова и его проза, а с другой — письма и драматургия имеют общие черты. Более того, в одних и тех же эпистолярных текстах находили и находят прообраз как чеховского драматургического письма, так и прозаического. Так, две статьи о письмах Чехова в одном и том же сборнике — Э.А. Полоцкой и А.П. Чудакова — рассматривают одни и те же письма, одна как исток драмы, другая как прообраз прозы. Но гораздо существеннее, на мой взгляд, что письма Чехова в присутствии его прозы или драматургии имеют совершенно самостоятельную жанровую ценность.

И до сегодняшнего дня читатели писем Чехова нередко читают их том за томом, как прозу, причем среди них немало таких, кто считает эпистолярию Чехова чуть ли не более актуальной сегодня, чем собственно художественное его творчество. Характерно, что часто это не рядовые читатели, а писатели. И это рождает еще один возможный аспект исследовательского обращения к письмам Чехова.

Письма Чехова выделяются своим характером и непреходящим интересом для читателя не только как социо-культурный, биографический, историко-литературный и просто человеческий материал, сейчас они актуальны как история человека, сделавшего себя, написанная им самим, как своеобразный автобиографический роман самовоспитания. Но в случае Чехова его письма оказываются еще и самостоятельной формой повествования, где ряд особенностей его прозы, в частности, так называемая бессюжетность — выступают в своей первичной сущности эмоционального переживания, для точной передачи которого именно в письмах была найдена и отработана оптимальная интонационная форма.

Но что особенно важно, в письмах Чехова угадываются еще и возможные для него, хотя и не пройденные им пути в поисках новых жанров и форм — например, явное его тяготение к жанру законченного фрагмента-записи. Целый ряд выдержек из писем Чехова, растасканных на цитаты, давно потерявших автора, представляют собой именно такие самозначимые и законченные фрагменты.

Рискну высказать предположение, что Чехов, переживавший в последние годы тяжелый творческий кризис, в частности, потому, что перестал слышать своего читателя, а жанр чеховской повести или рассказа был по собственному его ощущению им самим исчерпан, на самом деле стоял перед новым для себя и литературы жанром — самодостаточным фрагментом-записью, но каким-то образом его перспективности для себя не услышал. Этот жанр завоевал литературу несколько позже, войдя в нее с книгами В.В. Розанова «Уединенное» (1912), «Опавшие листья» (1913). Если же вспомнить в связи с этим любимую книгу Чехова — «Размышления императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя», которая в издании 1882 г. (перевод Л. Урусова), испещренная пометами и подчеркиваниями, сохранялась им в личной библиотеке в числе самых важных и переезжала с ним в Москве с квартиры на квартиру, потом из Москвы в Мелихово, из Мелихова в Ялту, где и находится сейчас, то нетрудно понять, что она была для него образцом формы, созвучной его собственному отношению к слову как речевому жанру.

Письма Чехова иногда приравнивают к не написанному им роману. Правда, романная фабула по-настоящему создается перепиской в целом, то есть включением эпистолярия адресатов, которые со своей стороны могут быть рассмотрены как со-авторы и со-повествователи. И в этом ракурсе переписка представляет сегодня как историко-литературный и лингвистический, так и теоретический интерес. Среди адресатов Чехова были люди разных социальных групп, положений, занятий. Часть из них была знакома друг с другом помимо Чехова или через Чехова, и тут нередко возникали фабулы, затрагивающие уже не двух, а нескольких или многих людей. Например, переписку Чехова с Ликой Мизиновой называют почти чеховской повестью. Но если в этот сюжет включить еще и переписку Чехова с Потапенко, а Лики с М.П. Чеховой, то получается уже не повесть, а полноценный роман о времени и людях, не написанный Чеховым. В сущности, эпистолярий Чехова, включающий множество таких переписок как отдельных фабульных ходов, может быть рассмотрен как огромный роман о времени Чехова и его людях.

Переписка была для Чехова, конечно же, средством общения, хотя он иной раз уверял своих корреспондентов, что не умеет и не любит писать письма. Правда, почти тут же говорил, что не понимает писания писем «по обязанности», а не в такую минуту, когда пишущий не боится за свою искренность. Сам он писал письма ежедневно, иногда по несколько в день, а каждое письмо — это часто несколько страниц текста. Бывали рекордные дни, когда он писал по пять-семь писем в день. Общение в письмах и необходимость такого литературного и психологического тренинга оставались для Чехова потребностью и выработанной привычкой практически до конца жизни, хотя и характер писем, и круг корреспондентов на протяжении жизни несколько раз круто менялись, что тоже требует своего анализа. У каждой из переписок имеется определенная завязка, развитие, кульминация, часто следующее потом ощущение ее исчерпанности, за которым идет резкий спад или практическое ее завершение.

Письма своих корреспондентов — как известных, так и неизвестных — Чехов бережно хранил. В молодости наиболее интересные письма подшивал в папки. Позднее хранил все получаемые письма, в конце года систематизируя их по алфавиту и датам. Получая недатированные письма, ставил на них год, месяц, изредка даже и число. Хранить, то есть практически собирать получаемые письма Чехов стал с юности. В одном из первых из известных нам писем гимназист Чехов пишет двоюродному брату, служившему в Москве, в Замоскворечье в амбаре купца Гаврилова, что собирает «коллекцию разнородных писем». Имелись в виду письма к нему разных лиц.

Жанр письма оказался особенно близок Чехову по психофизическому типу его личности и даже в силу особенностей дарования. Это тоже самостоятельная тема исследования. Чехов смолоду обнаружил редкостный слух к языку и феноменальную память на чужую речь. Изображение речи было его первейшей потребностью как писателя. Этот дар, видимо, сложно компенсировал более слабую его способность к придумыванию и рассказыванию историй — то есть созданию занимательных динамических сюжетов. И истоки бессюжетности Чехова, возможно, лежат гораздо больше в свойствах его дарования. Именно письма в случае Чехова оказываются такой формой повествования, где эта особенность его прозы — так называемая бессюжетность — выступает в своей первичной сущности концентрированного эмоционального переживания (ключевого настроения). Потом заботами пишущих о Чехове бессюжетности был придан статус историко-литературной необходимости или неизбежности открытия, чем она действительно в силу этих причин в опыте Чехова и стала. Эту особенность дарования он компенсировал совершенно особым и изощренным по способам выражения психологизмом. Как писатель, он находил для этих способов языковую форму, прислушиваясь к тому, как в разных ситуациях и состояниях люди пользуются языком. В письмах же люди, хотят они этого или нет, сильнее всего и прямолинейнее проявляются именно через речь. Способ организации текста писем Чехова, иллюзия адекватности автора (бытового человека) и повествователя, усиленное лирическое начало авторского «я» как феномен особой поэтичности в конкретных условиях того в целом «непоэтического» времени, на которое пришлась творческая жизнь Чехова, дают писателю возможность выстраивания собственного образа в рамках приемлемой концепции личности и непосредственной проверки ее в диалоге с адресатом как нахождение границ открытости самовыражения и решение проблемы оптимальной дистанции в процессе коммуникации.

Мы в точности не знаем, каковы были ранние читательские впечатления Чехова и сама его начитанность, что очень важно для писателя, но знаем, что знакомство его с эпистолярным жанром именно как повествовательным произошло очень рано. И произошло в родительской семье, где письма писали все — малограмотные родители, дед, дядя, потом братья — гимназисты и студенты, сестра. Письма в семье читались нередко вслух.

По утверждению самих писателей, их писателями делают прочитанные им книги или книги и жизнь, но никогда только жизнь. То есть будущий писатель должен иметь запас усвоенных им из чтения матриц повествовательной формы, из которых он потом выбирает наиболее подходящую и удобную для себя и в результате большого числа проб пера приспосабливает ее к своим нуждам. Очень вероятно, что для Чехова одним из первых образцов повествования оказалась именно форма и структура письма.

Стиль писем деда, отца, дяди, их риторику Чехов и брат Александр не раз, как известно, пародировали, эти письма старших Чеховых оставались для них на многие годы источником острот, языковых выдумок и до конца жизни опознавательными знаками общих переживаний и воспоминаний. Пародированные черты этой стилистики вошли в их общий язык переписки и оставались как стилистическая особенность именно их эпистолярного общения до конца жизни Чехова.

Интересно, что первый рассказ Чехова «Письмо к ученому соседу» был пародией на эпистолярную риторику деда Егора Михайловича. Этот подлинный шедевр, в котором нельзя изменить ни одного слова, был написан гимназистом выпускного класса. Использовал Чехов форму письма и в осколочную пору, и в более поздних рассказах. При этом он не советовал начинающим литераторам пользоваться формой писем, считая ее слишком легкой и потому малоинтересной (малопродуктивной?) для беллетристики. Об этом он писал, например, Л.А. Авиловой. А вот другая его знакомая — Т.Л. Щепкина-Куперник уже после смерти Чехова издала прозаический сборник «Неотправленные письма», построив сюжет заглавной повести на сопоставлении писем, написанных по внутреннему порыву открытости и искренности, с теми, которыми они нередко заменяются, если вступает в действие здравый смысл — рассудок и даже осторожность. Замысел совершенно чеховский.

Интересно, что именно по письмам можно установить, как быстро менялась речь и самого Чехова, как, попав в Москве в иную культурную среду, он неслыханно быстро преодолел в собственной речи провинциализмы, склонность к мещанской риторике. Как из таганрогского маргинала он почти неожиданно стал чуть ли не рафинированным интеллигентом. Его первая пьеса «Безотцовщина», кроме всего прочего, уникальный пример смешения дискурсивных пластов, сшибка разно породных языковых стихий. На этой пьесе хорошо прослеживается работа языкового самовоспитания Чехова. И немногие сохранившиеся от этого времени письма Чехова проливают дополнительный свет на проблему.

То, что по речи, по ее строю в письмах можно узнать о человеке практически все, он понял очень рано. Я думаю, что и письма он собирал и хранил, в частности, как некий необходимый ему запас языкового материала. Потому что сами эти письма — речь в них их авторов — куда более прототипичны для прозы и драматургии Чехова, чем те или иные черты его знакомых или похожесть их жизненных историй, по которым исследователи, часто произвольно, зачисляют тех или иных реальных людей из окружения писателя в прототипы его персонажей. А в последние годы жизни Чехова именно читательские письма были, я думаю, главными импульсами к созданию тех или иных типов персонажей и типов речи (особенно в пьесах). К своим персонажам он шел больше через их речь, чем через модификацию наблюдаемых жизненных историй. Фабула же складывалась как бы поверх речи — или, точнее, проступала через речь. И типология его героев — это, в первую очередь, типология дискурсов. С этой стороны письма к Чехову также еще практически не прочитаны.

А.П. Чудаков в свое время высказал предположение, что Чехов с самого начала активно пародировал пафос сентиментальной эпигонской поэзии 70-х гг., а вот в зрелой прозе и драматургии использовал такую почти шаблонно-поэтическую лексику, образы и риторическую ее мелодику без всякой пародии — по своему прямому назначению. Я думаю, что источником и импульсом к этому были именно получаемые Чеховым письма, откуда он черпал язык своих героев, и через язык создавал психологический рисунок человека. Люди, которые ему писали, говорили и думали на таком языке. Читая Чехова и восхищаясь его прозой, а потом и пьесами, сами они пользовались привычным для них словарем предшествующих литературных эпох, называли им свои переживания, ориентировались на выраженные им понятия. Как говорила Цветаева, обыватель в вопросах вкуса неизбежно сам себе отец, а то и дед. Обыватель и в языке сам себе отец. Видимо, поэтому такой читатель-зритель воспринимал потом пародируемые и растасканные на остроты и анекдоты выражения, вроде «неба в алмазах», как свой язык. Чехов ориентировался на интеллигентскую речь 70-х годов с ее повышенной эмоциональностью и широким использованием специфически «высокой» публицистической фразеологии. А источником для нее служили в основном получаемые им письма.

Для Чехова письма были очень удобным способом беседы. Они позволяли устанавливать и держать дистанцию в каждом отдельном случае эпистолярного общения, не переходя границы откровенности, возможной для него, — степень ее Чехов сам устанавливал для разных корреспондентов, очевидно, в зависимости от ощущаемой близости понятийного языка. Спонтанной откровенности, исповедальности в истинном значении этого слова у него почти нет. За исключением, может быть, знаменитого письма к Григоровичу. Даже самые откровенные его письма к Суворину — это письма, в которых Чехов, увлеченный общением, тем не менее одновременно выстраивал для адресата свой образ (как мы сказали бы сегодня, создавал определенный имидж), рассчитывая заранее то, как он будет принят адресатом. Суворин был, в частности, важен для него потому, что, будучи человеком другого круга и образа жизни, восполнял Чехову тот культурный опыт, которого Чехов не имел ни в своей таганрогской жизни, ни в годы работы в малой прессе. В письмах к Суворину больше, чем в письмах к кому-то еще, Чехов решал сложнейшую для себя как человека и писателя задачу самоидентификации. Возможность выстраивания собственного образа как автоконцепции личности — непосредственной проверки ее в диалоге со значимым адресатом — одна из внутренних задач переписки Чехова, в наиболее важной для него ее части.

Элементы дидактики, резонерства, свободного выражения чувств, иронии, самоиронии, способы их структурирования в чеховском письме составляют единый поэтологический «сюжет», в котором задается и преодолевается противоречие между степенью обобщения, ограниченной обращением к конкретному бытовому человеку, и большей, чем часто оказывается в прозе, долговечностью выраженных в письме как ее промежуточном жанре смыслов.