Четверть века отделяет нас, современников напряженнейшей борьбы во имя социального переустройства всего мира, от Чехова, современника той сумеречной полосы русской жизни, которая тянулась в 80-х — 90-х годах минувшего столетия и захватила пять лет XX века. Между этими двумя эпохами — жаркими днями кипучей стройки и унылым безвременьем «хмурых людей» — лежит пропасть. Перевернутой, до конца прочитанной и до конца осознанной страницей истории оказалось то, что мы привыкли называть «чеховщиной». Уже давно отзвучали однообразные жалобы тех «нытиков» и «пыжиков», которых с такой беспощадной обнаженностью рисовал Чехов. Иные песни, насыщенные молодой бодростью, несутся с тех лесов, которые окружают гигантскую стройку нашей страны. Но, отодвинув в прошлое «чеховщину», мы за эти годы раскрыли неожиданно новый образ самого Чехова. Оказалось, что Чехову нашлось значительное место в той современности, которая малейшей своей чертой во всем противоположна чеховскому времени. Об этом очень хорошо сказал А.В. Луначарский в своей статье «Чем может быть А.П. Чехов для нас»: «Мы живем среди порядочной мещанской духоты, она душит нас и в деревне, и в провинции, и даже в столице, — читаем мы у него. — Она держит в своих когтях обывателя, она прочно вцепилась еще и в рабочего и под ее злым крылом ютится слишком часто личная семейная жизнь даже революционеров. Чехов работал и умер в иной обстановке, тем не менее, он часто попадал в головы гидр, осаждающих еще и нас»1.
Думается, что вообще пришла пора заняться основательным пересмотром того богатого литературного наследия, которое оставил Чехов, причем эта «ревизия» должна была бы пройти не только через творчество писателя, но и коснуться той литературы — критической и мемуарной, которая наслоилась на Чехове за 25 лет.
«Многочисленные материалы, проливающие свет на сокровенные стимулы литературного творчества, разбросаны и мало доступны обозрению... Собранные вместе и систематизированные, они приобретают исключительный интерес и в своих сочетаниях дают подчас неожиданный эффект». Нельзя более метко определить смысл появления серии сборников, посвященных литературному быту и творчеству русских писателей, первый выпуск которой отдан А.П. Чехову. Его составительница — Вал. Фейдер, пересмотревшая груду материалов и не оставившая без внимания, кажется, ни одной строчки писаний как Чехова, так и о Чехове, составила книгу, которая, действительно, дала «неожиданный эффект».
Эффект этот выражается именно в том, на что мы уже указали — в очевидном теперь контрасте между Чеховыми и чеховщиной.
Составительница не задавалась целью осветить жизнь и творчество писателя, исходя из тенденции произвести некую ревизию. Нет, она взяла беспристрастные документы, сделала из них соответствующие выборки, не внося в свою работу ни на минуту личной точки зрения. Документы нарисовали портрет Чехова во весь рост. Портрет ожил и засверкал теми яркими красками, которых так недоставало ни одному из прежних изображений.
«Новый Чехов» раскрыт и как писатель и как общественный работник.
Мы так привыкли смотреть на Чехова как на классика, что уже давно позабыли ту поистине героическую борьбу, которую Чехов выдержал как писатель, как основоположник новой формы. «Я писал маленькие рассказы, а их долго не принимали, считали не настоящим делом... Придешь за ответом в редакцию юмористического журнала, редактор даже не повернется, видишь только спину у подлеца — «не принят». Это сам Чехов так вспоминал о первоначальных днях своего писательства. И это, конечно, о времени Антоши Чехонте говорит и чеховский Тригорин в «Чайке»: «Молодые лучшие годы, когда я начинал, мое писательство было одним сплошным мучением. Маленький писатель, особенно, когда ему не везет, кажется себе неуклюжим, неловким, лишним, нервы у него напряжены, издерганы... Я не видел своего читателя, но почему-то в моем воображении он представился мне недружелюбным, недоверчивым», Недружелюбным, недоверчивым был не только читатель. Вот ответы редактора «Стрекозы» — юмористического журнала, в котором дебютировал в 1880 г. Чехов: «Несколько строк не искупают непроходимо пустого словотолчения», или — «Очень длинно и бесцветно. Не расцвев, увядаете. Очень жаль. Нельзя писать без критического отношения к своему делу».
Но сколько жизнерадостных творческих сил таилось тогда в молодом Чехове! «Я писал, как птица поет, — вспоминал сам о себе Чехов. — Сяду и пишу. Не думаю, как и о чем. Само писалось. Я мог писать, когда угодно. Написать очерк, рассказ, сценку — мне не стоило никакого труда. Я брал жизнь, и, не задумываясь над нею, тормошил ее туда и сюда. Щипал ее, щекотал, хватал за бока, тыкал пальцами в бока, под грудь, хлопал по животу. Было самому весело и со стороны, должно быть, выходило очень смешно».
Корить Чехова за работу в мелкой прессе было вообще признаком хорошего критического тона. Сухие ригористы, в том числе и Н.К. Михайловский, не понимали, как нужна была газета молодому Чехову, как полезно ему было участие в «Осколках» или «Будильнике». Это мелкая пресса, — она-то и приучила его писать коротко, сжато, здесь-то он и выработал приемы новеллы. Даже срочность работы, на которую и сам Чехов часто сетовал в письмах, даже и это писание по заказу отнюдь не принесло ему вреда. Напротив — это заставило его выработать привычку работать каждый день. И здесь Чехов достиг замечательной тренировки. А.С. Лазарев-Грузинский, современник молодого Чехова, рассказал об одном своеобразном рекорде, поставленном Чеховым: «Чехов целый день, не выходя из комнаты, писал свою — отныне классическую «Сирену», окончив к вечеру, обратился с просьбой прочесть рассказ и последить, не пропустил ли он где-нибудь слова или запятой. «Кстати, — заметил Чехов, — это рекорд: рассказ написан без единой помарки». Грузинский прочитал «Сирену» и убедился не только в том, что рассказ написан «без единой помарки», но что в нем «на своих местах оказались все слова и все запятые»...
Чехов — трудолюбив, он знает цену упорного, постоянного труда, и он сам ведет подсчет тому, что сделано за год: «В истекший сезон (1888 год) я написал «Степь», «Огни», пьесу «Иванов», два водевиля, массу мелких рассказов, начал роман». Масса сюжетов теснится в его творческом воображении. Известно как поразился Короленко восклицанием Чехова, который, взглянув на свой письменный стол и задержавшись на пепельнице, сказал, смеясь, Владимиру Галактионовичу: «Хотите, завтра будет рассказ под названием «Пепельница?» И Короленко увидал, что глаза его засветились игрой творческого воображения. И молодой Чехов, решительно идя к своей собственной форме, не боялся газетной работы. Он не делал различия между толстым журналом и тощим еженедельником. «Не все ли равно, поет ли соловей на большом дереве или на кусте», — говорил Чехов в письме к Я.П. Полонскому. «Требование, чтобы талантливые люди работали только в толстых журналах, желчно, попахивает чиновником и вредно, как все предрассудки. Этот предрассудок глуп и смешон. Когда я напишу большую вещ, пошлю в толстый журнал, а маленькие буду печатать там, куда занесут ветер и моя свобода». И Чехов был прав, утверждая, что у него шире, чем у Короленко, «поле брани» и богаче выбор. «Кроме романа, стихов и доносов, я все перепробовал. Писал и повести, и рассказы, и водевили, и передовые, и юмористику, и всякую ерунду, включая сюда «Комаров и мух» для «Стрекозы». Оборвавшись на повести, я могу приняться за рассказ; если последние плохи, могу ухватиться за водевиль; и этак без конца до самой дохлой смерти».
Чеховская писательская учеба, чеховская газетная и мелкожурнальная школа — поучительны. Здесь есть многое, над чем следовало бы задуматься и нашим современникам. Сам Чехов не скрывал одной заслуги, которую он за собой числил. «Я счастлив, — говорил он, — что указал многим путь к толстым журналам. Все, мною написанное, забудется через пять-десять лет; но пути, мною проложенные, будут целы и невредимы — в этом моя единственная заслуга».
Теперь, когда мы привычно оцениваем Чехова как «классика» — не забудем о том огромном творческом труде, который был вложен Антошей Чехонте, завоевавшим новую форму — форму маленького рассказа. Новелла, конечно, жанр, в русской литературе созданный Чеховым.
Это — писательский путь. Посмотрим, как складывался жизненный. В суждениях о Чехове крепко держится точка зрения на него, как на «пессимиста». Но если добросовестно пересмотреть ту груду материалов о Чехове, которые в стройном хронологическом порядке расположены в книге Вал. Фейдер, то станет совершенно очевидной тенденциозность оценок Чехова как нытика, вовсе не приспособленного к общественной жизни. Но подобно тому длительному и упорному труду, через который прошел Чехов, завоеватель новой литературной формы, был мучителен и сложен процесс интеллектуальной закалки, им испытанный. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупали ценою молодости», — писал о себе разночинец Чехов и предлагал А.С. Суворину написать рассказ о том, «как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям, без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба, и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая, человеческая».
Это вполне автобиографическое признание: в нем этапы биографии Чехова, начиная с детских лет и кончая днями раннего писательства. Но вот рабская кровь выдавлена по каплям и Чехов откровенно исповедует свое миросозерцание. Оспаривая толстовскую мораль опрощенчества, он в письме к А.С. Суворину говорит: «Во мне течет мужицкая кровь, меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие. А к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках... Расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и в паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса».
И уже за несколько лет до этих признаний Чехов так же откровенно высказывался о самых своих сокровенных взглядах: «Я люблю природу и литературу, люблю красивых женщин и ненавижу рутину и деспотизм». А когда его собеседник Ив. Щеглов, услышав слово «деспотизм», спросил, не идет ли речь о «политическом деспотизме», Чехов ответил «всякий»... где бы и в чем бы он ни выражался, все одно — в министерстве внутренних дел или в редакции «Русской мысли». Но, разумеется, это говорит об этическом, отнюдь не политическом мироощущении и миросозерцании Чехова.
Пессимизм Чехова... Откуда сложилась эта легенда? Вот мы просматриваем этап за этапом жизненный путь Чехова, от одной вехи его биографии переходим к другой. Москва — эпоха Антоши Чехонте: показания всех современников, приятелей и друзей его молодости, наконец собственные признания в письмах — все единодушно твердит о том, что Чехов весел, всегда жизнерадостен, смеется сам и смешит окружающих. Бабкино, Звенигород, Воскресенск: нигде и ни разу не появляется в этих местах Чехов разочарованным, унылым и ноющим. Ему весело, ему хорошо работается. Даже такой наблюдательный человек, как Короленко, который, конечно, не преминул бы отметить в образе Чехова черты уныния и пессимизма, — и тот утверждает, что Чехов произвел на него «впечатление человека глубоко жизнерадостного. Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселия».
Когда печален и мрачен Чехов? Только во время приступов болезни. Да, он много болеет. Его мучит геморрой, что-то не ладится в кишечнике, затем, приступы кровохарканья и ранний туберкулез. Наивно было бы думать, что и во время приступов и недомоганий Чехов мог веселиться. Но и недомогая и даже тяжко болея, Чехов сохраняет все тот же вкус к жизни. И измотанный недугом, он не перестает возмущаться тем, что о нем писали, как о «нытике». «Какой я нытик? Какой я хмурый человек? Какая я холодная кровь, как называют меня критики? — восклицает Антон Павлович. — Какой я пессимист? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ «Студент». И слово то противное: «Пессимист».
Он без страха смотрел на будущее, — вспоминал Максим Ковалевский. Он без страха — мужественно встретил последний свой час. «Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно громко сказал доктору по-немецки: «Ich Sterbe», потом взял бокал, повернул ко мне лицо, — вспоминает О.Л. Книппер, — улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского». Покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолк навсегда».
Общественный индифферентизм Чехова? Какой вздор! Писатель, который, не покладая рук, работал на медицинской практике в Звенигороде; безвозмездно служил санитарным врачом в дни холерной эпидемии в Мелихове; по собственной инициативе в годину страшного голода организовал «лошадную помощь безлошадным мужикам; выстроил три образцовых школы; открыто выражал свое сочувствие Золя и Дрейфусу; своим «Сахалином» доказал русскому обществу бессмысленность и гнетущую жестокость каторги — писатель, активно выразивший протест против изгнания Горького из Академии — такой писатель не может быть причислен к общественно-индифферентным. Он не был политическим деятелем, да и о политике мыслил чисто обывательски. Но он был культуртрегером в самом хорошем и полном значении слова.
Беспристрастный сборник документов, вошедших в книгу, дает, действительно, неожиданный эффект:
— Эффект нового познания Чехова.
Примечания
1. См. ст. А. Луначарского «Чем может быть для нас Чехов» в его книге «Литературные силуэты». Гиз, 1925 г.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |