Вернуться к Чеховские чтения в Ялте. 1981. Сборник научных трудов

В.И. Кулешов. Чехов и русская поэзия его времени

Сознаем всю необычность постановки такой темы. Ее никогда не касались ни чеховеды, ни специалисты по русской поэзии. Словно она и не существует, неправомочна, противоестественна.

Скажем, применительно к Пушкину можно ставить вопрос, как внутренне перекликаются его стихи и проза, то же — применительно к Лермонтову. Оба гения творили в той и другой сферах. Проецируется их поэзия и проза на широкий исторический фон. У Некрасова проза слаба, а поэзия великая. Но если мала связь у Некрасова между этими двумя сферами (а она все же есть), то его «муза мести и печали» легко и естественно соотносится с демократической публицистикой и прозой его времени. А как выглядит интересующий нас вопрос применительно к таким гигантам, как Достоевский и Толстой? Кажется, с поэзией, с лирикой тех десятилетий, которые они заполонили собой, их творчество нет никакого смысла сопоставлять: угол зрения у каждого из них настолько специфичен, что через него все творчество окрашивается в неповторимый цвет. Это нисколько, конечно, не снимает частного вопроса: что думали эти гении о том или другом поэте или отдельном произведении. Следовательно, есть случаи, когда вопрос о связях не кажется странным, а даже влечет к себе; а есть, — где он почти неуместен. Или это только кажется, а на разных уровнях, на каких-то поворотах он существует всегда?

Но вернемся к Чехову. Вопрос не ставился, но нам представляется вполне законным. Настала пора его поставить. Чем более исследовательская мысль углубляется в Чехова, постигает его сложность, его открытость во весь мир, тем отчетливее предстают связи его с эпохой, исключительность его получает объяснение. И тут мы наталкиваемся на поэзию его времени, и что-то родственное слышится у русских поэтов-«восьмидесятников» и у Чехова, какие-то плоды явно вызрели на одном корню. Родственное слышится и в девяностые годы: чеховская проза все больше вбирала в себя мотивы времени, их не могла миновать и честная поэзия тех дней.

Знаем, что затрагиваемая тема шире того материала, который будет приведен в статье. Речь здесь будет идти даже не о поэзии как таковой, в полном ее составе, а об отдельных именах. И из поэзии берется только лирика в отдельных примерах. Но хочется оставить теме ее подлинное широкое название. Проиллюстрируем ее правомерность.

Как-то С.Я. Надсон (1862—1887) назвал себя «сыном наших дней», т. е. своих дней, восьмидесятых годов, «сыном раздумья, тревог и сомнений». Все это у Надсона говорилось нервно, даже с надрывом, но всегда от души. Тут еще не слышен Чехов, хотя все определения в надсоновских стихах к Чехову подходят вполне. А одно из самых известных стихотворений Надсона останавливает внимание: «Друг мой, брат мой, усталый страдающий брат...» Уж не Соня ли это плачет над Войницким из «Дяди Вани»? Ведь Чехов позволял себе работать формулами. Иногда с иронией: «Выдь на Волгу...» (Прохожий в «Вишневом саде»), а иногда и с едва сдерживаемой патетикой (Астров, Тузенбах, Трофимов), Соня: «Бедный, бедный, дядя Ваня, ты плачешь... Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди... Мы отдохнем...» (13, 115—116)*.

Ложатся на Чехова многие надсоновские медитации, в которых отстоялось глубокое презрение к «позорному счастью застоя», к «лживым фразам, надуто-либеральным», к «маленьким торжествам и маленьким божкам», к «сумраку без рассвета». Если применимо к Чехову, к таким его рассказам, как «Припадок», понятие «гаршиновский тип», то, думается, применимо и понятие «надсоновский тип». Как и Чехов, Надсон не был «певцом сумерек», он всячески противостоял им. Совесть ему «отсрочки не давала», стон его был «стон живой», он «измерил глубину падения людей». Поэт говорил: «Наше поколение юности не знает», Чехов: «В детстве у меня не было детства». Но Чехов мог бы и о поколении сказать по-надсоновски. Надсону приписывали упадок духа, а между тем он только указывал на упадок его у «восьмидесятников». Глубину же падения людей Чехов кратко называл «пошлостью».

Трагедии среди банальностей, тихие будни и судьбы человеческие — эти чеховские контрасты, казавшиеся столь непозволительными тогдашним литературным снобам, закономерно проникали и в поэзию. Они подчас казались мелодраматическими. В мелодраматизме упрекали и Чехова, примеров можно привести сколько угодно. При холодной придирчивости мелодраматизм отыщешь в финалах «Цветов запоздалых», «Попрыгуньи», в «Чайке». Но ошиблись все зоилы, проглядев самое важное: чисто чеховскую манеру сводить полюса жизни на малых пространствах своих рассказов и пьес. У него запросто люди пьют чай, а между тем готовятся катастрофы в их жизни.

Гораздо позднее у Блока в «Незнакомке» ошеломляюще соединятся и «очарованные дали» и распивочный разгул в загородном ресторане. Но поэзия давно подбиралась к таким контрастам. А заодно и к ошеломляющим концовкам, которые совсем уже «из другой оперы», как говорит Буркин в чеховской трилогии. Опрокидывая сюжетное действие, весь лирический тон произведения, гротескная концовка — неотъемлемая часть того самого сюжета и того самого тона, из которых она так, казалось бы, выламывается. Следовательно, нужно новое понятие о самом сюжете и тоне.

Комментаторами не осознаны или прохладно-снисходительно трактуются такие, например, стихотворения А.Н. Апухтина (1841—1893), как «Накануне», «Перед операцией». Они называются «мелодраматическими». В первом случае не прочувствована роль иронии, которая окрашивает в своеобразные тона запретную встречу замужней сердцеедки со своим поклонником и отдаляет авторскую позицию за пределы кругозора сюжетных героев. Встретились не два любовника, а два хищника: «Посмотрим, кто скорей измучится в цепях». А уничижаемый при этом законный муж вовсе может оказаться не третьим лишним, которого можно не принимать в расчет. Он может оказаться Дымовым. Мы на полдороге к такому финалу. Нет в стихотворении, конечно, изумительных чеховских нюансов, делающих «Попрыгунью» шедевром. Но поэзия вторглась в прозу жизни, построила сюжет на будничных мотивах. В стихотворении «Перед операцией» прощание матери с портретами сыновей перед неминуемой гибелью на хирургическом столе, может быть, и таит в себе элементы сентиментальности, но кто не сентиментален в этот момент... Тут важна сама ситуация, которая стала предметом поэзии. Или возьмем стихотворение того же Апухтина с весьма непоэтическим названием «Из бумаг прокурора». Перед нами — исповедь самоубийцы. Он заранее посмеивается над шаблонными версиями причин его смерти: «ищите женщину», «неприятности по службе». Но он застрелится от ипохондрии, от разочарования в жизни. Это был отклик поэта на начавшуюся общественную эпидемию самоубийств.

Есть у Апухтина стихотворение «Сумасшедший», которое очень любил Блок, в свое время оно часто читалось с эстрады. Ход мысли сумасшедшего совершенно нормальный, но таково уж свойство самой жизни, не знаешь, кто теперь ненормальный. Это все — эпохальные проблемы. Мы видим подступы к «Палате № 6». Опять же апухтинские сюжеты не завершены; нет чеховской мудрости и ретуши. Но мысль поэта толкается в том направлении, в каком пошла потам и мысль Чехова. И это — в поэзии, которую нужно было особенным образом приспособить к этим сюжетам. Тут все могло казаться особенно кощунственным тогдашним критикам и читателям. В указанных стихах Апухтина есть та новеллистичность, которая наводит на мысль о Чехове, располагает к отыскиванию сходств. Совсем не чеховская поэма «Год в монастыре» несет в себе тот элемент квази-поэмы и иронии, которые подводят прямо к чеховской концовке. Герой поэмы монахом не стал и переживает сокрушение веры, но не так горестно, как Алеша Карамазов, когда узнал, что «старец провонял». Наставник-старец у Апухтина спал тридцать лет в гробу, постился и молился. Но спал он там только летом: «Теперь в гробу суровом этом хранятся овощи, картофель и грибы».

Мы очень торопимся зачислять К.М. Фофанова (1862—1911) в декаденты и тем отгораживаем его от Чехова. Оставляя пока в стороне вопрос об общей оценке Фофанова, скажем, что у него много чеховского и что он непосредственно попал в поле внимания Чехова.

Сотрудник суворинского «Нового времени» Фофанов не всегда был взыскателен к себе. Поругивавший его В.П. Буренин, впрочем, рубил сплеча, полагая, что его стихи можно сократить на треть. Пушкинскую премию в 1887 г. Академия Фофанову не дала, восстала на многочисленные неправильные обороты и слишком смелые поэтические вольности. Но вот беда: Чехов, как это засвидетельствовано в его письме к самому Фофанову, ценил и уважал его, а Л.Н. Толстой сказал, правда, гораздо позднее, в 1907 г. о Фофанове: «Лучше поэта нынче нет». Вдумчивое исследование критики о Фофанове показывает, что у Фофанова и Чехова была в чем-то сходная судьба. Что-то знакомое слышится в возгласе критика П. Краснова о Фофанове: «Широкий размер чувства, всеобъемлющая страсть, великое дело не находят отражения в его стихах, потому что их не было в окружающей его действительности»1.

П. Краснов и др. сопоставляли Фофанова с Чеховым как «певца безвременья», адресуя им обоим упрек в неспособности подняться до высоких целей и страстей. Чехов писал И.Л. Леонтьеву (Щеглову) по поводу таких упражнений критиков: «Если критика, на авторитет которой Вы ссылаетесь, знает то, что мы с Вами не знаем, то почему она до сих пор молчит, отчего не открывает нам истины и непреложные законы? Если бы она знала, то поверьте, давно бы указала нам путь, и мы знали бы, что нам делать, и Фофанов не сидел бы в сумасшедшем доме, Гаршин был бы жив до сих пор... И Вас не тянуло бы в театр, а меня на Сахалин...» (март 1890 г. — IV, 45).

Но суть вопроса не в глупости критики и не в том, что Чехов не гнушается поставить себя рядом с Фофановым. Суть в том, что нужно совсем другое объяснение бросающихся в глаза сходств. Его не мог дать народнический критик Н.К. Михайловский ни применительно к Чехову (что хорошо известно), ни применительно к Фофанову. Критик не находил у Фофанова мотивов гражданской скорби, гражданского пафоса. А если поэт и отдает дань этой скорби и касается гражданских мотивов, то, по славам Михайловского, «очень уж они робки, стыдливо, как-то бочком протискиваются между звездами и цветами». Они, как «маленькая запятая, которую робко и неуверенно ставит гимназист приготовительного класса, хорошенько не знающий, нужна ли тут эта запятая, а так, на всякий случай»2. Нет у Фофанова и публицистического накала, Фофанов недостаточно героичен. Это как раз те самые упреки, которые Михайловский бросал и в адрес Чехова. А когда «идеалы» у Чехова все-таки были найдены, то по-прежнему удручала критиков форма их проявления, непрямая, какая-то стыдливая, бочком.

Но время работало на Чехова и Фофанова. В.Г. Короленко писал тому же Михайловскому (31 декабря 1887 г. и 1 января 1888 г.), что была в свое время жажда «героев-борцов», под этим знаменем прошли «семидесятые» годы. Теперь пора, когда нужно показать в литературе «не героя», а «всамделишного», «настоящего человека», человека не столько подвига, сколько душевного движения, хотя бы не похвального, но непосредственного. Важны теперь не герои Засодимского, Омулевского; в наше время, унылое и скептическое, «дайте настоящего человека». Именно в этом, подчеркивает Короленко, «и есть сила, например, Чехова»3. Теперь герои не из головы явятся, не из учебника по сельской общине, а в глубине жизни сложатся. Какое это важное положение: о «всамделишном» чеховском человеке.

У Фофанова мы найдем эти «подлинные переживания». В стихотворении «На даче» даны чисто чеховские, реалистические описания бытовых подробностей, посреди которых живет человек, ощущает движения своей души, пусть не образцово похвальные, но «непосредственные», до самоочевидности «овои»:

Мы утомилися долгой прогулкой,
Верно, давно поджидают нас дома
Чай золотистый со свежею булкой...
Глупое счастие, а редким знакомое.

Фофанов вводит самые неожиданные «незаконные» ощущения, весьма субъективные и все же всем понятные,

например: ночь увлажнена дождем, наступают сумерки, и вдруг —

Пахнет почкою березовой,
Мокрым щебнем и песком.

Поэт заставляет нас увидеть мир, словно узнанный впервые. Он смело бросает краски, зная, что они сложатся в причудливую картину, и все же она будет отнюдь не экзотической, а тем потокам впечатлений, который свободно перерабатывает человеческий ум, и этот поток весь от мира сего:

Лягушка серая подпрыгнула в траве...
...По мокрому шоссе в мерцающем платке
Прошла усталая цыганка.
Кричат разносчики, и где-то вдалеке
Гнусит печальная шарманка.

Чеховские описания природы, обстановки также протокольно просты: рядом положенные штрихи, отдельные краски, отдельные образы. А картина — целостная. Так у Блока в «Незнакомке», так у Чехова.

Классический пример нарушения старою шаблона в описании лунной ночи у Чехова: обыгранное им горлышко бутылки с лунным зайчиком. Это и есть вся чеховская ночь, через мелочь, деталь, но они распускаются в воображении в целую картину. В таком чеховском описании — определенный вызов традиционной картине. Есть этот вызов и в стихотворении Фофанова «Все то же»: Некая дева сказала, как скучны ей все поэты, как избитыми образами переполнены все сонеты: «Те же грезы, те же рифмы! Все сирени да сирени!» Фофанов подхватывает упрек и тут же дарит свой образ, делает новое из перепетого:

А над нами в это время
Горячо лазурь сверкала.
На песке узорной сеткой
Тень от веток трепетала.

Проблемы поэтически выразительных деталей всегда были в повестке дня поэзии. Но в конце XIX в. они приобрели принципиальное значение. Во-первых, сам реализм достиг такой зрелой стадии, что вытеснялся описательный элемент и экспрессивные мелочи выступали в роли целых интегралов, развернутых картин и характеристик. Мы говорим не о пресыщении приемами и образами, а о позволительности смелых дерзаний, которые всегда приходят в искусство вместе с эпохой потрясений и резких контрастов. А во-вторых, модернистская и декадентская литература чрезвычайно спекулировала на такой «моде». Их искания формировались, становились самоценными, независимо от содержания.

Поэтому чрезвычайно важно изучение чеховской детали вывести из сферы чисто чеховского художественного мира и ввести в более широкий мир тогдашней литературы и, в частности, поэзии. Стихотворство своими приемами афористичных, импрессионистических умозаключений очень родственно чеховскому лаконизму. Фофановские стихотворения «У печки», «Лунный свет» принципиально отличаются от его же стихотворений с несколько декадентским душком, в которых он выстраивает отрешенные от мира «лазоревые гроты», плоды «фантазий и причуд». В названных стихотворениях его поглощает живой интерес наблюдательности над миром вещным, будничным, таящим в себе бесконечно прекрасные, переливчатые формы. Догорающий жар в печке заставляет воображение прозреть в нем «золотые города», «мост через огненную речку», «золоченые терема», «лес из пламенных кораллов». Все это — поэзия реальная, все это — во славу повседневности, которая может быть высокопоэтической. Так и мороз рисует на стекле хрустально сияющие тропические леса, с пальмами и папоротниками, высокими травами. Это не пустая игра воображения, а соотнесение реальных образов и впечатлений. И ночная вьюга выстилает к утру причудливые сугробы, созерцание которых уносит нас в миры отдаленные.

Чехов тоже поражал современников умением через неожиданные детали, импрессионистические образы открывать реальный мир с самой неожиданной стороны. Хвалил Д.В. Григорович у Чехова описание затухающей вечерней зари в одном из ранних рассказов, вьюги в рассказе «Ведьма». Все описание надвигающейся грозы в «Степи» сводится к таким штрихам: «Налево как будто кто черкнул по небу спичкой. <...> Послышалось, как где-то, очень далеко, кто-то прошелся по железной крыше» (7, 84).

Говоря на тему Чехов и современная поэзия, можно подобрать и другие примеры, и другие ракурсы. И наверное, со всей полнотой эта тема будет разрешена учеными со временем. Несомненно одно, что взаимодействие Чехова с современностью надо представлять себе шире, чем мы это допускаем сейчас. Сопоставление Чехова с поэзией должно пойти по линии отыскания возможностей реализма, сопоставления не должны свестись к классификации художественной функции импрессионистических мелочей и деталей. Они должны выйти в широкое осмысление концепции мира и концепции человека у Чехова и у его современников, пытавшихся честно работать в поэзии и посильно решать те же самые проблемы.

Примечания

*. Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем. В 30-ти т. — М.: Наука, 1974—1983. Ссылки везде даны в тексте: арабскими цифрами указаны тома сочинений, римскими — писем, после запятой — страницы.

1. Книжки Недели, 1898, № 8, с. 235—236.

2. Северный вестник, 1888, № 3, с. 152.

3. Короленко В.Г. Собр. соч. — М., 1956, т. 10, с. 81.