Причины смерти и того и другого кажутся настолько сходными, что впору говорить об одной. Оставляю вне рассуждения второстепенные факты: оба умерли почти в одном и том же возрасте — Гоголь — 43 лет, Чехов — 44; оба спасались от недугов теплыми климатами: один — Италии, другой — Ялты.
Правда, болезни разные: у Чехова чахотка; у Гоголя окружена каким-то туманом, поэтому среди медиков имеются разногласия, каких нет в случае с Чеховым.
Доктор Баженов нашел у Гоголя генетическую (от отца) предрасположенность к нарушениям мозгового кровотока, следствием чего был депрессивный невроз, а вот доктор Тарасенков, наблюдавший последние дни писателя, отметил: «...После уничтожения своих творений мысль о смерти как... необходимой..., видно, запала ему глубоко в душу...»1.
Значит, мог умереть не от мозговых нарушений, а от мысли о смерти, как произошло с героиней «Старосветских помещиков». После возвращения сбежавшей кошечки Пульхерия Ивановна задумалась. ««Это смерть моя приходила за мной!» — и ничто не могло ее рассеять. (...) На другой день она заметно похудела.
— Что это с вами, Пульхерия Ивановна? Уж не больны ли вы?
— Нет, я не больна, Афанасий Иванович! Я хочу вам объявить одно особенное происшествие: я знаю, что я этим летом умру: смерть моя уже приходила за мною!»
Она и впрямь умерла летом при полном физическом здоровье. Отчего? Оттого, что решила, что умрет, — для человека достаточная причина. Почти так и написал И. Тургенев И. Аксакову вскоре после смерти Гоголя:
«Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе стоят к ее недрам — ни одному человеку, самому сильному духом, не выдержать в себе борьбу целого народа, и Гоголь погиб. Мне, право, кажется, что он умер, потому что решился умереть»2.
В статье «Трагедия великого юмориста», 1909, В.Г. Короленко сделал несколько наблюдений, одно из них по поводу мрачного финала «Сорочинской ярмарки», которая заканчивается свадьбой и пиром:
«Гром, грохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. (...) Скоро все стало пусто и глухо.
(...) Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».
Короленко комментирует:
«...Этот крик щемящей тоски (...) вырвался из груди двадцатилетнего юноши!
Таких смен настроения в произведениях Гоголя много, и они указывают на глубокую, прирожденную черту темперамента. Именно прирожденную: это было наследство, полученное... от отца»3.
Спорить не о чем, отец Гоголя не долгожитель: и умер, не дожив до 45 лет, и частенько жаловался на приступы тоски. Иными словами, подтверждается правота доктора Баженова: наследственность.
Вновь нечего возразить, кроме одного: когда имеем дело с художником, — тем, кто создает воображаемый мир, способный куда сильнее реального повлиять на него самого и потому на читателя, недостаточно физической причинности, иначе не было бы художественного творчества.
А от чего умер Чехов? Уж точно не от физиологической предрасположенности. Его отец дожил до 74, а мать до 84 лет, сестра Мария умерла на 94 году жизни, братья Иван и Александр почти 60 лет, и только брат Николай умер от чахотки в 30 лет.
Правда, можно говорить, что мужская ветвь семьи не столь долгожительна, как женская, но и в этом случае Антон, рассуждая статистически, мог бы прожить дольше.
Нет, не физиология, не только недуг явились причиной смерти, дело которой болезнь разве что облегчила, настоящую же причину следует искать в творчестве; в той инстинктивной прозорливости, которой наделены крупные художники, и в которой они сами, как правило, не отдают себе отчета.
Еще раз процитирую Короленко. В 1887 г. вышел сборник чеховских сочинений «Пестрые рассказы», чему содействовал Д. Григорович, полюбивший молодого писателя. Между ними завязалась короткая переписка, и стареющий Григорович как-то пожаловался Чехову на болезни, предчувствие близкой смерти (хотя умер он через тринадцать лет, в 1900 г.)
«Чехов, — вспоминает Короленко, — [показывая] мне это письмо, прибавил:
— Да, вот вам и известность, и карьера, и большие гонорары...
Эта пессимистическая нотка показалась мне тогда случайной в устах веселого автора веселых рассказов (...) Но впоследствии я часто вспоминал эти слова, и они уже не казались мне случайными...» (72).
Теперь эта неслучайность неоспорима. Уже в первом сборнике Чехова «Сказки Мельпомены» (1884) можно расслышать пессимистические нотки. Отчего же? Откуда этот явно неврожденный, как, предположим, у Гоголя, пессимизм? Скажут: еще бы, он и жил недолго потому, что рано обнаружился туберкулез, разрушавший организм, и это сказывалось на творчестве.
Логически так оно и есть. Но если при толковании художественного произведения всегда высказываются разные гипотезы, так же обстоит и с жизнью художника.
Все, знавшие Чехова, вспоминают о его заразительно веселом нраве, о том, что он был душой разных компаний, до колик смешил зрителей, играя в любительских спектаклях старух (кстати, Гоголь тоже приобрел известность в Нежине исполнением ролей старух в лицейских театральных постановках).
Нет, не врожденное, тут что-то другое, а если все-таки искать врожденное, то не в физиологии, а скорее в национальной, выражаясь замысловато, метафизике.
Можно лишь гадать, точно ли мысль о смерти снедала Гоголя, как о том писал доктор Тарасенков. Однако в наблюдательности ему не откажешь, поскольку он усмотрел появление этой мысли у писателя после уничтожения им второго варианта 2 тома «Мертвых душ». В «Авторской исповеди» Гоголь признался: «...Не писать для меня совершенно значило бы то же, что не жить»4.
Между тем, не писалось. Разве не причина? Особенно для художника, особенно для писателя, верившего в способность слова преобразовать души и самый физический мир.
Не работалось же потому, что не получался Чичиков-праведник, каким он должен был стать, по замыслу Гоголя, во 2 и 3 томах романа, для нравственного примера всем русским людям. Русский человек, считал Гоголь, куда лучше немца или француза, да только позаросли его природные добродетели грубой корой вещества, сам он уже не в силах избавиться от нее.
Гоголь видел спасителя в Чичикове. Создать такого праведника он считал не только своим долгом писателя, но христианина.
Отчего же не получались праведник-спаситель, а с ним и спасение Руси? Не оттого ли, что сам автор не стал праведником, а без этого такой фигуры не создать? На этот вероятный случай Гоголь предпринял невиданное в русской и западноевропейской литературе публичное перевоспитание себя с помощью «Выбранных мест из переписки с друзьями»:
«Пока не станешь сам, хотя сколько-нибудь, на них [добродетельных людей — В.М.] походить, пока не добудешь медным лбом и не завоюешь силою себе в душу несколько добрых качеств — мертвечина будет все, что ни напишет перо твое...»5.
Он и написал «Выбранные места», чтобы читатели критиковали его, писателя и человека, указали бы ему те дурные черты характера, которых он и не замечал и которые, по его убеждению, мешали изобразить Чичикова-праведника.
Не получалось. Тогда-то он поехал в Иерусалим, надеясь у Гроба Господня пережить потрясение, необходимое, чтобы продолжить работу над романом. Не вышло и с этим.
Вот почему могла возникнуть — высказываю гипотезу — мысль: не живут на Руси праведники. Однажды он так и сказал, правда, еще до забот, вызванных продолжением романа:
«Клянусь, непостижимо странна судьба всего хорошего у нас в России! Едва только оно успеет показаться — и тот же час смерть! безжалостная, неумолимая смерть! Я ни во что теперь не верю, и если встречаю что прекрасное, тотчас же жмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. От него несет мне запахом могилы»6.
Сказано, конечно, по весьма конкретному поводу — смерти Иосифа Виельгорского. Но какой метафорический смысл приобретают эти слова! Из них могло следовать, что не в нем, Гоголе, причина неудачи с праведничеством Чичикова, а в обстоятельствах русской жизни, перед которыми бессилен художник: как ни старайся, а Русь все та же. Гоголь это осознавал:
«Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещения европейского, дал в руки нам все средства и орудия для дела, и до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно, как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какою-то холодною, занесенною вьюгой почтовой станциею, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: «Нет лошадей!» Отчего это? Кто виноват?»7.
Замечу попутно, последние слова — название будущего романа Герцена, в котором, в отличие от Гоголя, автор дал и ответ: «Никто», ибо «еще не рассвело, а уже смеркается», по выражению А. Герцена.
Если остановиться на гипотезе неискоренимых обстоятельств отечественной жизни как причине смерти Гоголя, их можно рассматривать и как причину смерти Чехова.
«Среди его рассказов, — продолжаю я из очерка Короленко, — был один (кажется, озаглавленный «По пути»8 [там действие происходит как раз на «занесенною вьюгой почтовой станции». — В.М.]): где-то на почтовой станции встречаются неудовлетворенная молодая женщина и скитающийся по свету тоже неудовлетворенный, сильно избитый жизнью, русский «искатель» лучшего. Тип был только намечен, но он изумительно напомнил мне одного из значительных людей, с которыми сталкивала меня судьба. И я был поражен, как этот беззаботный молодой писатель сумел мимоходом, без опыта, какой-то отгадкой непосредственного таланта так верно и так метко затронуть самые интимные струны этого, все еще не умершего у нас, долговечного рудинского типа...» (73).
«Без опыта, отгадкой таланта...» Не означает ли это, что у него был, так сказать, врожденный опыт для изображения «рудинского типа». Не физиологический, разумеется, как и для объяснения болезни Гоголя требуется что-то, кроме физиологии. Героя тургеневского романа Чехов почувствовал в психологическом, историческом «воздухе» России, а для этого и впрямь не нужен личный опыт (если не считать им интуицию — необходимое условие любого таланта).
Однажды Чехов написал А. Суворину: «Я встаю с постели и ложусь с таким чувством, как будто у меня иссяк интерес к жизни. Это или болезнь, именуемая в газетах переутомлением, или же неуловимая сознанием душевная работа...» (8 апреля 1892).
«Не уловимая сознанием», т. е. привычная, не замечаемая человеком, ибо вошла, говоря обыденным языком, в плоть и кровь, но от этого тем сильнее действующая.
Лермонтов писал пророчески: «Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов...»
Так же «из колыбели», не уловимо сознанием Чехов мог «знать», что русская действительность неисправима — отсюда тоска, усиленная тяжелым сознанием «ответственности таланта», по словам Короленко (78).
Эта фраза целиком применима к Гоголю. Ответственность писателя (таланта) тот видел в том, чтобы «устремить общество или даже все поколенье к прекрасному», чего не сделать, «не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого»9.
Таких путей он не находил, и в финале I тома «Русь-тройка» несется, не разбирая дороги. «Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа», ибо все так же пустынны (и безмолвны, добавляю) российские просторы.
Почти ровесник Чехова, Ф. Сологуб напишет: «Не заклинаю духа злого [яркая гоголевская ассоциация. — В.М.], / И, как молитву, наизусть, / Твержу все те ж четыре слова: / «Какой простор, какая грусть!»».
Эти настроения грусти, очень похожие на безысходную тоску, рядом с которой гоголевская надежда оставляет впечатление публицистической, а не задушевной, вызваны, конечно же, не физиологий, не депрессивным неврозом. Или, если все же не отбрасывать клинических причин, не только ими, не физическими причинами, я хочу сказать.
Возможно, поэтому Чехов написал И. Леонтьеву-Щеглову: «Старость или лень жить, не знаю что, но жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто бы надоело» (24 октября 1892 г.).
Безмолвие российских пространств (понимая «пространство» как художественную метафору жизни) угнетало и Чехова. Известно, что В. Гаршин покончил с собой под влиянием душевного недуга. Беседуя о нем с Чеховым, Короленко заметил, что если б можно было отвлечь Гаршина «от мучительных впечатлений нашей действительности» [а как от них отвлечешься, если они, по словам Гоголя, все те же вот уже полтораста лет? — В.М.], его «больная душа могла бы еще расправиться». Но Чехов возразил с категоричностью врача: «Нет, это дело непоправимое: раздвинулись какие-то молекулярные частицы в мозгу, и уж ничем их не сдвинешь...»
Короленко прибавил: «А затем «раздвинулись частицы» и у Чехова» (80—81). А до этого, вторю я, у Гоголя. И причина одна: мучительные впечатления нашей действительности. Вот и причина тоски, от которой, если говорить о Гоголе, рукой подать до нежелания жить, усиленного сознанием, что с этой действительностью ничего не поделать.
«Кто скажет, — вопрошал Короленко, — какую роль в физической болезни играла та глубокая разъедающая грусть, на фоне которой у Чехова совершались все душевные, а значит физические процессы» (80—81).
В письме А. Суворину Чехов заметил:
«Вы и Григорович находите, что я умен. Да, я умен по крайней мере настолько, чтобы не скрывать от себя своей болезни и не лгать себе и не прикрывать своей пустоты чужими лоскутьями вроде идей 60-х годов и т. п. Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее. Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо болезнь сия, надо полагать, имеет свои скрытые от нас хорошие цели и послана недаром...» (25 ноября 1892 г.).
Болезнь имеет скрытые цели... Что это за цели, нельзя судить, как нельзя утверждать, что имел в виду Чехов, остается предположить: не только физиологию, но еще что-то, не объяснимое одними материальными причинами, как это произошло и с Гоголем. О нем И. Гончаров писал:
«...Он не сумел смириться в своих замыслах, захотел, как Александр Македонский, покорить луну, то есть не удовольствовался одною... ролью — разрушителя старого гнилого здания, захотел быть... создателем нового, но не сладил, не одолел, увидал, что создать не может (...) и умер!»10.
Теперь, да, впрочем, и тогда, известно, что хотел создать Гоголь — героя, по примеру которого преобразятся читатели, следовательно, Россия, которая одна может спасти Европу, разлагающуюся под бременем забот сугубо материальных, думал Гоголь и прибавлял:
«Еще пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках»11.
Чтобы это произошло, и нужен был Чичиков-праведник — нравственный пример такой силы, перед которой не устоит тысячелетняя русская действительность.
«И опять, — заканчивает Короленко очерк о Чехове, — невольно приходит в голову сопоставление: Гоголь, Успенский, Щедрин, теперь — Чехов (...) Двое их них кончили прямо острой меланхолией, двое других беспросветной тоской (...)
Неужели в русском смехе есть в самом деле что-то роковое? Неужели реакция прирожденного юмора на русскую действительность, — употребляя терминологию химиков, — неизбежно дает ядовитый осадок, разрушающий всего сильнее тот сосуд, в котором она совершается, то есть душу писателя?» (82).
Я начал с медицинских свидетельств смерти Гоголя. На эти доводы Короленко отозвался:
«Таково научное, почти механическое объяснение. Механизм подавляет душевное настроение. Да. Но мы знаем, что душевное настроение в свою очередь может побеждать механизм» (125).
Эти слова применимы и к Чехову, ибо у того, и у другого «механизм» нашей действительности оказался сильнее души, которая не смогла победить «механизма», поэтому Чехов не обольщался надеждами на лучшее будущее. А без них, может быть, и впрямь «жить не особенно хочется»?
Последнее фото, 1904
Примечания
1. Тарасенков А. Последние дни Гоголя. 2-е изд. М., 1902. С. 20.
2. Тургенев И. Полное собрание сочинений и писем в 30 тт. Письма. Т. 2. М., 1987. С. 125.
3. Короленко В. Собрание сочинений. Т. 5. М., 1953. С. 120. Дальше цитируется в тексте с указанием страницы.
4. Гоголь Н. Собрание сочинений в девяти тт. М., 1994. Т. 6. С. 228.
5. Там же. С. 81.
6. Там же. Т. 9. С. 126. Из письма М.П. Балабиной. Рим, май 1839.
7. Гоголь. Т. 6. С. 74.
8. Рассказ назывался «На пути», 1886 г.
9. Гоголь. Т. 6. С. 82—83.
10. Гончаров И. Собр. соч. в 8 тт. М., 1955. Т. 8. С. 377—378.
11. Гоголь. Т. 6. С. 126.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |