Эпилог знаменитой повести Гоголя «Шинель» получился фантастическим. Герой её, титулярный советник, не имея возможности отомстить своему обидчику генералу при жизни, является с того света, чтобы восстановить попранную справедливость, утратив уже всякое почтение перед чинами, должностями и другими человеческими установлениями. Не возобладал ли в данном случае над художником моралист, сознающий всю проблематичность торжества справедливости на этом свете, но не желающий попустительствовать злу ни при каких обстоятельствах? Или здесь правда жизни уступила место правде художественной с её особыми «привилегиями»?
Башмачкин-мертвец, живущий «шумно после своей смерти, как бы в награду за не примеченную никем жизнь» (Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1984. Т. 3. С. 147. Далее цитируется это издание и том с указанием в тексте страницы), в кругозоре рассказчика — плод обывательского воображения («По Петербургу пронеслись вдруг слухи...» (с. 147), — гипербола, раскрывающая сущностную связь между людьми: «Я брат твой», сокрытую в мире действительном преходящим обстоятельством — их общественным положением. Связь эта несомненна: после ухода «распечённого» Башмачкина генерал почувствовал «что-то вроде сожаления» (с. 148), когда же узнал, что «Акакий Акакиевич умер скоропостижно в горячке, он остался даже поражённым, слышал упрёки совести и весь день был не в духе» (с. 149). И так ли уж важно, кем был ограблен ночью трусливый генерал? Важно другое: пережитое им насилие над ним самим как-то сблизило его с титулярным советником, жертвой его собственного насилия, сблизило и очеловечило. Мифический же грабитель привёл в движение дремавший правопорядок, глухой к нуждам «маленького» человека. При этом обнаружилась непроходимая начальническая глупость («В полиции сделано было распоряжение поймать мертвеца (здесь и далее курсив мой. — Э.А.) во что бы то ни стало, живого или мёртвого, и наказать его, в пример другим, жесточайшим образом...» (с. 148) и комическая беспомощность блюстителей порядка. Истинный порядок вещей это и есть художественная правда, которую писатель выражает на своём, особом языке.
Кульминация повести — сцена «надлежащего распекания» «значительным лицом» «маленького» человека. Актёрствующий генерал не рассмотрел в титулярном советнике человека; «смиренный вид Акакия Акакиевича и его старенький вицмундир» словно бы подстегнули генерала в его начальническом кураже, он даже «не заметил, что Акакию Акакиевичу забралось уже за пятьдесят лет» (с. 145). «Сенсорный» мотив рассматривания, «снующий» в тексте повести, актуализирует глубинный семантический её мотив: «Я брат твой». Как литературный герой Башмачкин проблематизирован его «малостью» — его не так-то просто рассмотреть, как непросто решить, что отчётливее слышится в тоне рассказчика, извещающего читателя об уходе Башмачкина из мира, — горечь ли по поводу людской неотзывчивости на это событие, или удивление перед феноменом как бы номинального присутствия человека среди людей, сам факт которого словно бы поставлен под сомнение: «И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нём его и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищённое, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть её в микроскоп...» (с. 147). И только рассказчику удалось рассмотреть Башмачкина в «микроскоп» художественного видения, которому доступна и самая мелочная сторона человеческого существования: «...на другой день уже на его (Башмачкина. — Э.А.) месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставляющий буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее» (там же).
Башмачкин «мал» не только чином, служебным положением «чиновника для письма», но и по всем основным признакам человека, как данным ему природой, так и благоприобретённым. Судьба не наделила Башмачкина ничем из того, с чем считаются люди, — ни характером, ни способностями, ни значительным социальным положением, ни даже сколько-нибудь выразительной, запоминающейся внешностью. Башмачкин невзрачен. Слово невзрачный из того же семантического гнезда, что и слова зреть, смотреть, рассматривать, видеть. Невзрачный значит невидный, как бы невидимый. Вот почему рассказчик, представляя читателю своего героя, уведомляет, что он «нельзя сказать, чтобы очень замечательный» (с. 121). Скорее, совсем не замечательный, лишённый даже индивидуальных черт: «...низенького роста («маленький» человек! — Э.А.), несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щёк и цветом лица что называется геморроидальным... Что ж делать! Виноват петербургский климат (там же). Слово несколько как бы стирает всякие «особые приметы». Повествование об этом поистине «маленьком» человеке выдержано в жанре жизнеописания, герой которого лицо, как правило, значительное, личность, оставившая след если не в истории, то по крайней мере в памяти людей, среди которых он жил. Значительность такого героя, как и его деяний, располагает повествователя к высокому слогу. Башмачкин, «микроскопический» герой, — антипод героя значительного. Жизнеописание такого героя, вызывающего у рассказчика чувство удивления и даже некоторого недоумения перед сугубой его «малостью» и невезучестью, неизбежно рождает комический эффект. Но тем самым «мелочи жизни» становятся эстетически значимыми.
Не следует, однако, думать, что автор «Шинели» уподобился своим собратьям по перу, которые, «как известно, натрунились и наострились вдоволь» над фигурой титулярного советника и «приговорили» его к роли комического героя, создали малохудожественный литературный стереотип. Гоголь активно полемизирует с такими писателями, имеющими «похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться» (с. 121). Создавая образ «микроскопического» героя, писатель преследует далеко идущие цели.
У Башмачкина всё не так, как у добропорядочного героя. Даже фамилия его — Башмачкин — интересна только тем, что не поддаётся объяснению. И с именем ему фатально не повезло, о чём рассказывается целая история. Родительница Башмачкина, «очень хорошая женщина», в присутствии людей весьма почтенных (кум — «превосходнейший человек», кума — «женщина редких добродетелей» (с. 122) и при самых благоприятных обстоятельствах (матери была сделана явная поблажка при выборе имени новорождённому) не сумела перехитрить судьбу и была вынуждена с ней смириться, пустить своего сына в мир с «заикающимся» именем Акакий (да ещё с отчеством Акакиевич!), впрочем, как оказалось впоследствии, вполне соответствующим заикающейся речи героя — типичного горемыки. Вступление героя в мир ознаменовалось гримасой его и плачем, как будто он «предчувствовал, что будет титулярный советник».
Жизнеописание Башмачкина складывается из «минус-эпизодов», т. е. из умолчаний рассказчика о значимых, характерных для этого жанра подробностях становления личности героя. Непосредственно за эпизодом крещения героя следует пассаж о его служебном положении, словно «он так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове» (с. 123). Но даже служебный статус Башмачкина — «чиновник для письма» — мало что значит, потому что и департаментские сторожа «не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приёмную пролетела простая муха» (там же). Очевидно, что этот литературный герой, настойчиво уподобляемый «простой мухе», создан писателем по принципу литоты. «Литературен» Башмачкин и в отношении его генезиса. Он восходит к одной из разновидностей романтического героя, который чужд житейских интересов. По свидетельству рассказчика, Башмачкин живёт жизнью замкнутой, нетипичной для его собратьев-чиновников, едва замечает окружающий его мир, едва сознаёт в этом мире себя самого. «Он не думал вовсе о своём платье: вицмундир у него был не зелёный, а какого-то рыжевато-мучного цвета... И всегда что-нибудь прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь... Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице...» (с. 124—125). Отрешённость Башмачкина от внешнего мира — следствие его погружённости в мир вымышленный. Фамилия героя, происшедшая от слова «башмачок», а не от слова «башмак», как полагает рассказчик, свидетельствует о детскости натуры и интересов. Башмачкин живёт в «игрушечном» мире букв и строчек, повелителем которого он себя и воображает: «Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его» (с. 124). Как ребёнок, оторванный взрослыми от любимой игры, Башмачкин с досадой воспринимает приставания к нему сослуживцев, утративших интерес к детским играм. Так подспудно, через сравнение Башмачкина с «бесчеловечными» сослуживцами, заявляет о себе в повести мотив человеческой значительности. Человеческое в Башмачкине — его незлобивость, детская кротость и способность увлекаться, играть, уходить в вымышленный мир — увенчивается его безропотной покорностью судьбе: «Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием...» (с. 126). Человечность Башмачкина, сколько бы малым ни был его жизненный статус, — гарант его человеческого достоинства. К сожалению, не гарант от злоключений, выпадающих на долю как великих мира сего, так и малых сих.
Жизнь Башмачкина, «бедная», ограниченная по содержанию, самодостаточна и вполне соответствует его жизненному статусу. Мир как бы не замечает Башмачкина, Башмачкин не замечает окружающий его мир. Это сосуществование героя с внешним миром непрочно по причине сугубо материальной: «прорехой» в его существовании стала шинель, которая с годами ветшала и обезображивалась от «подтачиваний» портного, пока не пришла в полную негодность, утратила способность защищать героя от внешнего мира. Своеобразной идиллии Башмачкина пришёл конец.
Вынужденные визиты Башмачкина к портному Петровичу, а затем к «значительному лицу» — роковое его соприкосновение с внешним миром, обернувшимся к нему безобразным своим лицом.
Сначала в повести о «маленьком» человеке появляется портной Петрович, о котором, считает рассказчик, «не следовало бы много говорить» (с. 127) как о лице незначительном, внешность которого, однако, в отличие от внешности Башмачкина, бросается в глаза, и не только рассказчику, отметившему его «кривой глаз и рябизну по всему лицу» (там же), но и Башмачкину, вынужденному угадывать настроение непутёвого, но амбициозного портного, сидящего на столе в позе повелителя — «как турецкий султан». «И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп» (с. 128), словно рудимент копыта. Представляется, что рассказчик сознательно создаёт определённую коннотацию (дополнительное сопутствующее значение), поддержанную исходящей от супруги Петровича бранной характеристикой «одноглазый чёрт» (там же). Сама же супруга портного явно смахивает на ведьму: «...красотою, как кажется, она не могла похвастаться; по крайней мере, при встрече с нею одни только гвардейские солдаты заглядывали ей под чепчик, моргнувши усом и испустивши какой-то особый голос» (там же). Образная экспрессия выражает здесь негативное отношение рассказчика к портному, по-видимому, по причине сугубой «вещности» его существования. «Кривизна» Петровича коррелирует с его пьянством («косить глазом»), и с его психологией ремесленника, рассматривающего только то, во что одет человек: «Петрович... обсмотрел... своим единственным глазом весь вицмундир его (Башмачкина. — Э.А.), начиная с воротника до рукавов, спинки, фалд и петлей... Таков уж обычай у портных: это первое, что он сделает при встрече» (с. 129). Первое и, похоже, последнее: Башмачкин для него только клиент, на которого он смотрит как на свою «добычу».
Диалог Башмачкина с портным по поводу старой его шинели трагикомичен. «Низкий» его предмет, казалось бы, не достоин внимания читателя, если бы диалог этот не имел глубокого подтекста: в сознании «маленького» человека, живущего в своём вымышленном мире и не ожидающего от мира внешнего ничего, кроме напастей, старая его шинель становится оплотом его существования, и поэтому фигура заштатного портного-самоучки вырастает до уровня своенравного властителя его судьбы, которого он «умоляющим голосом ребёнка» (с. 130) просит сотворить чудо. Открытие Башмачкиным роковой своей зависимости от внешнего мира стало для него столь же внезапным, сколь и болезненным: приговор шинели равнозначен для него приговору ему самому, его праву на существование. Странная метаморфоза происходит с вещью, словно бы заместившей человека, существование которого обесценено. Шинель вдруг становится героем повести, оттеснив «маленького» человека на второй план. Едва ли кто-нибудь обращал столь же пристальное внимание на фигуру Башмачкина, с каким Петрович рассматривает старую его шинель: «Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки. Понюхав табаку, Петрович растопырил капот на руках и рассмотрел его против света и опять покачал головою. Потом обратил его подкладкой вверх и вновь покачал, вновь снял крышку с генералом, заклеенным бумажкой, и, натащивши в нос табаку, закрыл, спрятал табакерку и наконец сказал:
— Нет, нельзя поправить: худой гардероб!
У Акакия Акакиевича при этих словах ёкнуло сердце» (с. 129—130).
Визиты Башмачкина к портному Петровичу, явно предваряя роковой его визит к генералу, во многом предвещают жизненную его катастрофу, приоткрывают завесу над её причинами. При детском своём незнании жизни Башмачкин простодушен, глубоко и искренне переживает перипетии «бедного» своего существования, самоотверженно переносит лишения, и если он, как всякий человек, немного актёр, то играет он в игру совершенно безобидную. Окружающие его люди играют в другие игры: «Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия... сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом» (с. 123). Не чужд актёрства и портной Петрович; он «очень любил сильные эффекты, любил вдруг как-нибудь озадачить совершенно и потом поглядеть искоса, какую озадаченный сделает рожу после таких слов» (с. 130), и когда Башмачкин от него «вышел совершенно уничтоженный», он «по уходе его долго ещё стоял, значительно сжавши губы и не принимаясь за работу, будучи доволен, что и себя не уронил, да и портного искусства тоже не выдал» (с. 131).
Актёрство амбициозного портного комично, актёрство генерала, «значительного лица», отвратительно, бесчеловечно. Само по себе превращение незначительного лица в лицо значительное сродни актёрству. Как актёр, воплощаясь в роль, генерал «старался усилить значительность многими... средствами» (с. 142). Так, научился он смотреть «очень значительно в лицо тому, кому говорил», репетировал роль грозного генерала «перед зеркалом, ещё за неделю до получения нынешнего своего места и генеральского чина» (с. 144). Впрочем, роль его была не из сложных, а вся её речевая партитура состояла из трёх фраз: «Как вы смеете? Знаете ли вы, с кем говорите? Понимаете, кто стоит перед вами?» (с. 143).
Визиты Башмачкина к портному и генералу как бы рифмуются. Встречу Башмачкина с генералом словно бы предвещает «невсамделишный» генерал, изображённый на крышке табакерки Петровича, — знак комической амбициозности портного, любившего «запускать пыль» (с. 136). Портрет этот, по-видимому, произвёл на Башмачкина сильное впечатление, потому что, когда после слов Петровича о новой шинели «у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и всё, что ни было в комнате, так и пошло перед ним путаться», он видит «ясно одного только генерала с заклеенным бумажкой лицом, находившегося на крышке Петровичевой табакерки» (с. 130). Если даже портрет генерала, причём с существенным дефектом, словно заворожил Башмачкина, то нетрудно представить ту психологическую дистанцию, которая разделяла «маленького» человека и «значительное лицо»; только безысходность, «горемычная» судьба могла привести Башмачкина к генералу.
Роль портного в этой судьбе двусмысленна. «Вразумив» Башмачкина, заставив его обратиться к действительности, портной сыграл роль «повивальной бабки» при рождении нового Башмачкина, жизнь которого озарилась светом «идеи». «С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу...» (с. 134). Именно «как будто», потому что «подруга» эта — всего лишь «шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу». Простодушный Башмачкин не ощутил подмены духовного материальным. Ситуация, когда совмещается несовместимое, духовное, нетленное с вещественным, подверженным превратностям жизни, такая ситуация принимает характер гротеска. Шинель, в которую влюбился Башмачкин до самозабвения, всего только вещь, сама добротность которой условна («На подкладку выбрали коленкору, но такого добротного и плотного, который, по словам Петровича, был ещё лучше шёлку и даже на вид казистей и глянцевитей. Куницы не купили, потому что была, точно, дорога; а вместо её выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу» (с. 134—135)).
Гоголю свойственно видеть в вещах нечто роковое, дьявольское, губительное для человека, когда материальное овладевает его волей и помыслами. Генерал, обидчик Башмачкина, «был в душе добрый человек, хорош с товарищами, услужлив, но генеральский чин совершенно сбил его с толку. Получивши генеральский чин, он как-то спутался, сбился с пути и совершенно не знал, как ему быть» (с. 143). Башмачкин никакого высокого чина не получил, но «маленькому» человеку достаточно малости, например новой шинели, чтобы «сбить его с толку», разладить всё его существование. Вещь, новая шинель Башмачкина, вызвала фурор среди его сослуживцев, смотреть на неё сбежался чуть ли не весь департамент, так что Башмачкин («простая муха»!) почувствовал гротескный характер ситуации, странную свою раздвоенность, словно чиновники чествовали его двойника, от которого он поспешил отречься и «начал было уверять довольно простодушно, что это совсем не новая шинель, что это так, что это старая шинель» (с. 136).
Двойник Башмачкина, новая его шинель, как будто в самом деле обретает статус его «подруги». Она выводит его в люди, открывает перед ним двери в малознакомый Башмачкину мир житейских удовольствий, от которых, как от шампанского, у героя приятно кружится голова. Но мир этот внутренне чужд Башмачкину, он ему внеположен, и внутреннее беспокойство отравляет ему праздничное настроение. Химерический «праздник жизни» обернулся для Башмачкина чувством одиночества и беззащитности («точно море вокруг него» (с. 140)), когда оказался он посреди безлюдной площади, грубым насилием, похожим на кошмарный спектакль, в котором участвуют какие-то «люди с усами» и кулаками «величиной с чиновничью голову», громовым голосом уверяющие в законности присвоения шинели: «А ведь шинель-то моя!» (там же). Интересно, что и генерал будет ограблен в «незаконном» пространстве, когда он ночью будет возвращаться с пирушки и направляться к любовнице, причём грабитель, ужаснув его нездешним своим видом, заявит о своём праве на его шинель. Предел человеку положен не только во времени, но и в пространстве.
Внешний мир, в котором Башмачкин опрометчиво оказался благодаря своей «подруге» — новой шинели, — жестоко обманул его и над ним надругался. «Подруга» покинула Башмачкина, униженного и раздетого, напрасно взывающего к людям, ищущего у них защиты в крайней своей нужде. На этом последнем отрезке своего жизненного пути встречает, однако, Башмачкин то «думающего» будочника, принявшего грабёж за встречу приятелей, то «весёлого» частного пристава, готового обвинить потерпевшего в предосудительном поведении, то, наконец, «значительное лицо», обрушившее всю свою «значительность» на голову несчастного.
Саркастический пассаж рассказчика о «значительном лице» — это как бы отдельная история о том, как человек потерял своё лицо. В контексте этого пассажа слово лицо утрачивает «человеческое» содержание, получает значение лица абстрактного, административного, фактически обезличивая его носителя. Определение «значительное» как бы «подпирает» слово «лицо», сообщая ему известный вес. Однако слово «значительное» означает только некую ступень иерархической административной лестницы, значительную лишь относительно нижестоящей ступени. Значительность лица в административном мире определяется также способностью сыграть роль «значительного лица», которая оказывается по плечу даже некоему титулярному советнику («Говорят даже, какой-то титулярный советник, когда сделали его правителем какой-то отдельной небольшой канцелярии, тотчас же отгородил себе особенную комнату, назвавши её «комнатой присутствия», и поставил у дверей каких-то капельдинеров с красными воротниками, в галунах...» (с. 142—143), способному имитировать свою значительность. Пассаж о «значительном лице» — саркастический гротеск, выражающий безобразную природу человека, его страсть к бесчеловечным играм как способ самоутверждения. Гротескна и вся сцена визита Башмачкина к генералу: человек, само смирение и беззащитность, выставляется актёрствующим «значительным лицом» зрителю (приятелю генерала) дерзким бунтовщиком, подрывающим своим буйным свободомыслием устои служебной субординации и этики. В этой трагически гротескной сцене пугливое, беззащитное существо — человек подверглось куда более бесчеловечному унижению со стороны одного из блюстителей порядка, чем на пустынной, безлюдной городской окраине со стороны бесчинствующих людей. На «маленького» человека «нестерпимо обрушилось несчастье», и всё его «бедное» существование распалось, как карточный домик. Все стихии разом обрушились на героя: «...ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырёх сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу... Благодаря великодушному вспомоществованию петербургского климата болезнь пошла быстрее, чем можно было ожидать...» (с. 145—146), и безучастный доктор «прописывает» больному вместо спасительного лекарства «сосновый гроб». И умирая, в горячечном бреду «маленький» человек живёт одной только новой шинелью, единственным» светлым гостем» в «горемычном» его существовании. Ни наследства, ни следа в чьей-нибудь памяти он не оставил, но его исчезновение с лица земли «без всякого чрезвычайного дела» (с. 147) — подлинно человеческая трагедия, разыгравшая на комедийной сцене человеческого бытия, оставшаяся бы безвестной, если бы писатель не рассмотрел сквозь «магический кристалл» художественного видения истинный порядок вещей, ту специфическую их упорядоченность, которая рождает эффект художественности изображения.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |