В «Трех сестрах» Ирина, прощаясь с Федотиком, говорит, что они, может быть, еще встретятся «когда-нибудь». Федотик откликается: «Лет через десять-пятнадцать? Но тогда мы едва узнаем друг друга...».
Заявление весьма категоричное и спорное, поскольку речь идет о молодых людях, которые и через десять-пятнадцать лет будут еще вполне молодыми и, следовательно, вполне узнаваемыми. Можно было бы отнестись к этой оценке как к чему-то случайному, не требующему рассмотрения, если бы не то обстоятельство, что подобных случаев в чеховских текстах очень много.
В тех же «Трех сестрах» Ирина говорит о себе: «...Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела...». Представить себе, что это действительно так, довольно трудно, если только девушка не больна какой-нибудь тяжкой болезнью. Оправдать это тем, что люди сто лет назад жили меньше и старились раньше, тоже нельзя. Чебутыкину полагается пенсия с шестидесяти лет, а не с сорока. А двадцатитрехлетняя девушка и сто лет назад была такой же молодой, как и девушка современная. К тому же в этой же пьесе Ольга говорит о своем возрасте «Мне двадцать восемь лет, только...», имея в виду, что она хотя и подурнела, но все еще вполне молода. Иначе говоря, тема преждевременного или быстрого старения в этих и многих других случая может быть объяснена только авторским произволом, а не реальным положением дел.
Вот Соленый отмеряет оставшийся Тузенбаху срок: «Через двадцать пять лет вас уже не будет». И тут же сокращает его до минимума: «Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб». Если Тузенбаху около тридцати, тогда его жизнь в самом благоприятном случае продлится лишь до пятидесяти с небольшим лет. А в «Дяде Ване» Войницкий сам обозначает себе границу: «Теперь мне сорок семь лет; если, положим, я проживу до шестидесяти...». Шестьдесят — что-то вроде важной границы: как в рассказе «Горе», где доктор говорит пациенту: «Пожил, и слава богу! Небось, шесть десятков прожил — будет с тебя!».
Чехов вообще любит цифры; мы всегда знаем, сколько лет его главным героям. Астрову — «тридцать шесть-тридцать семь», Елене Андреевне — двадцать семь. В «Трех сестрах» Ольге — двадцать восемь лет, Ирине — двадцать шесть, Маше — двадцать пять, Чебутыкину — пятьдесят девять. В «Чайке» Треплеву двадцать пять лет, Аркадиной — сорок три, Тригорину — сорок лет будет «еще не скоро», Дорну — пятьдесят пять, Маше — двадцать два. Причем мы знаем о точном возрасте персонажей не потому, что он указан в разделе «Действующие лица», а потому что персонажи сами говорят о своем возрасте, причем чаще всего произвольно, без каких-либо вопросов по этому поводу. Это выглядит как своего рода возрастной манифест: Треплев: «Мне уже двадцать пять лет». Гаев: «Мне уже пятьдесят один год, как это ни странно...». Или что-нибудь в этом роде, например, так, как говорит Петя Трофимов в «Вишневом саде»: «Мне еще нет тридцати, я молод».
С Петей вообще отдельная история, поскольку вопрос о его возрасте и внешнем облике обсуждается в пьесе несколько раз и именно в связи с рассматриваемой нами темой — чрезмерно быстрым старением человека. Пете двадцать семь, самое большее двадцать восемь лет, а Любовь Андреевна (спустя всего пять лет) воспринимает его едва ли не как старика. «Что же, Петя? Отчего вы так подурнели? Отчего постарели?». Из «мальчика», «милого студентика» Петя превратился в «облезлого барина», и все эти перемены («Неужели я так изменился?») всего за пять лет! Выглядит странно, тем более что Петя в своих мыслях относительно возраста и внешнего облика не одинок. Точно так же, в ожидании встречи с Любовью Андреевной, думал Лопахин: «Пойдем встречать. Узнает ли она меня? Пять лет не виделись». Тот же Лопахин постоянно подтрунивает над Петей и его «вечным студенчеством»: «Ему пятьдесят лет скоро, а он все еще студент» и далее в таком же роде.
Есть в «Вишневом саду» на эту тему разговоры и вовсе необязательные, едва ли не ничего не значащие.
Любовь Андреевна. Как ты постарел, Фирс!
Фирс. Чего изволите?
Лопахин. Говорят, ты постарел очень!
Фирс. Живу давно.
Так ли сильно мог постареть Фирс, если еще до отъезда Любови Андреевны ему уже было за восемьдесят? В этом разговоре, как будто присутствует что-то еще, кроме того, что непосредственно сказано. Похоже, это снова лишь повод для автора еще раз вспомнить о возрасте, старении, и дело тут вовсе не в тех пяти годах, которые прошли со дня отъезда хозяев в Париж, а именно в потребности все время возвращаться к одному и тому же.
В «Дяде Ване» — та же тема скорой старости, быстрых перемен во внешности. Астров спрашивает у Марины, сильно ли он изменился за прошедшие одиннадцать лет, и слышит в ответ: «Сильно. Тогда ты молодой был, красивый, а теперь постарел. И красота уже не та. Тоже сказать — и водочку пьешь». Астров соглашается: «Да... В десять лет другим человеком стал».
И дело тут не в том, что он устал, «заработался» («От утра до ночи все на ногах, покою не знаю»), а в чем-то другом; причина та же, что и у быстрого старения чеховских трех сестер. О двадцатитрехлетней Ирине с «высохшим» мозгом («подурнела, постарела») мы уже говорили. Однако и у Ольги та же картина — «...Я постарела, похудела сильно...». Свое состояние девушка объясняет так же, как и Лопахин, — работой: «...За эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы, и молодость».
«Крик души» Войницкого — это крик об ушедшей жизни. Ему сорок семь лет, а он уже не видит для себя будущего: «жизнь моя потеряна безвозвратна». И далее: «Зачем я стар?». Понятно, когда подобные слова говорит Серебряков, но Войницкого в старики записать довольно трудно, если, конечно, не усмотреть в этом некого авторского умысла или потребности, подобной той, что сделала из тридцатилетнего Иванова уставшего, «надорвавшегося» человека.
Если сравнить между собой многочисленных чеховских преждевременно состарившихся персонажей, то на первом месте, конечно же, окажется Елена Андреевна — жена профессора Серебрякова. То, что она говорит, не вписывается ни в рамки физиологии, ни просто здравого смысла. На слова мужа о его старости она говорит буквально следующее: «Погоди, имей терпение: через пять-шесть лет и я буду стара». Это сказано двадцати семилетней девушкой и, стало быть, должно быть отнесено к возрасту (тридцать два-тридцать три года), который к старости в обычном понимании никакого отношения не имеет. Однако раз сказано так, значить в этом есть какой-то смысл. Тот самый смысл, который буквально заставлял совсем еще не старых (и часто просто молодых) чеховских персонажей стареть с невероятной скоростью или же говорить о наступающей старости. Или вообще вести разговоры, в которых старость и молодость сводятся вместе, буквально входят друг в друга. Как в «Трех сестрах», где Ольга, сказав Вершинину, что у него нет «ни одного седого волоса», далее замечает: «Вы постарели, но вы не стары». Похожим образом обстоит дело и в «Чайке», где Полина Андреевна на слова Дорна о том, что ему пятьдесят пять лет, отвечает: «Пустяки, для мужчины это не старость. Вы прекрасно сохранились...».
* * *
Не только в пьесах, но и в рассказах Чехов держится той же линии. В рассказе «Переполох» Николай Сергеевич описан как «маленький еще не старый человек с обрюзгшим лицом и с большою плешью». То есть, говоря, что персонаж еще не стар, Чехов делает его старым фактически: обрюзгшее лицо и плешь — очевидные признаки пожилого возраста. Нечто в этом же роде можно увидеть и в рассказе «Враги», где сорокачетырехлетний доктор «уже сед и выглядит стариком», а его тридцатипятилетняя жена выглядит «поблекшей и больной».
Доктор Старцев в начале рассказа «Ионыч» достаточно молод, но стареет буквально на глазах: всего за четыре года он сильно пополнел и приобрел «одышку». За эти же годы заметно изменилась и хозяйка дома Туркиных, куда Старцев ходил в гости, — она «уже сильно постаревшая, с белыми волосами». Ее дочь пока «держится», но также «похудела, побледнела». Проходит еще несколько лет. Старцев ожирел настолько, что «ходит, откинув назад голову». Дрогнула и Екатерина Сергеевна: «Она заметно постарела, похварывает и каждую осень уезжает с матерью в Крым».
Если в начале рассказа Екатерина Сергеевна представлена как «молодая девушка», значит, ей не более двадцати и к концу ей должно быть лет двадцать пять-двадцать шесть. В этом смысле слова «заметно постарела» с названным возрастом не очень вяжутся, если только не иметь в виду чеховской потребности представить дело именно таким образом. Возникает здесь и тема ранней болезни, скорее всего, легочной; отсюда и ежегодное посещение Крыма. Вообще от «Ионыча» впечатление такое, будто рассказ написан для того, чтобы показать, как старение, умирание духовное проявляется в умирании телесном, физическом, как люди полнеют, худеют, седеют, бледнеют, заболевают и, главное, — как быстро все это происходит.
В рассказе «В Москве» — все так и перечисляется: «А время между тем идет и идет, я старею, слабею; гляди, не сегодня-завтра заболею инфлуэнцой и умру, и потащат меня на Ваганьково». Это говорит совсем не старый человек, и хотя рассказ иронический, тема быстрого старения-умирания та же, что и в вещах серьезных. И персонажи среднего, и персонажи молодого возраста в чеховских сочинениях — нередко по не вполне понятным, не прописанным сюжетно причинам — представлены как преждевременно состарившиеся, поблекшие, надорвавшиеся. Как говорит один их персонажей рассказа «Ариадна», «Ох, уж мне эти мне старики в 28 лет!».
Быстрое старение — тема для Чехова исключительно важная. Тем более в ее наложении на тему бездарной, движущейся по одному и тому же кругу жизни. «Все серо, бездарно, надуто претензиями» («Скучная история»). «Околевали, околевают и будут околевать — ничего нового» («Два газетчика»). «...Всех ждет одно и то же, одна могила» («Сапожник и нечистая сила»).
В рассказе «Горе» старик-токарь везет умирающую жену в больницу, думает о прожитой жизни: «Как быстро все сделалось!». И в этом «быстро» звучит не только общеизвестное и всеми разделяемое сожаление о «быстротекущей жизни», но и что-то дополнительное, относящееся к тому, что будет в жизни дальнейшей. Неслучайно уже в ранней своей пьесе «Безотцовщина» («Пьеса без названия») Платонов говорит студенту Венгеровичу: «Желал бы я поговорить с вами лет через десять, даже пять... Как-то вы сохранитесь? Останется ли нетронутым этот тон, этот блеск очей? А ведь попортитесь, юноша!». И — важное уточнение по сроку исполнения диагноза: не десять лет даже, а всего пять... Это как раз то время, за которое сам Платонов изменился не только внутренне, но и внешне.
Софья Егоровна. Неужели это вы?
Платонов. Не узнаете, Софья Егоровна? И немудрено! Прошло четыре с половиной года, почти пять лет, а никакие крысы не в состоянии изгрызть так хорошо человеческую физиономию, как мои последние пять лет.
Софья Егоровна (подает ему руку). Я теперь только начинаю узнавать вас. Как вы изменились!
Подчас создается впечатление, что Чехову недостаточно старения одного персонажа и требуется, чтобы рядом с ним или вдали от него старели и другие. Как в уже упоминавшихся «Трех сестрах» (через десять-пятнадцать лет «едва узнаем друг друга») или как в «Даме с собачкой», где сорокалетний Гуров «делится» своим преждевременным старением с совсем еще молодой: «Голова его уже начинала седеть. И ему казалось странным, что он так постарел за последние годы, так подурнел. Плечи, на которых лежали его руки, были теплы и вздрагивали. Он почувствовал сострадание к этой жизни, еще такой теплой и красивой, но, вероятно, уже близкой к тому, чтобы начать блекнуть и вянуть, как его жизнь».
Одна и та же тема, поданная в разных, а чаще всего сходных или даже одних и тех же словах. Гуров «так постарел за последние годы, так подурнел». О Пете Трофимове из «Вишневого сада»: «Отчего вы так подурнели? Отчего постарели?»
* * *
Обычно люди говорят о жизни, промелькнувшей в один миг, когда она уже промелькнула. Чеховские же персонажи, которые старятся и заболевают много быстрее положенного, как миг ощущают не только то, что уже прожито, но и то, что им еще предстоит прожить. Они живут в ощущении бессмысленности собственного существования, его близкой конечности, и внешним выражением этого чувства становится наступающая раньше времени старость. Быстрое старение, таким образом, выступает, как эстетический прием, позволяющий яснее провести важную для Чехова мысль о ценности и необратимости времени жизни, о важности каждого прожитого и начинающегося дня. Скорее всего, именно этим можно объяснить и оправдать феномен быстрого старения персонажей, который буквально выпирает из многих чеховских сочинений.
Если же говорить о возможной причине этой особенности, то здесь без личных обстоятельств не обойтись. Граница между мирами Чехова веселого и невеселого — это граница, которая разделяет его жизнь на две части — до чахотки и с чахоткой. Это Чехов до «Иванова» и «Скучной истории» и после них. В последнем сочинении, можно сказать, сформулировано то мироощущение, которое затем войдет во многие другие сюжеты, станет определяющей чертой важнейших чеховских героев.
Во всех моих мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связало бы все в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и <...> даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, богом живого человека.
А коли нет этого, значит нет ничего. При такой бедности достаточно было серьезного недуга, страха смерти, влияния обстоятельств и людей, чтобы все, что я считал своим мироощущением и в чем видел смысл и радость своей жизни, перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья.
Профессор медицины Николай Степанович из «Скучной истории» не молод, однако дело не в его возрасте, а в том, что у него неизлечимая болезнь, и это лишает его жизнь всякого смысла. «В теле нет ни одного такого ощущения, которое бы указывало на скорый конец, но душу мою гнетет такой ужас, как будто я вдруг увидел громадное зловещее зарево». Этим «заревом» профессор поделился отчасти с другим персонажем этой же истории — Михаилом Федоровичем: «В последнее время с ним произошли кое-какие перемены: он как-то осунулся, стал хмелеть от вина, чего с ним раньше никогда не бывало, и его черные брови начинают седеть». В «Скучной истории», написанной двадцатидевятилетним Чеховым, самое главное — это ощущение конца, который наступил раньше себя самого. Это бессмысленное ожидание исполнения приговора.
Болезнь Чехова тоже была приговором. Как врач он знал, к чему идет дело и каким будет конец — его-то и описал в финале «Черного монаха». Что касается «зловещего зарева» из «Скучной истории», то оно упоминается и в письме Чехова к А. Суворину (14 октября 1888 г.), где он пишет о своем легочном кровотечении: «В крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве». Не сравнивая напрямую мироощущение Чехова с мироощущением его «безнадежных» или «надорвавшихся» персонажей, нельзя все же просто отмахнуться от темы «неизлечимой болезни», которая вошла в жизнь Чехова уже в середине восьмидесятых годов и стала проблемой, которую он решал каждодневно, в том числе, и в собственных рассказах и пьесах. Быстрое старение, которым отмечены многие чеховские персонажи, это быстрое старение самого Чехова, старение, обусловленное прогрессирующей болезнью: после тридцати Чехов выглядел старше своего возраста, год от года худел, слабел. Он был, как писал Б. Зайцев, человеком «раннего развития и усиленного сгорания. Он старше своих лет — так продолжалось и до самого конца». Из письма Чехова к Лике Мизиновой: «...Я спешу записаться в старики». И там же еще раз: «Я тоже старик» — и это в тридцать три года.
Горький вспоминал, как Чехов «шутил» по поводу своей болезни: «Жить для того, чтобы потом умереть, вообще не забавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, — уж совсем глупо...». «Он был врач, а болезнь врача всегда тяжелее болезни его пациентов <...> Это один из тех случаев, когда знание можно считать приближающим смерть»1. Это знание-ожидание, которое не могло не омрачать жизнь Чехова, имело, как можно видеть, и немалое воздействие на его сочинительство.
Старение — одна из характеристик времени жизни или, точнее, жизненного времени, исследованием-описанием которого, собственно, и занят писатель. В этом смысле интерес Чехова к времени и возрасту столь же выражен, как и интерес Гоголя или Достоевского. У Гоголя — если обобщать ситуацию — в первом ряду стоят персонажи среднего возраста, тогда как дети и старики его почти не занимают. У Достоевского главные герои — совсем молодые люди, едва ли не подростки. В сочинениях Платонова особое внимание уделено теме детства, а его взрослые персонажи нередко наделены детскими чертами, своего рода взрослые-дети. В каждом случае за выбором возраста стоит своя мысль или тема. У Гоголя это интерес к «середине» или «центру» жизни и жизненного времени и пространства, у Достоевского — это внимание к персонажу развивающемуся, становящемуся, растущему символически, у Платонова — детство указывает путь назад, в конечном счете, — в материнскую утробу.
Чехов не фиксировал своего внимания на каком-то определенном возрасте или периоде жизни. Однако возраст его «главных» персонажей чаще всего — это его собственный возраст. Стареет Чехов — стареют и его герои. Стареют непобедимо и неотвратимо быстро. Да и сама жизнь, особенно в зрелых чеховских сочинениях, все чаще осмысливается как «быстротечная», независимо от того, долгой или короткой она была. Как у Лермонтова:
...Не многим долголетней человек
Цветка; в сравненьи с вечностью их век
Равно ничтожен...
Старение — не что иное, как движение к смерти, однако будучи в полной мере осознанным, как это случилось у Чехова, оно оказывается не только поводом для печали, но и инструментом, символом, позволяющим иначе, чем это было в прежней литературе, взглянуть на человеческую жизнь и ее перспективы. Быстрое старение оказывается одним из важнейших аргументов, образовавших эту странную, подчас почти нереальную, но вместе с тем мощно воздействующую на читателя и зрителя смысловую конфигурацию, которая называется «художественным миром Чехова».
Примечания
1. А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 453, 454.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |