Вернуться к А.А. Журавлева. Феномен памяти в художественном творчестве А.П. Чехова

3.1. Феномен воспоминания в произведениях А.П. Чехова

Наиболее часто изображаемым феноменом памяти в произведениях Чехова, как, впрочем, и традиционно в литературе, является воспоминание. Пожалуй, нет такого чеховского произведения, за исключением самых ранних юмористических рассказов, где бы ни присутствовали воспоминания героя или рассказчика.

Воспроизведение прошлого в сознании чеховских героев предстает в бесконечных вариациях: от простого узнавания, конкретного акта, с помощью которого мы улавливаем прошлое в настоящем («Егорушка вгляделся в мраморное лицо говорившего и вспомнил, что это Дениска» («Степь», 7, 92); «...Дюдя, видавший на своем веку много проезжих, узнал в нем по манерам человека делового, серьезного и знающего себе цену» («Бабы», 7, 342) до развернутых картин воспоминаний («Мне не нужно слишком напрягать память, чтобы во всех подробностях вспомнить...» («Устрицы», 3, 131); «Все эти мелкие подробности я почему-то помню и люблю, и весь этот день живо помню...» («Дом с мезонином», 9, 180) и усиленных припоминаний («В какие-нибудь две-три минуты он припомнил всё свое прошлое... («Беда», 6, 401).

Современная писателю наука уже выделяла основные процессы памяти, такие как запоминание, сохранение и воспроизведение. При этом было известно, что «при запоминании и воспроизведении всегда устанавливаются связи между запоминаемыми предметами и явлениями и что такого рода связи называются ассоциациями»1. Как отмечает Л.Д. Усманов, широкая популяризация достижений психофизиологии (особенно книга И. Сеченова «Рефлексы головного мозга») способствовала появлению в литературе новых методов психологического анализа с опорой на закономерности ассоциативного восприятия2.

Так, уже в ранних чеховских рассказах обнаруживается активное использование разных ассоциативных рядов. Наиболее часто Чехов вводит зрительные (визуальные) ассоциации, когда воспоминание героя или рассказчика вызывается зрительным восприятием какой-либо картины или даже отдельной детали: «В цилиндре, в шубе нараспашку, он напоминает мне... Репетилова» («Тапер», 4, 204); «...плотный и неуклюжий, напоминающий топорностью форм деревянных, игрушечных мужиков» («Недобрая ночь», 5, 384); «...толкотня, напоминающая ярмарку или первый паром после половодья» (там же, 388); «Скворцов поглядел на калоши, из которых одна была глубокая, а другая мелкая, и вдруг вспомнил...» («Нищий», 6, 24); «Утром жена долго глядится в зеркало и думает: «Откуда он взял, что у меня чисто русское лицо? После этого, заглядывая в зеркало, она всякий раз уж думает обо мне» («Удав и кролик», 6, 170); «Картонки от шляп, плетенки и хлам напомнили ему, что у него нет своей комнаты, нет приюта <...> Ранец и книги, разбросанные по углам, напомнили ему об экзамене, на котором он не был...» («Володя», 6, 207); «...баба... провожает глазами кумачовую рубаху Егорушки. Красный ли цвет ей понравился, или она вспомнила про своих детей» («Степь», 7, 18).

Использование подобного рода ассоциаций характерно и для произведений более поздних лет: «На столе у меня лежала фуражка Дмитрия Петровича, и это напомнило мне об его дружбе» («Страх», 8, 136); «Всё это приходило на память при взгляде на знакомый почерк» («Черный монах», 8, 254); «...и при взгляде на неё почему-то всякий раз приходило на память, что она уже приготовила себе к смертному часу саван и что в том же сундуке, где лежит этот саван, спрятаны также и её выигрышные билеты» («Бабье царство», 8, 271); «...к тому же, воспоминания о некоторых его романах, которых он теперь стыдился, были у него связаны с этим фонарем» (там же, 284); «...и улыбка у неё была широкая, наивная, и при взгляде на неё вспоминался один местный художник, пьяный человек, который называл её лицо ликом и хотел писать с неё русскую масленицу» («Три года», 9, 17); «Цвела черемуха. Лаптев вспомнил, что эта черемуха во времена его детства была такою же корявой и такого же роста и нисколько не изменилась с тех пор. Каждый уголок в саду и во дворе напоминал ему далекое прошлое. И в детстве так же, как теперь, сквозь редкие деревья виден был весь двор, залитый лунным светом, также были таинственны и строги тени, также среди двора лежала черная собака и открыты настежь были окна у приказчиков. И всё это были невеселые воспоминания» (там же, 89); «...надо осмотреть сад и то место, где — помните? — играли вашу пьесу. У меня созрел мотив, надо только возобновить в памяти место действия» («Чайка», 13, 52); «...Петя Трофимов был учителем Гриши, он может напомнить...» («Вишневый сад», 13, 202).

Другой часто используемой разновидностью ассоциаций в чеховских произведениях являются слуховые (аудиальные) ассоциации, которые так же, как и визуальные, постоянно встречаются в произведениях разных лет. Вот лишь некоторые примеры: «Самые высокие и пискливые ноты, которые дрожали и обрывались, казалось, неутешно плакали, точно свирель была больна и испугана, а самые нижние ноты почему-то напоминали туман, унылые деревья, серое небо. Такая музыка казалась к лицу и погоде, и старику, и его речам» («Свирель», 6, 326); «Загремел рояль; грустный вальс из залы полетел в настежь открытые окна, и все почему-то вспомнили, что за окнами теперь весна, майский вечер» («Поцелуй», 6, 410); «Дмитрий Ионыч (она чуть-чуть улыбнулась, так как, произнеся «Дмитрий Ионыч», вспомнила «Алексей Феофилактыч»)...» («Ионыч», 10, 34); «...её игра живо напомнила прошлое, когда в этой гостиной играли, пели и танцевали до глубокой ночи...» («У знакомых», 10, 17); «И вспомнилось ему, как он тосковал по родине, как слепая нищая каждый день у него под окном пела о любви и играла на гитаре, и он, слушая её, почему-то всякий раз думал о прошлом» («Архиерей», 10, 193); «И ей казалось, что она это уже давно слышала, очень давно, или читала где-то... в романе, в старом, оборванном, давно уже заброшенном» («Невеста» 10, 208).

Менее частотны ассоциации кинестетические, вызываемые различными ощущениями: «Весенний ветер дует ей прямо в бледное, унылое лицо... он напоминает ей о том ветре, который ревел нам тогда на горе, когда она слышала те четыре слова, и лицо у неё становится грустным, грустным, по щеке ползет слеза...» («Шуточка», 5, 24); «Как подала прачка мне этот проклятый китель, в котором я был тогда, и как запахло жасмином, то... так меня и потянуло» («Тина», 5, 376); «Каждое утро, когда денщик подавал ему умываться, он, обливая голову холодной водой, всякий раз вспоминал, что в его жизни есть что-то хорошее и теплое» («Поцелуй», 6, 421); «От неё шел легкий, едва уловимый запах ладана, и это напомнило ему время, когда он тоже веровал в бога и ходил ко всенощной...» («Три года», 9, 8); «В порыве нежной любви, которая вдруг прилила к моему сердцу, со слезами, вспоминая почему-то нашу мать, наше детство, я обнял её за плечи и поцеловал» («Моя жизнь», 9, 257).

Анализ этой обширной феноменологии позволяет выявить определенную динамику использования ассоциативных связей в чеховском творчестве. Уже из приведенной выборки видно, что с годами меняется сам характер введения ассоциаций в художественную ткань произведений. Так, в ранних рассказах Чехов, вводя ассоциации, охотно объясняет и механизм их появления: «Быть может оттого, что при виде косматой головы, сороковушки и дешевой колбасы он вспомнил свое недавнее прошлое <...> его лицо стало ещё мрачнее и захотелось выпить («Жилец», 5, 382)3; «Увидев у него стол, уже покрытый куличами и красными яйцами, он почему-то, вероятно вспомнив про свой дом, заплакал...» («Письмо», 6, 162). Такие нарочито-прямые, выделенные нами выше, «звенья-объяснения», принадлежащие повествователю и объясняющие механизм происходящего процесса в сознании персонажа, характерны лишь для ранних рассказов писателя и в последующих произведениях уже не встречаются. Как не встречаются и откровенно научные объяснения психологического состояния чеховских героев, также характерные для произведений 1886—1887 гг. В рассказах этого периода принцип «соображения с научными данными» нашел то выражение, которое для зрелого Чехова-художника уже в принципе не характерно: «Находится он в состоянии каталепсии: не спит и не бодрствует, а что-то среднее...» («Любовь», 5, 87); «...нервные люди иногда вследствие утомления бывают подвержены галлюцинациям» («Страхи», 5, 191); «...как я ни старался уснуть, сон бежал от меня. То мне казалось, что воры лезут в окно, то слышался чей-то шёпот, то кто-то касался моего плеча — вообще чудилась чертовщина, какая знакома всякому, кто когда-нибудь находился в нервном напряжении» («То была она!» 5, 484); «Как все испуганные и ошеломленные, он говорил короткими, отрывистыми фразами и произносил много лишних, совсем не идущих к делу слов» («Враги» 6, 30); «Подобно чтецу, впервые выступающему перед публикой, он видел всё, что было у него перед глазами, но видимое как-то плохо понималось (у физиологов такое состояние, когда субъект видит, но не понимает, называется «психической слепотой»)» («Поцелуй», 6, 409). По мнению В.Я. Лакшина, такую «точность психофизических описаний, тесную координацию внешнего положения человека и его внутренних переживаний» Чехов унаследовал от Толстого. «Точность толстовских психологических наблюдений поразительна», — пишет исследователь. «Когда Вронский смотрел на часы... он был так растревожен и занят своими мыслями, что видел стрелки на циферблате, но не мог понять, который час... У него оставалась, как это часто бывает, только внешняя способность памяти, указывающая, что вслед за чем решено сделать». Этот принцип, по мнению исследователя, Чехов воспринял «тем охотнее, что к этому поощряло его «знакомство с медицинскими науками», поэтому «то, что Толстой подметил, вероятно, обычным своим путем изощренного самоизучения, для Чехова было уже не столько интуитивным открытием, сколько известным психологическим законом»4. Однако анализ феноменологии показывает, что данный прием характерен исключительно для раннего чеховского творчества и в дальнейшем уже не встречается. Показательно в этом смысле сравнение «зрелого» чеховского описания состояния героя с приведенным выше отрывком из романа Толстого: «Гуров хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось сердце, и он от волнения не мог вспомнить, как зовут шпица» («Дама с собачкой», 10, 138).

Очевидно, что избегание в дальнейшем творчестве объяснений механизмов различных психических процессов и состояний героев, и в частности, механизма возникновения ассоциаций связано со стремлением Чехова, с одной стороны, к большей объективности, с другой — большей изобразительности. С этим связано то, что в дальнейшем при введении ассоциаций Чехов ограничивается кратким лексическим обозначением. Такими «знаками» введения ассоциаций становятся слова «вдруг», «почему-то» в сочетании с разными формами существительного «память» и различными формами глаголов «вспомнить», «вспоминать», а так же глаголами «напомнить», «напоминать» и т. п.: «вдруг вспомнил», «почему-то пришел на память», «почему-то всякий раз приходило на память», «вспоминается почему-то», «почему-то ему вспомнилось», «почему-то напоминали» и т. п. Слова «вдруг» и «почему-то» выражают непроизвольность и необъяснимость возникновения воспоминаний в первую очередь, конечно, для самих героев. Тем самым это позволяет изображать механизм возникновения ассоциаций так, как это происходит в действительности, создавая тем самым иллюзию реальности и независимости происходящего от авторской воли.

Анализ феноменологии показывает, что в зрелых произведениях характер ассоциаций заметно меняется. Они становятся более сложными, менее явными, а потому более глубокими и емкими. Так, размышления героя рассказа «Случай из практики» об окружающей его обстановке, вызывают в его сознании яркий ассоциативный ряд: «Культура бедная, роскошь случайная, неосмысленная... и вспоминается почему-то рассказ про купца, ходившего в баню с медалью на шее...» (10, 79). В данном случае зрительные образы вызывают не только себе подобные, но и слуховые (вспоминается рассказ, который, по-видимому, в свое время произвел на героя сильное впечатление). Образ дома с мезонином, изредка всплывающий в сознании художника, когда он пишет или читает, связан с целым набором ассоциаций: «...вдруг ни с того, ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода» (9, 191). Женская фигура, мельком замеченная на площадке вагона, вызвала у Марьи Васильевны целую цепь зрительных, слуховых, кинестетических ассоциаций: «И она живо, с поразительной ясностью, в первый раз за все эти тринадцать лет, представила себе мать, отца, брата, квартиру... аквариум с рыбками... услышала игру на рояле, голос отца, почувствовала себя как тогда молодой... в светлой теплой комнате, в кругу родных...» (9, 342). Образ Пети Трофимова способен вызвать у Любови Раневской целый веер ассоциаций: и зрительный образ Гриши, и его голос и физическое страдание матери от потери и т. п.: «А Петя Трофимов был учителем Гриши, он может напомнить...» (13, 202). И весь этот веер бесчисленных ассоциаций выражен лишь многоточием. Справедливости ради надо сказать, что подобные примеры встречаются и в ранних рассказах, однако они не многочисленны. Для примера можно привести рассказ «Свирель», в котором слуховые ощущения вызывают зрительные ассоциации: «...самые нижние ноты почему-то напоминали туман, унылые деревья, серое небо...» (6, 327). Описание подобных механизмов ассоциаций являлось не только творческой интуицией художника. В не раз уже упоминавшейся нами работе «Рефлексы головного мозга» И.М. Сеченов не только выделил различные ряды ассоциаций (зрительные, слуховые, а также ассоциации, вызываемые другими различными ощущениями, получившими в современной науке соответственно термины «визуальные», «аудиальные» и «кинестетические»), но и доказал существование так называемых «сочетанных ощущений» (например, зрительно-осязательно-слуховая ассоциация), особенность которых состоит в том, что «при малейшем внешнем намеке на её часть... в сознании она воспроизводится целиком»5. Научное представление Чехова о механизмах «сочетанных ощущений», по-видимому, позволяло писателю с помощью одной «сложной» ассоциации раскрывать полноту переживания героя, показывать глубину и генезис его душевного состояния. Так, в рассказе «Дама с собачкой» от лица рассказчика говорится о тех «сочетанных ощущениях», которые устойчиво проявляются у большинства людей при виде первого снега: «Когда идет первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это время вспоминаются юные годы» (10, 135). Знание универсальности процессов психической деятельности и механизмов их протекания позволяло Чехову создавать более широкие обобщения, подключая к ассоциативному «полю» произведений и более глубокие пласты читательской памяти.

Воспоминания, вводимые Чеховым в повествование, отличаются не только по способу (различные ряды ассоциаций) и характеру (произвольные и непроизвольные) возникновения, но и по эмоциональной окрашенности. Традиционно отмечают элегическую окраску воспоминаний чеховских героев, связанную с грустью, печалью об ушедшем прошлом, когда воспоминания, в противоположность настоящему, становятся моделью прекрасного чистого мира, идеального бытия6. Самые светлые воспоминания чеховских героев — это воспоминания детства и юности: «...как хороша молодость, после которой, какая бы она ни была, остается в воспоминаниях одно только живое, радостное, трогательное...» («Мужики», 9, 300); «Милое, дорогое, незабвенное детство!» («Архиерей», 10, 188); «О, моё детство, чистота моя!» («Вишневый сад», 13, 210). Различные вариации этой темы в воспоминаниях чеховских героев (и рассказчиков) встречаются в произведениях разных лет. В общем, обширная феноменология подобных воспоминаний в произведениях Чехова, по-видимому, подкрепленная литературной традицией (вспомним, что в художественном мире Толстого, Бунина, Набокова детские воспоминания являются ценностным императивом), и позволила исследователям сделать вывод о том, что «...содержание воспоминаний у чеховских героев в целом однотипно: это понятный, прекрасный и чистый мир...»7. Однако такая элегическая окраска присуща преимущественно воспоминаниям о детстве и юности чеховских героев, а это далеко не все воспоминания, включенные в структуру чеховских произведений. Воспоминания героев далеко не всегда содержат «образы счастливого бытия». Воспоминания дарят чеховским героям не только минуты «сладкого забытья», но и совершенно противоположные ощущения, рядом с «...вспоминать трогательно!» («Святой ночью») находим «...вспоминать больно!» («На пути»); «и ему уж было стыдно и тяжело вспоминать...» («Огни», 7, 131); «Я тебе раньше о ней не говорил, было противно вспоминать» («Соседи», 8, 610); «Прошлое противно, лучше не вспоминать о нем» («Палата № 6», 8, 91); «...для того, чтобы достигнуть положения посредственного ученого, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжелую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить» («Черный монах», 8, 256); «Каждый уголок в саду и во дворе напоминал ему далекое прошлое <...> И всё это были невеселые воспоминания» («Три года», 9, 89); «...до невероятного унылые, жуткие и, как снег, холодные воспоминания...» («Рассказ неизвестного человека», 8, 199); «...воспоминания мои тяжки и совесть моя часто боится их...» (там же); «Чтобы проверить себя, я начал вспоминать, но тот час же мне стало жутко, как будто я нечаянно заглянул в темный сырой угол» (там же); «...этот ряд грубых ошибок, которые горой вырастают перед тобою, едва оглянешься на свое прошлое...» («В родном углу», 9, 324); «Зачем вспоминать!» («Три сестры», 13, 119). Таким образом, можно выделить два основных вида воспоминаний по характеру вызываемых ими эмоций: позитивные и негативные, которые будут иметь и частные разновидности. Для каждой разновидности существует определенный повторяющийся, свидетельствующий об их общечеловеческом характере, набор вспоминаемого: радостные — детство, семья, надежда; элегические — прошедшая молодость, прошедшее чувство; ностальгические — утраченные возможности, невозвратность чувства, понимание отделенности от прошлого; болезненные — неприятные события, чувство стыда, нежелание воскрешать в памяти определенные события жизни. Всё это разнообразие оттенков характеризует «судьбу пережитого чувства»8 в чеховском мире. Иными словами, обширная феноменология памяти дает представление о том, что и как чаще всего вспоминают чеховские герои и рассказчики.

Процесс воспоминания неразрывно связан с процессом сохранения прошлого опыта, причем последний феноменологически проявляется только в первом, эти процессы феноменологически неразличимы9. О том, сохранилось ли что-либо в памяти героя или рассказчика, и если сохранилось, то, что именно и как, свидетельствуют содержание воспоминаний и характер их возникновения. В этом смысле воспоминания персонажей всегда характерологичны, что является одной из традиционных функций литературных воспоминаний. Важнейшей предпосылкой этого является индивидуальный характер памяти, поскольку она представляет собой отражение неповторимого «рисунка» деятельности конкретного человека. Память чеховских героев, в частности её содержание и характер (характер запоминаемого материала), способна отразить индивидуальность персонажей, выделить их характерную сущность.

Один из наиболее ярких примеров этого приема мы находим в повести «Степь», где повествователь дает сравнительную характеристику двум персонажам. Один из них, Кузьмичов, «даже во сне и за молитвой... думал о своих делах, ни на минуту не мог забыть о них, и теперь, вероятно, ему снились тюки с шерстью, подводы, цены, Варламов...» (7, 24). Другой — о. Христофор, «во всю свою жизнь не знал ни одного такого дела, которое, как удав, могло бы сковать его душу», и поэтому и теперь ему «снились, должно быть, преосвященный Христофор, латинский диспут, его попадья, пышки со сметаной и всё такое, что не могло сниться Кузьмичеву» (там же). Подобный прием характеристики Чехов использует и в повести «Скучная история». Главный герой, последовательно давая характеристики двум своим сослуживцам, как на одну из характерных черт того и другого указывает на особенности их памяти. Швейцар Николай, по словам, Николая Степановича, «хранитель университетских преданий». «Если вам нужно, — говорит герой, — узнать в каком году кто защищал диссертацию, поступил на службу, вышел в отставку или умер, то призовите к себе на помощь громадную память этого солдата, и он не только назовет вам год, месяц и число, но сообщит также и подробности, которыми сопровождалось то или другое обстоятельство. Так помнить может только тот, кто любит» (7, 258—259). Прозектор Петр Игнатьевич работает «...от утра до ночи, читает массу, помнит всё прочитанное — и в этом отношении он не человек, а золото; в остальном же <...> кругозор его тесен и резко ограничен специальностью...» (7, 260). Как и в первом примере, противопоставление двух персонажей основывается на сравнении содержания их воспоминаний и характера памяти. При этом в «Скучной истории» противопоставление менее явное, более глубокое, более рассредоточенное по тексту. Оба персонажа обладают «отличной» памятью (в противоположность профессору, память которого, по его собственному признанию «ослабела»). Однако один может рассказать «много длинных и коротких историй» о «необыкновенных мудрецах», о «замечательных тружениках», о «многочисленных мучениках и жертвах науки». Другой же рассказывает «по его мнению, очень интересные и пикантные новости, вычитанные им из журналов и книжек. Все эти новости похожи одна на другую», и даже когда Петр Игнатьевич пытается рассмешить, то «рассказывает длинно, обстоятельно... с подробным перечислением литературных источников... стараясь не ошибиться ни в числах, ни в номерах журналов, ни в именах...» (7, 295). Ограниченность, специальность, «монотонность» воспоминаний Петра Игнатьевича является отражением бедности и узости его внутреннего мира, центром которого является поклонение белому докторскому галстуку. Старый солдат, швейцар Николай, обладая богатой образной и эмоциональной памятью, является и хранителем, и носителем общеуниверситетских традиций, и в этом смысле его внутренний мир более подвижен, разнороден и открыт. Таким образом, описание свойств памяти персонажей углубляет их индивидуальные характеристики и демонстрирует различие их внутренних миров. В свою очередь это подчеркнутое различие тем более важно, что оба персонажа в повести являются своеобразными двойниками Николая Степановича, и их характерологические особенности (отношение к жизни, науке, традициям) призваны по-разному оттенить и углубить образ главного героя, раскрыть его характер.

Сохранение прошлого опыта может носить кратковременный или долговременный характер, и именно последняя характеристика оказывается аксиологически значимой в чеховском мире. Как мы видели, наиболее долго сохраняются в памяти чеховских героев и рассказчиков яркие образы и события, связанные с сильным эмоциональным переживанием: «Он помнил его ещё мальчиком-гимназистом, помнил отчетливо, потому что и тогда ещё он казался ему ненормальным» («Письмо», 6, 157); «Одиннадцать лет прошло, а я помню там всё, как будто выехали вчера» («Три сестры», 13, 119). Это может быть радостное (счастливое) событие, запечатлевшееся в памяти героя, как, например, в рассказе «Шуточка»: «То, как мы вместе когда-то ходили на каток и как ветер доносил до неё слова «Я вас люблю, Наденька», не забыто; для неё теперь это самое счастливое, самое трогательное и прекрасное воспоминание в жизни...» (5, 24). Это может быть и событие, причинившее сильную душевную боль:

«Астров... (Закрывает рукой глаза и вздрагивает.)

Соня. Что с вами?

Астров. Так... В Великом посту у меня больной умер под хлороформом.

Соня. Об этом пора забыть.

Пауза» (13, 85).

В целом, анализ феноменологии воспоминаний с точки зрения эмоциональной окрашенности, по-видимому, позволяет внести коррективы в одно из сложившихся в чеховедении мнений. Воспоминания героев, имеющие негативную эмоциональную окраску, мотивированные «несчастливыми» эмоциональными переживаниями, не только занимают значительное место в чеховских произведениях, но и преобладают. Такое наблюдение позволяет сделать предположение об особом взгляде Чехова на природу памяти. Возможно, что такой взгляд был органически свойствен и самому писателю. Известно, например, что многие детские воспоминания писателя, о которых он впоследствии упоминал в письмах, часто сохраняли следы неприятных и даже мучительных переживаний. Так, в одном из писем Чехов писал о том, что ему «...всегда при ощущении холода снится один благообразный и ученый протоиерей, оскорбивший мою мать, когда я был мальчиком...» (П., 2, 30). На протяжении всей жизни неприятно волновали воспоминания о времени, проведенном в ненавистной лавке. Об этом с нескрываемым раздражением он писал в одном из писем к брату: «Отец улыбался покупателям и гостям даже тогда, когда его тошнило от швейцарского сыра; отвечал он Покровскому, когда тот вовсе ни о чем его не спрашивал, писал в прошении... то, чего писать не следовало...» (П., 3, 27). Часто снились Чехову гимназические учителя, похороны, кладбищенские ворота. Известно также, что на всю жизнь запомнил юный Чехов «боль пренебрежения», когда «Встретив знакомого преподавателя, Антон протянул руку для приветствия, а тот не заметил и прошел мимо»10. Эту интуицию писателя можно соотнести с утверждением знаменитого русского психолога начала 20 века П.П. Блонского, о том, что воспоминания о приятном возникают у людей гораздо реже воспоминаний о неприятном11. Более того, и к приятным воспоминаниям, по его мнению, зачастую примешивается меланхолическая грусть, что свойственно, к примеру, для «грустных воспоминании о потерянном счастье детства»12. Достоверность именно детских воспоминаний в мире чеховских героев оказывается легко уязвимой: «В воспоминаниях детства родное гнездо представлялось ему светлым, уютным, удобным, теперь же, войдя в избу, он даже испугался: так было темно, тесно и нечисто» («Мужики», 9, 281); «Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле?» («Архиерей», 10, 188); «...и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было» (там же, с. 195).

«Нет недостатка в мрачных воспоминаниях, — пишет П.П. Блонский, — но мы предпочитаем о них не думать <...> Неблагодарность — распространенный порок...» А это тем более важно, что «именно на памяти о страдании рождается осторожность»13. Как проницательно заметила М. Сендерович, завершив феноменологический анализ «Каштанки», этого, на первый взгляд, незамысловатого чеховского рассказа, «прошлое иногда является больше, чем сон... иногда за этим остаются ужасные видения и встречи со смертью»14. Забудет ли Каштанка время, проведенное у циркача, как забыла со временем своих прежних хозяев? И вот для того, чтобы ответить на этот не детский вопрос, нужно помнить о случающихся метаморфозах памяти в лабиринте времени. Думается, поэтому в чеховских произведениях значительное место в феноменологии памяти занимает феномен забывания.

Примечания

1. Запорожец А.В. Психология. — М.: Просвещение, 1965. — С. 80. Специальное внимание этому вопросу уделяет И.В. Грачева. См. Грачева И.В. Язык ассоциаций в творчестве А.П. Чехова // Рус. Речь. — М., 2001. — № 1. С. 3—10.

2. Усманов Л.Д. Литературно-художественный процесс конца XIX века и развитие научной мысли в России. — Ташкент, 1977. — С. 57. Специальное внимание этому вопросу уделяет И.В. Грачева. См. Грачева И.В. Язык ассоциаций в творчестве А.П. Чехова // Рус. Речь. — М., 2001. — № 1. С. З—10.

3. Здесь и далее в цитатах А.П. Чехова курсив мой. — А.Ж.

4. Лакшин. В.Я. Толстой и Чехов. — М.: Советский писатель, 1975.

5. Сеченов И.М. Указ. соч. — С. 107.

6. Айхенвальд Ю. Указ. соч.; Шакулина П. Указ. соч.; Тихомиров С.В. Формы сознания героев в произведениях А.П. Чехова: Дисс. ... канд. филол. наук. — М., — 1987; Попова Е.А. «Говорить и думать в тоне героев» // Рус. речь. — М., 2002. — № 1. — С. 11—16.

7. Тихомиров С.В. Указ. соч. — С. 81.

8. Блонский П.П. Память и мышление. — М.—Л., 1935. — С. 29—39.

9. Роговин М.С. Философские проблемы теории памяти. — М.: Высшая школа, 1966. — С. 33.

10. Шалюгин Г.А. Потребность души // Чеховские чтения в Ялте: Чехов: взгляд из 1980-х. — М., 1990. — С. 6—12.

11. Блонский П.П. Указ. Соч. — С. 34.

12. Там же. — С. 30.

13. Там же. — С. 34.

14. Senderovich M. Chekhov's «Kashtanka»: Metamorphoses of Memory in the Labyrinth of Time. — P. 134.