Вернуться к Чеховиана: Чехов и «серебряный век»

М.А. Муриня. Чеховиана начала XX века (Структура и особенности)

Критическая литература о Чехове 1900—1910-х гг. характеризует всю систему «отражений» Чехова и чеховского в более широком общественно-культурном контексте. Речь идет о культурном сознании эпохи, о неоднородном, но едином рецептивном пространстве. Общество живет, постоянно размышляя о Чехове, испытывая потребность в нем разобраться. «Его читали даже люди, не признающие его таланта, — отмечает критик Г.И. Пинегин и поясняет несколько неожиданно, — так как было бы признаком отсталости не знать произведений Чехова, о котором часто заходили и заходят разговоры и споры»1. Не знать Чехова в начале XX в. считается позорным, и это — симптом нового рецепционного этапа. Можно сказать, что век XX по насыщенности общественного мирочувствования чеховскими образами, идеями, даже самим стилем мышления и поведения этого человека зарождался «под знаком Чехова»2. В общеэпохальном сознании Чехов укореняется как его выразитель.

Существенный пласт чеховианы связан с эпистолярием. Огромное количество писем к писателю3 говорит о том, что в чеховских персонажах, видимо, были затронуты какие-то очень существенные для современника личностные моменты, позволяющие творчество Чехова воспринимать пронзительно интимно. В чеховских интеллигентах люди начала века видели самих себя, идентифицируя внутреннюю жизнь персонажей с психологическим самоощущением русского человека. Таков общий настрой массового читательского сознания.

Чеховское творчество для его созерцателей и истолкователей предстает уже не единственно как эстетический, но в то же время и как социальный феномен. «Мы и Чехов», «Чехов о нас» — так, акцентируя личностный аспект восприятия, чеховиана то пытается «втянуть» Чехова в водоворот внеэстетического бытия, настроенного, тем не менее, по чеховскому камертону, то, возвращаясь снова в литературный ряд, прочитывает Чехова в соответствии с литературными канонами. Эстетический, социологический, личностно-психологический аспекты интегрируются, представляя собой в системе ценностного реагирования общества неожиданное и своеобычное единство. Нельзя не заметить, что критика этого времени тяготеет к тому, чтобы перестать быть критикой в прямом смысле этого слова, и, уклоняясь от решения чисто литературных задач, начинает выполнять функции, не всегда ей свойственные: «становится самостоятельной культурной инстанцией, обслуживающей свои потребности с помощью литературы и отчасти за ее счет»4. В статье с характерным заголовком «Наш «Антоша Чехонте»» В.В. Розанов обращал внимание на то, что в любой интеллигентной семье, в комнатке всякого студента или курсистки на видном месте непременно помещали портрет или карточку Чехова — видимо, как опознавательный знак определенной ментальности, душевной общности, родственности: «Слишком «наш брат», то же, что мы грешные, — слабые, небольшие и вместе недурные люди». «В Чехове Россия полюбила себя, — подытоживает В.В. Розанов. — Никто так не выразил ее собирательный тип, как он <...>»5. То же явление душевного самоотражения лежит и в основе казуса, о котором повествует А.С. Суворин, вспоминая, как один офицер на волжском пароходе стал самому Чехову рассказывать его же произведения, уверяя, что это случилось с его знакомыми и с ним самим6. Так, циркулируя в разных слоях общества, чеховское творчество иногда даже теряло авторство и воспринималось не как художественная реальность, а как привычный, хорошо всем знакомый «срез» быта; происходило как бы «скольжение» от уровня художественной к эмпирической реальности.

Многие писали о своем ошеломлении, едва ли не потрясении, когда в чеховских героях и ситуациях открывали прозаичность и неустроенность собственной судьбы, свою душевную биографию, свой психический склад. Это было ново и неожиданно: нормой в литературной традиции считалось то, что персонаж историю своей судьбы как бы «разыгрывал на подмостках», за незримой, но явно ощутимой чертой, резко отъединяющей их читателя от его эмпирического бытия. У Чехова же литература как бы «перерастает» текст, распространяется за его пределы, захватывая реальность жизни, и, прочно вплетаясь в ее водоворот, продолжается в ней — в некоем эмпирическом «Зазеркалье», где «все — плагиат из Чехова», — выражает провинциальный наблюдатель общее ощущение «перевернутости»7.

Сквозь призму именно такой экспансии текста в эмпирию и пытались разобраться в чеховских инновациях. Так, стараясь писателя очернить, оппоненты нравственно уничтожают его героя, но при этом, виртуозно используя данную особенность восприятия, тоже «прорываются» за пределы художественного мира в мир окружающих реалий. Напоенные сарказмом и яростью инвективы Фиделя разят в читателе черты «чеховского человека»; 16 раз гипнотически повторяя местоимение второго лица, критик хочет внушить чувство вины и собственной неполноценности, возлагая ответственность за героя на читателя: «Это вы и ваши ближние представляете обнаженную картину зоологического состояния, картину омертвелого царства обыденщины и обывательщины. Это ваша жизнь — сплошная и скучная бессмыслица <...>. Это вы создали торжество пошлости, мелочности, тупой скуки и безнадежной тоски. Вы, а не ваш сосед. <...> Вы совсем не работник, у вас ясно выраженная болезнь воли, растерянное миросозерцание и какой-то органический испуг перед жизнью. Вы не способны протестовать, вы ничего не ищете, вы только томитесь своим нравственным бессилием, своей ненужностью и нудностью. Таким вас срисовал с натуры большой художник»8. То же незаметное соскальзывание из сферы литературной в эмпирику, во внутреннюю жизнь каждой реальной личности, но уже с восторгом отмечал Л. Андреев после представления «Иванова» в МХТ: «До половины акта мы еще <...> неясно подозревали в себе зрителей, но еще не окончился акт и не опустился занавес, как мы перестали быть зрителями, и сами, с нашими афишками и биноклями, превратились в действующих лиц драмы. Никогда ни один театр не поднимался до такой высоты, настолько переставал быть театром, как этот»9. Это сказано о спектакле, но суждение легко отнести и к пьесе, именно такая апперцепция была запрограммирована уже в ней.

Сходным образом воспринималась и проза. Все творчество Чехова в умах читателей имело тенденцию мгновенно «переливаться», «перетекать», возвращаясь к своей эмпирической праоснове. И тогда судьба персонажа «взывала» персонально к каждому человеку, к собственной его судьбе. Писательское слово о его герое становилось словом «обо мне», «о тебе», «о нас». Такое совмещение превращается в устойчивый признак, своего рода «формулу узнавания»: «Чехов — это мы»10, литературные люди Чехова — порождение художественного «фонографа», который «передает мне мой голос, мои слова»11. Читатель, живущий «по Чехову» и себя «по Чехову» настраивающий, идентифицировал себя с проблемным чеховским героем и видел в нем инобытие своей эмпирической данности. Не случайность этого «совмещения» удостоверял и сам Чехов, установивший принципиально новые отношения с читателем. Думается, что порождало этот феномен и то абсолютно новаторское соотношение литературы и жизни, которое нашло выражение в литературном труде писателя.

Еще одна сфера эпистолярной чеховианы связана с публикацией писем писателя в 1912—1916 гг. «Второе собрание сочинений», как именовали эти томики в прессе, вызывает волну публичных размышлений о сущности «чеховского». Сама структура писем оказывалась «говорящей», была обусловлена теми же принципами, что и его проза, и благодаря такому удвоению художественная манера открывалась более подчеркнуто. Но не менее интересным представлялся личностный аспект чеховского эпистолярия. Он показался откровением12 и подвергся активнейшему обсуждению. Для людей того времени внутренний мир писателя также стал одним из мощнейших стимулов к дальнейшему развитию чеховианы.

Следующим элементом чеховианы можно назвать некрологическую литературу. Она поражает продуктивностью сочувственного понимания — неожидан его всплеск в этой шаблонизировавшееся жанровой форме, обычно культивирующей стандартную, безлично-фимиамную атмосферу. Немалое количество некрологов, написанных по канонам этого жанра, «смыкаются» с жанром критической статьи. Невозможно, например, представить себе Чеховиану без известнейшего некрологическо-критического «кентавра» А.В. Амфитеатрова13. В его знаменитом «плаче по Чехову» дана емкая, с точки зрения рецепционной специфики чеховского творчества, формула: «Поэт всех нас». Нельзя не заметить, сколько смысловых оттенков заложено в этом итоговом определении, где равно значим акцент любого рода: «ПОЭТ всех нас», «Поэт ВСЕХ нас» или «Поэт всех НАС».

Отдельной составляющей чеховианы считаем восприятие писателя людьми искусства. Мнения их обычно не оставляют без внимания и при реконструкции споров «вокруг Чехова», подчеркивают «абсолютный слух» к его творчеству Л.Н. Толстого, И.А. Бунина, А.И. Куприна, А.М. Горького, противопоставляя пророческий смысл их высказываний эстетической недальновидности рядовых «зоилов». Получается своеобразное противостояние избранных литературных «мэтров» и рядовых современников. На самом деле оно сконструировано несколько искусственно. Рассуждения по методу логической дизъюнкции (чеховская критика в целом — и (или) прозрения гениев, недоступные ординарному сознанию) приводят к выстраиванию в литературоведении жесткой и не очень корректной схемы. Но непредвзятый взгляд отметит как общие заблуждения мнимых антагонистов, так и лежащие в едином русле прозрения. Однако дело еще и в другом. Л.Н. Толстой — при всем восхищении талантом своего литературного собрата — не писал статей о Чехове14, и вряд ли целесообразно включать в литературно-критический контекст высказанные им в приватных беседах соображения. И.А. Бунин о Чехове, действительно, писал, но ему принадлежат не критические работы, а воспоминания, что отнюдь не одно и то же. И только А.М. Горький — автор нескольких критических отзывов. Думается, что тенденциозный выбор только четырех имен тоже не совсем оправдан. Интереснее выявить доминанты в восприятии Чехова самыми разными именитыми его современниками, в том числе и младшими. И в этом смысле значимы как оставившие мемуары, так и лишь мимоходом затрагивавшие чеховскую тему в своих книгах более общей направленности (В.А. Гиляровский, З.Н. Гиппиус, А.Ф. Кони, В.И. Немирович-Данченко, В.А. Поссе, К.С. Станиславский, А.С. Суворин, Н.Д. Телешов и др.15).

К данной сфере примыкают и восприятия писателя людьми круга Чехова, пристрастными и нейтральными его спутниками. Это уже иного толка рецепция: взгляд обытовленный, порожденный иной общностью — не принадлежностью к русской культуре, а причастностью разных людей к внешней стороне чеховской жизни.

В русскую Чеховиану внесла определенный вклад чеховиана зарубежная. Критика иноземная нередко соприкасалась с российской: некоторые из иностранных аналитических разборов неоднократно перепечатывались на русском языке (Е.М. де Вогюэ, Р. Лонг, Ж. Легра и др.16), широко цитировались, являлись материалом для немалочисленных ссылок, таким образом становясь фактами и русской культуры, достоянием российского общественного сознания. И это помогало старой чеховиане осознать истинный масштаб «прозеванного гения», который признан мировым или, по крайней мере, писателем европейского масштаба уже при жизни17.

Весьма любопытный ракурс чеховианы представляет собой обширный ассоциативный круг, которым как бы «обрастает» чеховское творчество. Культурное поле, возникающее вокруг писателя, — это стихотворения, посвященные ему или дублирующие, нередко гиперболизируя, заостряя или опошляя, мотивы его творчества, карикатуры, литературные пародии, литературные стилизации, музыкальные произведения. Множество реакций такого рода отличается неоднозначностью, но имеет и некоторые общие черты: это явления, как правило, вторичные, массовидные и вне чеховского контекста не представляющие самостоятельной ценности. Однако именно такой пласт чеховианы, несмотря на явно паразитарную его природу и нелепость намеренных и неумышленных смысловых аберраций крайне ценен для уяснения причин бурного тяготения общества к Чехову.

Малоисследованная составляющая чеховианы — сфера «окололитературных представлений». Для людей начала века феномен Чехова интересен не только в пределах литературного поля, но затрагивает и самые различные сферы быта, которые Чеховым буквально «заполоняются». Экспансия чеховианы в эмпирическую область имеет прямое отношение к тому, как изменялись масштабы восприятия писателя, который, по выражению С. Андреевского, «демократизировал поэзию», дал почувствовать ее радости всей людской мелкоте18. Представляется, что переакцентуация критики связана и с расширением сферы общественного бытования писателя. Чехов и чеховиана оказывали воздействие на мироотношение людей, даже мало причастных к литературным кругам и интеллектуальным проблемам.

Обратимся к фактам внелитературных социальных рядов. «Художественный быт», «литературный быт», считал Ю.Н. Тынянов, — «кишит рудиментами разных интеллектуальных деятельностей и представляет по своему составу «рудиментарную науку» и «рудиментарное искусство»»19. «Рудиментарные формы искусства» были представлены массовыми любительскими вечерами. Сошлемся, например, на «суд», устроенный над чеховским Беликовым литературно-художественным кружком в Рязани20, где в ходе театрализованного судебного заседания «прокурор», «защитник» и «присяжные заседатели», изображаемые кружковцами, мотивировали каждое суждение о «человеке в футляре». Среди эрудитов города Винницы, как молодежи, так и людей почтенного возраста, бытовало в 1910-е годы излюбленное занятие. «Соберутся, бывало, и экзаменуют друг друга, — свидетельствует Д. Айзман, — один скажет какую-нибудь выхваченную из Чехова фразу, а остальные должны указать, из какого произведения взята фраза»21. Это — свидетельство того, сколь естественно и прочно был уже включен Чехов в баланс нации, укоренен в ее культурном сознании. Упомянем и о функционировавшем при Московском университете Литературном кружке имени Чехова под председательством В. Брендера22. Живое «чувство Чехова» расшатывало холодную официальную канонизацию. «Рудиментарная наука» была представлена жанром лекции, речи, доклада, получавших отклик в десятках самых пестрых, нестандартных аудиторий: от гимназистов до религиозного святого братства, от различных юридических ассоциаций до научного собрания врачей специального профиля и т. д.23

Ценностное значение Чехова на уровне обыденного сознания так же очевидно. Миновать различные бытовые, даже наивные мелочи, пустяки, казусы, густо вплетавшиеся в российский быт, — значит обеднить систему отношений к писателю всего общества. Они оборачивались даже не столько «засорением» обыденного сознания, сколько, в конечном итоге, сдвигом во взгляде на Чехова. Заверения современников, что интерес к писателю был столь велик, что разговоры о нем занимали буквально всю страну, отнюдь не являлись лишь выражением литературного этикета. Из зафиксированного в чеховиане множества укажем лишь на два характерных факта внелитературных социальных рядов. В воспоминаниях А.И. Куприна запечатлена сценка, в которой обиженный «маленький человек» — бедный носильщик-татарин, оскорбленный начальником, в ответ на пощечину апеллирует к авторитету писателя, который уже и для него, как для всех, воплощает недопустимость проявления мерзкой «маленькой психологии» (выражение Э.А. Полоцкой): «Ты думаешь, ты меня ударил? Ты вот кого ударил! И показывает пальцем на Чехова»24. К рубежу веков даже бытовой облик Чехова окутан обертонами эталонного свойства настолько, что любые слухи о каких-либо благородных поступках расценивались как вполне чеховские и даже бывали писателю приписанными. Так, без проверки, полагаясь лишь на устный рассказ, но в полной уверенности, что переданная кем-то ложная информация соответствует нравственной роли этого человека, сотрудники «Новостей дня» публикуют информацию о том, что якобы Чехов открывает в Крыму санаторий для земских учителей. Провинциальные газеты перепечатывают это сообщение, учителя заранее шлют письма с выражением признательности, а писатель в недоумении вынужден опровергнуть ложную молву (П., 8, 259—260, 543). Но некорректные действия газетчиков не были подтасовкой: они согласовывались с зарождающимся процессом мифологизации Чехова.

Итак, на пересечении всех этих векторов, при взаимодополнении и взаимопроникновении данных сфер и складывается чеховиана. Мы понимаем ее не единственно как чеховскую критику, но как проявление широкого бытования творчества писателя в культурном сознании общества; в то же время она — не только рецепционный блок, но и уникальная форма воспитания, сотворения, создания читателя как личности. Литературные персонажи в чеховском рецептивном пространстве были осмыслены не исключительно в литературном своем «качестве», но и как знак целой эпохи. И в этой связи центральным моментом всей чеховианы становилось восприятие чеховского творчества и самой личности писателя как сильнейшего импульса к пониманию поколением самого себя. Диалог современников с эпохой «через Чехова» — такова сущность чеховианы в целом.

Примечания

1. Пинегин Г.И. Форма и настроение в произведениях А.П. Чехова. Вятка, 1905. С. 3.

2. Чехов начинает отчетливо осознаваться как определенный художественный «рубикон», важнейшая «веха», «грань», «знамение», «рубеж» в историко-литературном процессе, такой же важный этап, как пушкинский, «главная пограничная станция», от которой «идут все пути» — к новой литературе, к новой жизни (См.: Оскаров И. О технике Чехова // Одесский листок. 1914. 3 июля. № 173. С. 2; Редько А.Е. О Чехове (По поводу 50-летия со дня рождения) // Запросы жизни. 1910. № 3. С. 145; Колтоновская Е. Поэт жизни (К 25-летию литературной деятельности А.И. Куприна) // Вестник Европы. 1915. № 1. С. 304). Русская литература теперь подлежит знаменательному разграничению: до Чехова и после Чехова. Это возможно потому, что его творчество уже общепризнано как явление, революционизирующее литературу и читательский литературный вкус. Чехов — «революционер», Чехов — «реформатор русского языка», реформатор жанра, стиля, проблематики. «В его творчестве было много истинно реформаторского, начиная с содержания, кончая формой», «великий литературный пересмотрщик и переоценщик» — такие квалификации становятся привычными (Таланкин В. Чехов как реформатор русского языка // Новая жизнь. 1914. № 7. С. 2; Памяти А.П. Чехова // Рязанский вестник. 1914. 2 июля. № 159. С. 2; Пильский П. О белых крыльях в грустном небе // Столичное утро. 1907. 1 июля. № 28. С. 2; Пильский П. Из заметок о Чехове // Одесские новости. 1910. 20 января (2 февраля). № 8020. С. 3; Шапир Н. Чехов как реалист-новатор: Опыт научно-психологической критики // Вопросы философии и психологии. 1905. Кн. IV, V; Колтоновская Е. Чехов как новатор // Речь. 1914. 7 (20) июля. № 182). Новаторство писателя соотносилось со всеобщим убеждением, что после Чехова беллетристику уже нельзя писать в прежней манере, надо — как-то иначе (Памяти Чехова // Русское слово. 1914. 14 (27) июля. № 194. С. 3; Наша анкета // Одесские новости. 1910. 17 (30) января. № 8018. С. 2). Названия многих критических работ о Чехове можно рассматривать как мини-концепцию места писателя в историко-литературном процессе.

В глазах людей нового века чеховское творчество столь явно перестраивает не только эстетическое, но и социальное сознание общества, что никого уже не удивляет, когда всей — и литературной, и общественной жизни 1881—1904 гг. С.А. Венгеров присваивает наименование чеховского периода (Венгеров С.А. Очерки по истории русской литературы. 2-е изд. СПб., 1907. С. 126).

3. Чеховский фонд № 331 Рукописного отдела РГБ превышает 10 тысяч единиц хранения.

4. Эпштейн М. Парадоксы новизны: О литературном развитии XIX—XX веков. М., 1988. С. 182.

5. Розанов В.В. Наш «Антоша Чехонте» // Розанов В.В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 299.

6. Антон Павлович Чехов / Сост. К.Н.Л. Одесса, 1904. С. 12.

7. С.Ч. В родном городе // Козловская газета. 1910. 24 января.

8. Фидель. Новая книга о Чехове (Ложь в его творчестве). СПб., 1909. С. 9—10.

9. Цит. по: Чуковский К. Петербургские театры. Московский Художественный театр: «Иванов», драма Чехова // Театральная Россия. 1905. № 17. С. 296.

10. И подобной игрой «модуляциями» из художественного измерения и обратно «грешили» очень многие. Ссылки на парадоксальное совмещение душевной эмпирии читателя и сознания литературного героя можно продолжать бесконечно: Философов Д. Быт, события и небытие // Чеховский юбилейный сборник. М., 1910. С. 139—140; Амфитеатров А.В. Собр. соч. Т. 14. Славные мертвецы. СПб., 1912. С. 13—14; Гливенко И.И. Мопассан и Чехов: Сравнительный этюд. Киев, 1904. С. 9, 28; Ардов Т. Трагическое у Чехова и Тургенева // Рампа. 1908. № 2. С. 24; Быков Н.В. Чехов в ряду русских классиков. Екатеринослав, 1904. С. 16; Фортунатов Л. Биография Чехова (Чехов. Жизнь — личность — творчество. Новая книга А. Измайлова) // Журнал журналов. 1916. № 37. С. 99; Перович Я.П. Памяти А.П. Чехова // Утро Юга. 1914. 2 июля. № 151. С. 2.

11. Анненский И. Три сестры // Анненский И. Книги отражений. М., 1979. С. 82.

12. «Каждый из этих четырех томов, — резюмирует М.А. Каллаш на страницах газеты «Голос Москвы», — воспринимался как новое откровение. Хорошо, что эти книги выходили с большими промежутками, иначе можно, не преувеличивая, сказать, что русский читатель не справился бы с этим громадным материалом: его, как волной, захлестнули бы ослепительно яркие впечатления от личности Чехова, раскрывшейся перед ним во всей своей необыкновенной многогранности» (Гаррис (Каллаш М.А.) Чехов и его письма // Голос Москвы. 1914. 2 июля. № 151. С. 3).

13. Амфитеатров А.В. А.П. Чехов // Амфитеатров А.В. Собр. соч. Т. 14. Славные мертвецы. СПб., 1912. С. 24.

14. Написанная в 1905 г. заметка Л.Н. Толстого «Послесловие к рассказу Чехова «Душечка»» в гораздо большей мере является демонстрацией эстетического кредо самого Л.Н. Толстого и к критической литературе о Чехове может быть отнесена лишь с некоторой долей условности.

15. Гиляровский В.А. Антоша Чехонте // Гиляровский В.А. Москва и москвичи. М., 1979; Гиппиус З.Н. Живые лица: Воспоминания. Тбилиси, 1991; Кони А.Ф. Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. М., 1969; Немирович-Данченко В.И. Из прошлого. М., 1938; Поссе В.А. Мой жизненный путь: Дореволюционный период: 1864—1917 гг. М.; Л., 1929; Станиславский К.С. Моя жизнь в искусстве. Л., 1928; Суворин А.С. Дневник. М.; П.: Изд. Л.Д. Френкель, 1923; Телешов Н.Д. Записки писателя. М., 1950 и др.

16. Вогюэ Е.М., де. Антон Чехов: Критический очерк, дополненный мнениями русских критиков. М., 1903; Лонг Р.Е.Ч. Критический очерк. Антон Чехов (Пер. с английского) // Научное обозрение. 1902. № 11. С. 162—181; Legras J. Страницы о Чехове // Северные зори. 1910. № 6.

17. См. об этом: Венгеров С.А. Чехов // Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.Н. Ефрона. Том XXXVIIIA (Полутом 76). СПб., 1903. С. 777; Ляцкий Е. А.П. Чехов и его рассказы. Этюд // Вестник Европы. 1904. Кн. 1. С. 111; Измайлов А. Потерян ли роман А. Чехова (К годовщине смерти) // Русское слово. 1908. 2 (15) июля. № 152. С. 2; Коган П. А.П. Чехов в ряду европейских юмористов // Русская мысль. 1906. Кн. 7. Отд. 2. С. 1—12; Русаков. Чехов как мировой писатель // Покровский В.И. А.П. Чехов. Его жизнь и сочинения: Сб. историко-литературных статей. М., 1907. С. 1059—1060.

18. Андреевский С. Значение Чехова // Русское слово. 1910. 2 (15) июля. № 150. С. 2.

19. Тынянов Ю.Н. Литературный факт // Тынянов Ю.Н. Поэтика. Искусство литературы. Кино. М., 1977. С. 264.

20. Раненбург. Суд над героем А.П. Чехова // Рязанская жизнь. 1913. № 42. С. 2.

21. Анкета о Чехове // Одесские новости. 1914. 2 июля.

22. Чехов в университете // Утро России. 1910. 19 января. № 84—51. С. 3.

23. Арабажин К.И. Публичные лекции о русских писателях (Народный университет). Кн. 1. СПб., 1908; Булгаков С.Н. Чехов как мыслитель // Новый путь. 1904. Кн. 10. С. 32—54; Кн. 11. С. 138—152; Быков Н.В. Чехов в ряду русских классиков. Доклад, прочитанный в Екатеринославском научном обществе 16 октября 1904 года. Екатеринослав, 1904; Письмо А.Н. Веселовского к Чехову, 17 (29) декабря 1897 года // ОР РГБ Ф. 331. А.П. Чехов. К. 38. Ед. Хр. 28. Л. 3, об.; Георгиевский Г.И. Русское общество в произведениях Антона Чехова. Публичная лекция. Пятигорск, 1910; Гиппиус В.В. Памяти Чехова (Речь, произнесенная на годичном акте гимназии М.Н. Стоюниной 24 ноября 1904 года) // Русская школа. 1905. № 1. С. 34—40; Замотин И.И. А.П. Чехов и русская общественность: К 50-летию со дня рождения А.П. Чехова. Варшава, 1910; Замотин И.И. Предрассветные тени: К характеристике общественных мотивов в произведениях А.П. Чехова. Чтения в Обществе любителей русской словесности... Казань, 1904; Малиновский И.А. Вопросы права в сочинениях А.П. Чехова. Доклад, читанный в заседаниях Томского юридического общества 9 и 30 октября 1904. Томск, 1905; Малиновский И. Университет в сочинениях А.П. Чехова. Лекция, читанная студентам 1 курса юридического факультета Томского ун-та 7 сентября 1904 г. Томск, 1904; Никитин М.П. Чехов как изобразитель больной души // Вестник психологии, криминальной антропологии и гипнотизма. 1905. Вып. 1. С. 1—13; Пактовский Ф.Е. Современное общество в произведениях А.П. Чехова. Чтения в обществе любителей русской словесности в память А.С. Пушкина при императорском Казанском Университете. Казань, 1901.

24. А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 512.