Вернуться к Чеховиана: Мелиховские труды и дни

В.Я. Линков. Через сомнение к «Богу живого человека»

Когда читаешь письма Чехова, невольно обращаешь внимание на обилие в них признаний в невозможности дать ответ на, казалось бы, простой вопрос. Так, Чехов писал, что он не знает, почему ему Шекспир нравится, а Златовратский нет. Он отказывался отличать удачников от неудачников и считал, что это доступно только Богу. Он признавался, что не знает, что такое «художественность». Наконец, он скептически относился к возможности человека «понять сегодняшний день и угадать, что будет завтра», по мнению Чехова, у человека для этого «слишком недостаточно ума и совести»1.

Думаю, что не ошибусь, если скажу, что ни у одного другого русского писателя XIX в. мы не найдем такого умения воздерживаться от суждения. А пафос двух величайших из них, Л. Толстого и Достоевского, состоит в постановке и разъяснении множества различных человеческих проблем. У них можно узнать, что такое истинный Бог и в чем истинная вера, каковы должны быть основы семьи, что есть добро и зло, как надо болеть и умирать, что такое искусство, так что же нам делать и т. д. Иными словами, Л. Толстой и Достоевский относятся к разряду русских писателей-пророков и учителей. А Чехов?

Кажется, что он бесконечно уступает своим старшим собратьям в богатстве и масштабности идей. Да и сам Чехов признавал их превосходство. Из его письма Григоровичу: «У людей Вашего поколения, кроме таланта есть эрудиция, школа <...>, а у современных талантов ничего подобного, и, откровенно говоря, надо радоваться, что они не трогают серьезных вопросов» (14, 15).

Но в то же время Чехов относился к великим предшественникам с сознанием своего особого предназначения в литературе и нередко критически отзывался о них.

Немногие известные высказывания Чехова о Достоевском производят впечатление малозначительных. Знакомясь с ними, трудно отделаться от мысли, что проблемы автора «Братьев Карамазовых» оставили его равнодушным. «Купил в Вашем магазине Достоевского, — писал Чехов в одном из писем Суворину, — и теперь читаю. Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий» (14, 323). Упрек характерен для Чехова. Видимо, по его мнению, великий романист пытался решить задачи, непосильные для литературы вообще, что порождает недоверие к его социальным и философским рекомендациям. Чехов отказывался признавать в Достоевском пророка. Из письма Дягилеву 1902 года: «Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, может быть, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего Бога, т. е. не угадывало бы, не искало в Достоевском, а познало ясно, как познало, что 2 × 2 = 4» (19, 407).

Л. Толстого Чехов ставил выше всех русских писателей, что не мешало ему, однако, подвергнуть своего кумира критике «за смелость», с какой Толстой судит о том «чего он не знает и чего из упрямства не хочет понять» (15, 16). Многие конкретные суждения автора «Крейцеровой сонаты», по мнению Чехова, «прямо изобличают человека невежественного» (15, 17). Чехова беспокоило, что даже большие художники позволяют себе выходить за пределы своей компетенции. Сама писательская позиция — учитель жизни — толкала их нередко на ошибочные суждения. Ради великих и благородных целей они порой позволяли себе пренебрегать строгими правилами ответственного мышления. В увлечении своей идеей они бывали пристрастны и необъективны. Чехов видел здесь опасность. Его возмущение предисловием к «Крейцеровой сонате» вылилось в афоризм: «Все великие мудрецы деспотичны, как генералы» (15, 240).

В известном смысле русская литература была деспотична. Ее центральным героем был герой идеи. Можно перечислить всем известные имена: Онегин, Печорин, Райский, Базаров, Раскольников, Пьер Безухов, Рахметов и т. д. Главным пафосом русского романа было утверждение одних идей как «правильных», «истинных» и отрицание других как «неправильных», «неистинных». Вся поэтика русского романа подчинена задаче оценки идей и мировоззрений. И в этом отношении, вопреки мнению Бахтина, нет принципиальной разницы между Толстым, Тургеневым, Гончаровым, Достоевским.

Чехов занял особую позицию и вступил в полемику со своими предшественниками, переведя спор в иную плоскость. Он внес в русскую литературу новый элемент, существенно и принципиально дополнив духовный ее смысл. Чтобы прояснить позицию Чехова, необходимо обратить внимание на постоянное сосуществование в его произведениях героев двух родов: тех, кто страдал от отсутствия жизненной идеи, и тех, кто страдал от идеи.

Если великие русские романисты XIX в., опасаясь, что их соотечественники попадут в плен ложных идей, стремились внушить читателям «правильные» идеи, то Чехова больше всего беспокоило отношение к идеям, а не их содержание. Как не надо относиться к ним — вот о чем он писал. Поэтому, строго говоря, школьникам перед знакомством с Толстым и Достоевским неплохо бы дать почитать Чехова.

Он стал первым писателем в русской, а может быть, и в мировой литературе, кто исследовал патологию воздействия идеи на человека, возникающую в силу наивного, непосредственного ее восприятия. Он описал множество различных вариантов оглупления и ослепления человека идеями, что в наш век идей и мировоззрений придает его творчеству особую актуальность.

Чехов обратился к «идейному» герою не сразу и довольно долго писал только о людях, далеких от всяких интеллектуальных и духовных интересов. Только в конце 1886 г. он печатает два первых рассказа об «умном». «Вы читали мое «На пути». Ну как Вам нравится моя храбрость? Пишу об умном и не боюсь» (13, 264), Из этих строк чеховского письма очевидно, что он придавал принципиальное значение двум новым рассказам. В них он приобщался к традициям «идейной» русской литературы, к ее магистральному направлению. В рассказах представлены два различных варианта ложного отношения к идеям, приведшего разных героев приблизительно к одному неутешительному жизненному итогу.

Герой рассказа «Хорошие люди» профессиональный литературный критик. О нем говорится, что, казалось, «еще во чреве матери в его мозгу сидела наростом вся его программа» (5, 233). Болезненный нарост, как чужеродная сила, подчинил себе жизнь героя, сделав ее бессодержательной, состоящей из механически повторяющихся поступков и действий. Заканчивается этот процесс той прозаически-будничной смертью, какой умирают в мире чеховских героев, где все временно, преходяще и ничтожно. Смертью и забвением. Идеи, проповедуемые критиком, по сути, служили только ширмой, скрывающей от него самого скудость и однообразие его жизни, ничем, в сущности, не отличающейся от существования каких-нибудь малограмотных лавочников, чиновников и других излюбленных персонажей Чехова.

В рассказе «На пути» Чехов создал образ совершенно новый для русской литературы. Его герой кажется, на первый взгляд, антиподом критика Лядовского. Он всю жизнь менял убеждения, искренне и страстно увлекаясь различными теориями и учениями. Он был наделен «необыкновенной способностью верить». В детстве он верил во все, что ему говорила мать, в школе и университете его захватила наука, потом он «ударился в нигилизм с его прокламациями, черными переделами и всякими штуками» (5, 271). Но итог его жизни подобен тому, что был и у Лядовского. «Мне 42 года, — признается Лихарев, — старость на носу, а я бесприютен, как собака, которая отстала ночью от обоза... Я жил, но в чаду не чувствовал самого процесса жизни... я не помню ни одной весны, не замечал, как любила меня жена, как рождались мои дети» (5, 272).

Но мучительнее всего для героя сознание того, «как часто в своих увлечениях» он «был нелеп, далек от правды, несправедлив, жесток, опасен!» (5, 272). Лихарев искренне стремился к добру и причинял зло ближним и совершал жестокие поступки не из-за эгоистических страстей, не потому, что этого требовали его личные интересы. «Ни разу в жизни я умышленно не солгал, — говорит герой, — и не сделал зла, но нечиста моя совесть!» (5, 273).

Очевидно также, что Лихарев был «жесток и опасен» не потому, что идеи, овладевавшие им, были ошибочны. Каковы бы ни были его увлечения, результат был тот же. Хотя Лихарев неизбежно разочаровывается в каждой идее, его это не вразумляет, и к следующей своей вере он относится так же, как к предыдущей. Он не меняется, и при всем богатстве увлечений его духовная жизнь — бег на месте. Лихареву в высшей степени присуща способность веры, но у него совершенно отсутствует другая способность духа, также необходимая человеку и обществу, — скепсис, отрицание, сомнение. И он считает, что это общая черта русских современных людей. «Русская жизнь представляет из себя непрерывный ряд верований и увлечений, а неверия или отрицания она еще, ежели желаете знать, и не нюхала» (5, 269). Непрерывный ряд, который, может быть, никуда не ведет, как никуда не привели героя его «непрерывные» увлечения. Конечно, так мог подумать и написать только писатель, стоящий вне этого ряда идей и учений.

Что давало Лихареву ту неколебимую уверенность в правоте, что послужило источником его заблуждений и ошибок? Безусловная вера всему, чему его учили в детстве и что он узнавал сам, став взрослым человеком. Непонимание ограниченности и несовершенства любого учения делало Лихарева несвободным человеком. Не он владел идеей, а она им. «Каждая моя вера, — признается он, — гнула меня в дугу, рвала на части мое тело» (5, 272). «Веры» превращаются в демонические силы, неподконтрольные человеку, разрушающие его намерения, если он не сознает относительный характер их истинности.

Для «правильного» отношения к идеям необходима внутренняя свобода, обязательным условием которой является сознание ограниченности и относительности любых идей и учений. Человек, принимающий чье-либо учение за абсолютную истину, не может быть свободным: он целиком подчиняет себя ему. Он не готов к неизбежным ошибкам в действиях, поскольку верит, что поступает согласно истине и всегда прав. Отсюда неизбежная жестокость в отношениях с ближними. Это явление больше всего беспокоило Чехова. Он стремился убедить своих читателей в необходимости свободного отношения к идеям и учениям, вытекающего из сознания того, что «на этом свете ничего не разберешь» (14, 119). Так Чехов закончил повесть «Огни», чем вызвал недовольство и недоумение многих. Отвечая своим критикам в письмах, он утверждал: «Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем кажется шире кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед» (14, 119).

И наконец еще в одном письме, обсуждая концовку «Огней», Чехов пророчески предупреждает: «Все знают и все понимают только дураки и шарлатаны» (14, 121). Можно только удивляться прозорливости писателя, указавшего на главное условие самых трагических событий XX в. Это, с одной стороны, толпа, убежденная, «что она все знает и все понимает», а с другой — шарлатаны, убеждающие ее в своем всезнании. Перефразируя известное выражение, можно сказать, что скептицизм — это гуманизм, спасающий человека от «поклонения чужим мыслям», сохраняющий его свободу и взывающий к его ответственности.

Но скептицизм все же не был для Чехова последним словом, а только условием и средством достижения истины. Он видел обе стороны медали и считал, что помимо самоуверенной убежденности в своем всезнании, его современникам была присуща и склонность к всеотрицанию. По мнению писателя, русская интеллигенция «охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать» (14, 458).

Одним отрицанием человек жить не может. Чехов был убежден, что человеку необходимы «высшие и отдаленные цели», «что осмысленная жизнь без определенного мировоззрения — не жизнь, а тягота, ужас» (14, 242). Об этом он написал в «Скучной истории» и «Черном монахе», где выразилась его тоска по «общей идее».

Чехов в отличие от Достоевского и Л. Толстого не создал конкретной, определенной веры, придающей смысл человеческой жизни. Но он совершил нечто гораздо более редкое, может быть, уникальное: поставил вопрос о критериях истинной веры и ответил на него. Ввиду постоянных ошибок, заблуждений и иллюзий, свойственных людям в сфере идей, вер и мировоззрений, чеховский вклад в культуру трудно переоценить.

Среди множества героев писателя, кажется, есть только двое, обладавших определенным мировоззрением, придававшим смысл их жизни. Это старый профессор медицины Николай Степанович («Скучная история») и философ Коврин («Черный монах»). И каждый пережил разочарование в своей вере, что дало Чехову возможность показать два различных жизнеощущения: «королевское» и «рабское». Король — человек, нашедший свое призвание, которое придает смысл его существованию. Такой человек благороден, великодушен, терпим и снисходителен к недостаткам окружающих. Он совершенно не знает отравляющих сознание чувств: ненависти, злобы, презрения, зависти. Всего того, что присуще человеку с рабским сознанием, глубоко и безнадежно, можно сказать, метафизически несчастному. «Королевское» и «рабское» жизнеощущения — это целые комплексы чувств, но основная их различительная черта одна — всепроникающая злоба, присущая рабу и неведомая королю. Ненависть и злоба к ближним есть главный симптом духовной болезни человека, лишенного «общей идеи».

Обсуждая однажды литературную склоку, участники которой унизились до личных оскорблений, Чехов писал: «Ведь это не критика, не мировоззрение, а ненависть, животная, ненасытная злоба» (16, 30). Вот в этом категорически, безусловно разделяющем «а» — вся суть.

Старый профессор в «Скучной истории», наблюдая своих близких, одержимых ненасытной злобой, думает: «Добродетель и чистота мало отличаются от порока, они не свободны от злого чувства» (7, 242). Нет ни добродетели, ни мировоззрения там, где дышит злоба. Она обращает в прах и мысль, и нравственность. Злоба искажает сознание и делает недоступной для него подлинную реальность. Так, герои «Скучной истории» — Катя, Лиза, жена Николая Степановича — убеждены, что их отношение к людям и жизни определяются их действительной сутью. Они уверены, что их критика вызвана объективными недостатками и пороками окружающих, несовершенством действительности. Но на самом деле их критическое отношение порождено болезненным состоянием людей, не знающих смысла жизни. Ирония, переходящая в злословие, помогает им обрести своеобразное душевное равновесие безнадежности: не сложилась личная жизнь, но все плохо на этом свете, сама, так сказать, суть вещей. Глубокая потребность представить все в самом мрачном свете неудержимо влечет героев к «глумлению», «издевательству» и «клеветническим приемам». Критика, которой герои подвергают студентов, литературу, театр, науку, отражает только их субъективное состояние. Их мысли «ненормальны» и «нездоровы» и представляют интерес только как симптом. Сами по себе они не имеют никакой цены и не ведут к пониманию объективной реальности.

Коллизии «Скучной истории» и «Черного монаха» похожи. В той и в другой повести герои теряют свою веру, потому что вера каждого из них в конечном счете оказывается ложной. Николай Степанович открыл несостоятельность своего мировоззрения, когда осознал, что у него нет «чего-то общего, что связывало бы все <...> в одно целое» (7, 279).

Способность придать жизни человека целостность — главное свойство «общей идеи» у Чехова. Понятие целостности жизни имплицитно содержит и все другие ее свойства, делающие ее полноценной. Истинная «общая идея» придает смысл всему, что неизбежно входит в человеческую жизнь, в частности, болезни, старости, смерти. Николай Степанович ошибочно полагал, что служение науке делает его существование осмысленным. Но перед лицом смерти ему открылась неполнота и ограниченность его жизненного идеала, оказавшегося не в состоянии спасти героя от страха кончины. «При такой бедности, — думает старый профессор, — достаточно было серьезного недуга, страха смерти, влияния обстоятельств и людей, чтобы все то, что я прежде считал своим мировоззрением и в чем видел смысл и радость жизни, перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья» (7, 290).

Единство и целостность жизни индивидуума с неизбежностью предполагает живую связь с окружающими людьми. Не случайно герой «Скучной истории» страдал от одиночества, равнодушия и непонимания.

Мысль о ложности той веры, которая неспособна объединить ее приверженца с близкими, в полной мере прозвучала в «Черном монахе». Чехов в повести показал попытку найти замену традиционной исторической религии в эпоху падения ее авторитета под влиянием науки. Философия Коврина представляет собой крайне знаменательное смешение религиозных положений с идеей научного прогресса. Как всякая религия, философия Коврина побеждает смерть и обещает вечную жизнь, которую избранник получает от Бога за то добро, что он приносит своей наукой всему человечеству. Идея героя так высока и благородна, что ради нее он готов отдать все — «молодость, силы, здоровье», согласен «умереть для общего блага». Такая готовность — обязательный признак подлинного смысла жизни, должного наделить человека «сокровищем», которое дороже самой жизни. Все же мировоззрение Коврина оказывается ложным и обманывает его. И не потому, что оно обещает невозможное.

Дело в том, что вера Коврина не объединяет его с людьми, несмотря на то, что он готов ради них умереть, а разъединяет. Так же, как Николая Степановича в «Скучной истории». Высшее, что придает смысл его жизни, — это талант ученого. Талант и отличает его от других людей, делая необыкновенным «избранником божиим». Вот в этом и заключается глубокое противоречие ковринской философии, ее роковой изъян. Коврин был убежден, что только необыкновенные люди живут полноценной, радостной жизнью, а удел остальных — серое, бездуховное прозябание в ожидании, когда «избранники божии» введут их в царство истины и красоты. Таким образом, условием полноценной жизни становилось отъединение от людей, как раз то, что, по убеждению Чехова, и делает ее в конечном счете бессмысленной. Коврин в необыкновенности видит залог спасения человека, что и порождает колоссальной силы жажду самоутверждения в профессиональной деятельности ученого, закономерно приводящую к мании величия. Надо быть необыкновенным во что бы то ни стало, ставка предельно высока — вечная жизнь!» Этого чудовищного напряжения человек не выносит и срывается в душевную болезнь. Вопреки разуму, общему мнению, объективным данным герой должен верить в свое величие, а это есть сумасшествие.

Чехов не был верующим, но воспринятые с детства христианские этические ценности были для него глубоко органичны; у него было христианское понимание проблемы человеческого достоинства, конечной мерой которого не могут служить успехи и достижения в мире. Ценность, значение человеческой личности в ее отношении к Богу. Что же в человеке дает ему возможность ощутить свою сопричастность божественной сущности? На этот вопрос можно найти ответ во многих чеховских произведениях. В рассказе «Мороз» Чехов писал: «Старики задумались. Думали они о том, что в человеке выше происхождения, выше сана, богатства и знаний, что последнего нищего приближает к Богу: о немощи человека, о его боли, о терпении...» (6, 18). Согласно такому взгляду, отсутствие исключительных личных способностей не может быть преградой на пути человека к Богу. Высшее в индивидууме, что связывает его с абсолютом, одновременно и общее у него со всеми людьми, независимо ни от каких различий и особенностей.

Примечания

1. Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 1945—1952. Т. 14. С. 148. Далее сноски даны по этому изданию. Первая цифра в скобках — том; вторая — страница.