Вернуться к Наш Чехов. Коллективный сборник

Г.А. Шалюгин. Крымские каникулы Антона Чехова

Первая встреча

...Над головой рявкнуло, палуба мелко задрожала, пристань медленно пошла в сторону. В маслянистой воде кружились солома, окурки, мелкий сор. Пахло канатом и углем. Чехов, сдвинув шляпу на затылок, держался за поручень. Поднявшись на пароход «Вел. кн. Михаил», он без сожаления расставался с пыльным Севастополем. Звуки лебедки, стук, разноплеменной говор, красные, как кирпич, лица, — все утомляло, навевало скуку.

Чехов был разочарован первыми крымскими впечатлениями. Накануне, сидя у окна, в скрипучем вагоне, он вглядывался в однообразную таврическую степь и думал, что вряд ли полуострову грозит большая будущность... Лишь вечером, когда поезд втянулся в отроги Крымских гор, молодой писатель оживился. Залитые лунным светом горы, тополя, виноградники проплывали за окном, вызывая ощущение какой-то новой, дикой красоты, настраивали фантазию на мотив гоголевской «Страшной мести». Было жутко и приятно.

Пробыв в Севастополе менее суток, Чехов быстро понял, что главное здесь — море. Чудесное море! Годом позже с такими же мыслями садился здесь в парусную лодку Бунин: пленили его прозрачные, изумрудные волны. Антон Павлович попытался было схватить цвет, но чувствовал, что нет слов для определения бесчисленных оттенков синего и зеленого. В общем, похоже на купорос...

Чехов ехал в Феодосию. Там вил себе гнездо «генерал» — так обычно называли в своем кругу Алексея Сергеевича Суворина, крупного петербургского издателя, владельца газеты «Новое время». С 1886 года имя Чехова стало регулярно появляться в беллетристических «субботниках» газеты. И сейчас, спустя два года, отношения писателя с издателем «Нового времени» переживали медовый месяц. Весной, приехав на неделю в столицу, Чехов был ошеломлен суворинским гостеприимством, горячим преклонением перед его талантом. Суворин допустил своего молодого коллегу к библиотеке, где хранились редкие и запретные издания, — с ощутимым волнением Чехов листал страницы «Колокола», «Полярной звезды». «Нынешние публицисты перед Герценом щенки и мальчишки», — приговаривал хозяин, спускаясь со стремянки с очередным томом.

Теперь, рассеянно поглядывая на однообразный берег, Чехов отчетливо сознавал, что его приезд в Феодосию будет понят семьей Сувориных как очередной шаг к сближению. Собственные его планы лежали совсем в другой области. Еще в усадьбе Линтваревых, куда он привез на лето свою семью, Чехов решил: никакой расслабленности! К осени должны быть написаны 2—3 рассказа и лирическая комедия. План пьесы был еще неясен, название, однако, уже определилось — «Леший». Суворин согласился быть соавтором.

Была еще одна мысль, от которой делалось на душе тепло. Вот уже второе лето Чеховы проводили на Украине, среди «широколиственной» и сочной ее природы. Недавняя поездка в Полтавскую губернию окончательно покорила Антона Павловича. Что за места! Тихие, благоухающие от свежего сена ночи, звуки далекой хохлацкой скрипки, вечерний блеск рек и прудов... Но самое главное, что привлекало молодого писателя, — это общее довольство, народное здоровье, сытость, веселый нрав мужиков. Хотелось здесь дышать, писать повести, лечить детей. Чеховы и хуторок уж присмотрели в живописной местности на реке Хорол. Нужны были деньги, хотя бы две тысячи... Суворин, правда, строится сам, но чем черт не шутит...

— А хорошо пожить на Украине! Настроили бы на берегу Хорола флигелей, и стало бы это чудесное место климатической станцией для писателей. Со временем, глядишь, целая литературная колония образуется.

За бортом плескалась купоросная вода, мысли унеслись далеко, и однообразный голый берег уже не возбуждал любопытства. Чехову казалось, что красота Крыма преувеличена: ни один порядочный художник-беллетрист не вдохновится здешними пейзажами. Южный берег разрекламирован докторами да барышнями — в этом, собственно, и вся его сила. На подходе к Ялте, разглядывая в бинокль окрестности белого городка, Чехов вместо хваленых «массандров и кедров» увидел тощие кустики, больше похожие на крапиву.

Уже в Феодосии, обобщая в письме к сестре Маше крымские впечатления, Чехов поймал себя: брюзжишь, Антон Павлович, брюзжишь... Откуда это предубеждение, это пристрастие ко всему, что попадало на глаза? Да все оттуда же: сердце тянулось назад, на Луку, к зеленым украинским просторам... Чехов вспомнил оборванную, опаленную нуждой и солнцем толпу грузчиков в Севастополе — как это контрастировало со здоровой, певучей жизнью на Украине!

Сосед по каюте попивал дешевое вино, шуршал газетой. Чехов раскрыл крымский путеводитель. Феодосия, Феодосия... вот и Феодосия. По карте протянулась широкая дуга залива, похожего на Таганрогский. Берег расчерчен на квадратики частных владений. Наиболее богатые владельцы поименованы: Папахристо, Рубанов, Виноградов... Ага, дача Розенблюма. Тут и проживает старик Суворин с многочисленным семейством. Тут приготовлена комната и для Чехова.

Антон Павлович всматривался в названия улиц, разбросанных случайно, без какой-либо руководящей идеи. Греческая, Армянская, Итальянская... Конечно же, Дворянская. И Полицейский переулок... Все, как в Таганроге. И жизнь, небось, тягучая, таганрогская... В справочном отделе путеводителя расхваливалось купание: «Удобные купальни за 50 копеек». Пароходное сообщение с Керчью, Кавказом и даже Марселем. Извозчики... Впрочем, к черту извозчиков! Будем ходить пешком!

Вечером, уже в постели, закинув руки за голову и ощущая локтем легкое подрагивание корпуса парохода, Чехов привычно потянулся к мыслям о пьесе. Главное лицо — Коровин, молодой помещик, влюбленный в природу, потому прозванный Лешим. Фигура его жила, говорила. Антон Павлович решил взяться за Лешего сам. А стариков пусть пишет Суворин, они ему ближе. Подагрик и брюзга Благосветлов... Ум положительный... Не терпит мистиков и фразеров. В Бога не верит. Главное — дело. «Дело, дело, дело» — как скучная музыкальная пьеса... Важно, чтобы без ангелов, злодеев, шутов...

Ранним утром 13 июля 1888 года Чехов сошел на феодосийский берег.

Дача доктора Розенблюма располагалась на берегу, верстах в полутора от порта. Сам доктор умер за год до приезда Чехова, и дачей распоряжался его сын Николай Сергеевич, тоже врач, постоянно живший в Феодосии. Чехова ждали: в светлой комнате на первом этаже была застлана койка, стол с письменным прибором придвинут к широкому окну. Антон Павлович вынул из саквояжа бумагу, постучал, выравнивая стопку, аккуратно положил справа. Не заботясь о вещах, спустился к морю и с наслаждением сбросил одежду. Пологое мягкое дно медленно уходило в глубь. Бывало, в Таганроге надо было пройти шагов пятьдесят, пока войдешь по грудь. Чехов замер, поеживаясь от свежести, глянул вниз, в зыбкую и прозрачную зелень. Казалось, что белые ноги росли прямо из груди. Чехов засмеялся и, широко загребая, поплыл прямо к солнцу.

На берегу уже мелькали шляпы, звенели голоса, белела массивная фигура старика Суворина. Проснулись...

За завтраком, глядя на веселые загорелые лица дачников, Антон Павлович заговорил было о пьесе. Анна Ивановна засмеялась, а Суворин протестующе поднял руки:

Помилуйте! Мы только Вас и ждали, чтобы начать экскурсии...

Через час Чехов вкусил все прелести местного экскурсионного сервиса. Ехали к богатому татарину Мурзе. Там уже собралась большая компания: художник Айвазовский, помощник военного прокурора Виноградов, он же мировой судья, местные тузы. Хозяин широким жестом пригласил к столу, накрытому в виноградной беседке. Подавали вкусные и жирные блюда, говорили тосты с кавказским акцентом.

На другой день отправились осматривать археологические древности. История «Богом данной» Феодосии уходила глубоко; переменчивое имя ее отложилось в памяти многих народов. Отголоски их наречий до сих пор звенели на прокаленных солнцем мостовых. Еще сходя с парохода, Чехов засмотрелся на зубчатый гребень широкой башни, вросшей в кромку берега.

— Что это за башня?

— Святого Константина. Женовесцы поставили, — ответил смуглый матрос.

Нетрудно было убедиться, что генуэзские корни Феодосии жили в городе матросов, в вывесках портовых кабачков, в названиях улиц и фамилиях горожан.

Экскурсионный маршрут не миновал музея древностей, который возвышался на горе Митридат. У входа пялились на солнце два каменных льва, привезенных из легендарной Фанагории. На обломках тесаных плит проступали генуэзские надписи с гербами консулов. За музеем начинались голые, без признаков развалин, обожженные солнцем размытые холмы. Эта неуютная земля, изъеденная щелочью всех культур и рас, была, по меткому выражению М. Волошина, насыщена какой-то исторической тоской. Но ни древности города, ни впечатления окрестных поездок не отложились в памяти Чехова. Лишь спустя два года, в далекой Сибири, созерцая величественную панораму Байкала, писатель припомнил «феодосийский Коктебель», готические нагромождения Карадага.

Главной достопримечательностью Феодосии был, конечно, Иван Константинович Айвазовский. Мальчиком бегал он по этим улочкам, разнося кофе, — теперь весь город носит отпечаток его «маэстризма». Есть тут и переулок Айвазовского, и фонтан его имени. Сам Антон Павлович к числу поклонников Айвазовского не принадлежал.

— Бог на небе, а Айвазовский в Феодосии, — многозначительно сказала Анна Ивановна Суворина за обедом.

— Сегодня едем в Шейх-Мамай. Самое цветение роз, стоит посмотреть этот дивный уголок.

В загородное имение Айвазовского поехали к вечеру. Нетерпеливая «Сувориха» живописала прелести Шейх-Мамая: кипарисы, старые каштаны, мимозы, белый мрамор статуй в саду. Персидский дворец!.. Чехов, пересев напротив, разыгрывал в лицах лейкинскую сценку. Купцы сидят в трактире, читают про юбилей Айвазовского:

— Какой это Айвазовский? Чем он торгует?

— Живописец он, картины водяные пишет... Вот поставишь ты его картину к стене, а супротив его утку пустишь — утка-то в картину и лезет. Уток надувал! На воде и капитал нажил...

— В Феодосии у него большое поместье, и тоже на воде стоит. Спереди море, сбоку река, а сзади фонтаны ключевой воды бьют. Нынче он городу пятьдесят тысяч ведер воды в день подарил... Гости к нему приедут, а он сейчас водой угощать...

Анна Ивановна давилась от смеха, а Антон Павлович с озабоченным видом добавлял:

— Чем-то сегодня нас Иван Константинович попотчует!

Чехов с интересом присматривался к Анне Ивановне — это явно лучшая из женщин, которых он видел в Феодосии. В ней уживались две противоположности: то поет цыганские романсы и поминутно меняет туалеты, то серьезно и умно говорит о Толстом, от которого без ума. Фантазерка, оригиналка до мозга костей. Вот и сейчас — хохочет, а вчера вечером сидела у моря и плакала... Женщина «конца века». «Fin de siede» — как тогда говорили озабоченные причудами времени образованные люди. Пройдет время, и Анна Ивановна Суворина будет ревниво отыскивать свои черты в чеховских писаниях. То ли Елена Андреевна в «Лешем», то ли Анна Акимовна в «Бабьем царстве»... И эту вот поездку в Шейх-Мамай она не забудет — сама опишет в воспоминаниях...

Приехали поздно, часам к девяти. Айвазовского дома не оказалось. Гостей повели через сад к террасе, где за большим белым столом сидела жена художника Анна Никитична. Красавица-армянка была в белом пеньюаре, с распущенными волосами: залитая лунным светом, она перебирала рассыпанные на столе розы для варенья. Айвазовская сконфузилась, бросилась переодеваться.

Дивная ночь, красавица, усыпанная розами, — эта картина прямо ошеломила Антона Павловича. Возвращаясь, он уверял Анну Ивановну, что они видели персидскую царевну, заколдованную волшебником Черномором.

С самим Айвазовским Чехов встречался несколько раз; целой кавалькадой нагрянули в Шейх-Мамай и пробыли там целый день. За обедом Чехов слушал его солидную, уверенную речь, приглядывался к его сложной и явно достойной внимания натуре. Было в этом бодром 75-летнем старике что-то архиерейское и в то же время наивно-стариковское. Был знаком с Белинским и Пушкиным (это возбуждало особое любопытство), но Пушкина не читал... «Зачем читать книги, когда у меня есть свои мнения...»

Вечером, сев за письма, Антон Павлович перечел свой эпистолярный отчет домашним: ни строчки о картинах Айвазовского! И вообще местные достопримечательности получались стушеванными, впечатления — бледными. Почему так? Чехов поднял лицо и долгим невидящим взглядом смотрел в темноту открытого окна. Суворин... Да, конечно, Суворин. Его личность, его разговоры заслонили все.

Как-то, возвращаясь с почты, Чехов и Суворин вышли на Итальянскую улицу, застроенную двухэтажными домами с аркадами.

— А не продолжить ли нам «итальянский» разговор?

— с улыбкой спросил Чехов.

Суворин недоуменно вскинул брови.

— Не помните? Малая Итальянская улица, Петербург, зима. Вы рассказывали, как вас судили за книгу «Всякие», а потом вы нашли ее у букиниста и подарили мне...

— Дорогой вы мой Чехов. Вы еще и не подозреваете, сколько у нас общего. Вы сетуете на многописание, на грошовые гонорары в мелких газетках. А какую школу литературной поденщины прошел я! Вы когда родились?

— В 1860-м.

Незаметно вышли на набережную. Море, обрамленное красноватой дугой залива, отливало стеклом. На рейде застыли корабли с опавшими парусами. Суворин, не замечая ничего, размахивал широкими рукавами. Зацепившись взглядом за парусники на рейде, вдруг спрашивал: «А вы знаете, что Гарибальди бывал в Феодосии? Плавал на кораблях юнгой. Говорят, здесь жила его тетка — колбасу по домам разносила». Но тут же сбивался на воспоминания: оказывается, есть у него рассказ о Гарибальди — еще в Воронеже написал. Мужики толкуют про подвиги революционера и опасаются набора в армию в связи с «тальянскими событиями».

Многое из того, что выхватывал Чехов в бесконечном потоке говорения Суворина, было внутренне, по существу, близко молодому писателю. И как-то само собой получалось, что личность Чехова, его верования оказывались связанными с суворинской логикой, его судьбой, его жизнью.

— Вот вы предлагаете совместно писать «Лешего», — у входа в калитку дачи сказал Суворин. — А ведь мы, некоторым образом, уже давно соавторы!

— «Панихида»? — Чехов припомнил, что у его первого «нововременского» рассказа Суворин переделал концовку. Правда, это был единственный случай редакторского вмешательства: он скоро понял, что править Чехова — только портить.

— Э, нет, милейший Антон Павлович! Припомните-ка, с какого «пустячка» начинали вы литературную карьеру. Не с «Письма ли к ученому соседу»? «Этого не может быть, потому что не может быть никогда!»

Чехов невольно улыбнулся и пожал плечами: причем здесь «Письмо к ученому соседу»? Публиковалась оно в «Стрекозе» еще в 1880 году.

Четверть часа спустя, садясь за обеденный стол, Суворин тронул Антона Павловича за рукав расшитой рубахи, почти серьезно произнес:

— Да, дорогой Чехов. Дорожка у нас одна.

Крупная белая рука хозяина обвела стол, обильно уставленный дарами юга.

А Суворин, наклонившись, с ласковой наглинкой заглянул в глаза Чехову и произнес:

— Ну-с, чего изволите?

...О сотрудничестве писателя в «Новом времени» Суворин заговаривал часто. Говорил с видимой убежденностью, что пора от эпизодических «субботников» переходить к настоящему делу. Войдя в редакцию, Чехов встанет на крепкую материальную почву (постоянные сотрудники получали вдвое больше, чем писатель зарабатывал сейчас). Да и для литературы польза, потому что Чехов сумеет собрать вокруг себя талантливую молодежь.

Для Антона Павловича это был непростой вопрос. Он был хорошо наслышан о головокружительном взлете «Нового времени». В 1876 году Суворин купил газетенку за бесценок, и через три года число подписчиков выросло в десять раз. Фельетоны Незнакомца, хлеставшие налево и направо, привлекли читателей, не шибко разбиравшихся в «направлениях». Суворин стал считаться с их запросами, и скоро газета заслужила прозвище «Чего изволите?» Но Суворин знал, что делал. При газете появилось еженедельное литературное приложение. Открылся книжный магазин. Но самой главной удачей Суворина было открытие железнодорожного контрагентства: на редкой станции не было теперь киоска, где не предлагались бы «Новое время» и книжные издания Суворина.

Все это предприимчивый журналист успел сделать, пока Чехов «протирал штаны» в гимназии и университете. Теперь «Новое время» было целой империей, доходы которой росли, как снежный ком.

Не завести ли вам для полноты картины пароход «Новое время»? — шутя, предложил Чехов.

Издательские акции Суворина приводили молодого писателя в восхищение. Шутка сказать: выпустить к 50-летию смерти Пушкина десятитомник поэта стоимостью в полтора рубля. А тираж? 100 тысяч! Публика брала магазины штурмом. Великий человек!

Перебравшись из работников в «плантаторы» (чеховское словечко), Суворин, как водится, обосновал и нужду российского просвещения в таких вот издательских империях. «Теперь вместо Петра — литература, журналы», — говаривал он.

Суворин отчетливо видел, как не хватает его делу свежего, здравомыслящего, талантливого лица. И сейчас, развивая перед своим симпатичным гостем планы роста «Нового времени», старый издатель с убедительной интонацией повторял: «Ради этого стоит жить!»

...Меж тем дни летели, и не виделось конца беспечальной жизни. Как-то вечером устроили иллюминацию: ракеты с треском рвали темный бархат неба, дробясь на тысячи искр в зеркале залива. Сегодня с трудом поднялись в одиннадцать. Ели, пили, разговаривали. Снова ели, снова разговаривали... После обеда погрузились в коляски, поехали за город. Ели, разговаривали, слушали цыганские песни бесподобной «Суворихи». И так день за днем.

Суворин, с утра обычно мрачный (снедали мысли о больном сыне), быстро отходил и с видимым удовольствием отдавался всеобщей лени, не забывая накачивать Чехова очередной порцией «серьезных разговоров». Решались мировые вопросы. Атмосфера сытости, довольства, сибаритства, казалось, насквозь пропитала роскошную дачу. То ли еще будет, когда Суворин отгрохает собственный дворец! Раза два все семейство забегало на стройку, где под руководством архитектора Фатина выкладывались фигурные проемы для окон, круглые башенки и другие затеи. Со стороны моря стена была выложена на манер крепостного укрепления; в бойницах башни играли блики от мелкой волны. Для укрепления берега завезли гальку. Чехов предпочитал песчаный пляж. Уже покинув Феодосию, писал родным, что продолжает вытрясать из волос песок.

Суворинской даче, куда Чехов не раз приезжал в 80—90-х годах, не суждено было дожить до наших дней. Разрушила война. Дача Розенблюма сгорела.

Поколения феодосийских мальчишек облюбовали «суворинские камни» для купания. А пока стройка шла полным ходом, и приглядывал за ней сам маэстро Айвазовский! Шумная Анна Ивановна рассаживала всех в живописные группы. Суворин-младший щелкал камерой. Старый «генерал» поглаживал седину и жаловался на безденежье: затеяли особняк и в Петербурге...

Все это откладывалось и откладывалось в сознании, вырастая до вопроса: для чего, собственно, создана великая газетная империя Суворина? Для просвещения народа? Для блага Отечества? Или для этой вот сытой, довольной, полной, как чаша, жизни?

...Были на даче Виноградова, товарища морского прокурора. «Товарищами» тогда называли заместителей первого лица. Суворин наклонился над тарелкой, но вдруг опустил ложку и откинулся к спинке.

— Ты помнишь, Аня, как я читал «Степь»? Сел за стол, раскрыл журнал, да так взахлеб и читал до конца. Вы опасный человек, Чехов. Среди знакомых Егорушки я ведь и себя узнал.

— Ваша очередь впереди.

— Нет, послушайте, что там я увидел! «Русский человек любит вспоминать, но не любит жить!» Разве это не про меня?

Чехову припомнились «взрослые» размышления Егорушки об окружающих людях: все они были людьми с прекрасным прошлым и очень нехорошим настоящим; о прошлом говорили с восторгом, к настоящему же относились с презрением. Пожалуй, к Суворину приложимо. Только как насчет нехорошего настоящего? Чехов помолчал и сказал:

— Плещеев написал мне, что «Степь» надо обязательно продолжать. Спрашивал о судьбе персонажей, особенно Дымова. А какая судьба у Дымова? Сопьется, в остроге пропадет. Такие натуры созданы для революции... А революции в России никогда не будет.

Прокурор встрепенулся и слегка зарделся: к вольным беседам новых знакомых он привыкал с трудом. Чехов с Сувориным над этим частенько подтрунивали, и Антон Павлович еще долго в письмах называл Виноградова «бедным» Костей. Прокурор потом снабжал Чехова книгами по Дальнему Востоку, а после приезда писателя с каторжного острова называл его «сахалинским другом».

— Революции в России не будет, — медленно проговорил Суворин и задумчиво постучал костяшками пальцев.

Вечером, когда стемнело, старик пригласил Антона Павловича пройтись к морю. Волны чуть слышно касались пологого берега; справа, верстах в полутора, в порту светились огни кораблей. Слева, за речкой, изредка покрикивали сторожа, лениво брехала собака.

— Я давеча не продолжил разговора о революции. Вы говорите, что революции не будет, — почему вы так говорите? У вас нет жизненного опыта, вы ничего не видели... И, тем не менее, вы утверждаете, вы убеждены в этом. Мне кажется, вам подсказывает это чутье художника — я знаю, вы чувствуете правду...

Суворин вздохнул и помолчал...

— А мне этого не дано. Я пришел к такому же выводу, — но каких мучений, какой крови мне это стоило!.. Аксаков потом письмо прислал. Пишет: наступили будни, нужны будничные деятели. А творцы отвлеченных доктрин и принципов — от этих «ярких личностей» один вред: массы устремляются за ними сослепу, а сами не подготовлены и незрелы. Прошлое учит, что все эти волнения только мешали. Польское восстание 1863 года прямо-таки остановило реформы. Сейчас нужны люди, образование. Дело надо делать...

Раздевшись, Чехов долго лежал с открытыми глазами. Рассказ Суворина подавил его: слишком уж обнажена была язва, слишком явственно раскрылась пропасть, разделявшая душу старого газетчика. Надо быть просто зрителем... Чехов еще не знал, когда и где всплывет эта нравственная коллизия, но чувствовал: все это ему потребуется. «Когда-нибудь опишу феодосийские ночи», — вспоминая откровения Суворина, думал Чехов. В 90-х годах он напишет «Рассказ неизвестного человека» — драматическую историю личности, разуверившейся в прежних революционных идеалах.

Не пройдет и полутора десятков лет, как здесь же, в Крыму, Чехов ощутит дыхание иной общественной атмосферы, заговорит о революции с иной интонацией. Пойдет искать пути в революцию юная Наденька Шумина, героиня последнего его рассказа «Невеста»...

...Время, казалось, остановило свой бег. Жаркие дни сменялись душными ночами, и единственным спасением было купание. Море чудесное, синее, нежное, как волосы невинной девушки... Когда погружаешься в спасительную влагу, кажется, что можно жить здесь тысячу лет и не соскучиться. Море улыбалось — ему не было дела до обожженного солнцем городка, до сонных туристов, до писателя, которого затягивала эта сытая и полная жизнь.

По утрам Антон Павлович с ненавистью смотрел на стопку бумаги, на безмятежную белизну листов. Рассказы не писались, а Суворин только махал рукой, когда Чехов заводил разговор о пьесе. Стоило ему появиться в комнате, как начиналось решение очередного мирового вопроса. «Обратился в разговорную машину», — жаловался Чехов в письмах. Разговоры, надо признать, были интересными: Суворин вращался в высоких сферах, знал массу вещей, о которых молодой писатель слышал впервые.

Периодически возникал вопрос о «Новом времени»: Суворин планировал превратить ведущих сотрудников в пайщиков с обеспеченным доходом. Чехов, публикуясь в нововременских «субботниках», и так чувствовал себя словно в Калифорнии, — а тут такие перспективы! Можно представить меру искушения «сладкой жизни», которую пришлось претерпеть молодому писателю. Время уходило, разговоры и уговоры опутывали, голова под шум волн дремала... Чехов с ужасом думал о том, что его безмятежное «ничегонеделанье» обрекает семью на безденежье. Можно, конечно, взять денег у Суворина... В расчете на тесное будущее сотрудничество старик сделал широкий жест — подарил Чехову две лодки и линейку... Подспудно, неосознанно росло чувство опасности — опасности феодосийской лени, настойчивых зазываний в «Новое время». Дней через десять Чехов понял: нет, так продолжаться не может. Надо уехать!

Случай помог остановить непрерывную карусель шартрезов, крюшонов, купаний, ужинов, романсов, кейфа на берегу. Ехали в очередную экскурсию, кажется, в Старый Крым. Вдоль симферопольской дороги шел ряд невысоких чугунных столбов.

— Индийский телеграф, — сказал гид.

Путешественники услышали, как после поражения в Крымской войне 1856 года русское правительство вынуждено было разрешить англичанам провести здесь линию телеграфа от Лондона до Калькутты. Событие отложилось в местной географии: дорога пересекала долины Сухой и Мокрый Индол. В переводе с татарского языка это и есть дорога в Индию.

Суворин-младший, любитель дальних вояжей, сразу загорелся. К черту Константинополь! (Была мысль совершить морское путешествие к византийским древностям). Едем по трассе индийского телеграфа! Сначала на Кавказ, потом в Персию. И Чехов, изнемогший от обязывающего безделья, сразу согласился. «Поеду туда, куда Макар телят не гонял», — писал он домой.

Проводы продолжались всю ночь: поцелуи, объятия, пожелания, излияния... Рано утром погрузились на пароход, и — прощай, Феодосия! «Юнона», а потом «Дир» понесли путешественников в Керчь, потом на Кавказ, где, очарованный поэзией абхазских ущелий, Чехов окончательно позабыл рыжие холмы Феодосии. Писателю суждено было побывать здесь еще несколько раз, но имя города так и не вызвало художественных ассоциаций. Лишь однажды, прочитав хвалебные строчки суворинского письма о директоре феодосийской гимназии В.К. Виноградове, Чехов припомнил забавную историю. Этот «великий педагог», по случаю его назначения на должность инспектора таганрогской гимназии, сбрил — в порыве казенного раболепия — свои роскошные усы. Эпизод потом вошел в пьесу «Три сестры», и актер Вишневский на вопрос о сбритых усах учителя Кулыгина услышал от Чехова: «А помните Виноградова?». Вишневский помнил, потому что тоже учился в Таганроге.

В биографической литературе отмечено, что оставило в душе писателя след и мимолетное знакомство с хозяином дачи. Светлана Мельникова (ее очерк о прототипах повести «Дуэль» напечатан в журнале «Брега Тавриды» в 2001 году) находит черты сходства доктора Самойленко с Николаем Сергеевичем Розенблюмом. Она полагает, что действие повести разворачивается именно в Феодосии, да и замысел родился тут же.

Но, вообще говоря, Феодосию заслонило многоречие Суворина, одержимого идеей приручить Чехова, а крымские красоты в восприятии молодого писателя сильно проиграли в сравнении с широколиственной Украиной... В августе, возвратившись в Сумы, Чехов писал А.Н. Плещееву: «Полтавская губерния теплее и красивее Крыма в сто раз...» Он не предполагал, что именно Крыму суждено стать последней страницей его жизни.

Можно сожалеть, что первая встреча Чехова с Крымом не принесла значительных литературных плодов. Феодосийский эпизод имел, однако, серьезные последствия для литературной судьбы Чехова, для определения его общественно-литературной позиции. Преодолев суворинское искушение, Чехов сохранил независимость от «Нового времени», от родственных отношений с суворинским кланом. Уже через месяц после отъезда из Феодосии Чехов писал хозяину «Нового времени»: «...стать в газете прочно не решусь ни за какие тысячи, хоть Вы меня зарежьте». А Крым, что бы ни говорили, занозил-таки сердце писателя...

Фарфоровые барышни

Представим себе серые московские сумерки, нудный ноябрьский дождик, черные зонты прохожих. У окна, созерцая кудринский пейзаж, стоит молодой Чехов. Ему нет еще и тридцати. С легким вздохом садится к столу, аккуратно надрезает бандероль. Из конверта появляется плотный томик с замысловатой арабской каракулей на обложке, картинной татаркой в алой кофте и с бубном в руке. На титуле значится: «Сергей Филиппов. По Крыму. Отражения». Автор прислал книгу с посвящением «Милому Антону Павловичу Чехову на память о симпатии, «в сумерках» зародившейся под покровом ялтинских ночей, окрепшей и пустившей в душе автора столь же глубокие корни, как и та дерекойская орешина, которая скрывала от всевидящего Зильбергроша мистерию с дудочками... усами, Нури и пр. ... 28.X.89. Москва».

Припоминая события минувшего лета, Чехов с улыбкой перелистывает книжку дорожных впечатлений Филиппова. Верткий московский журналист объехал крымское побережье от Евпатории до Феодосии как раз в июльские дни 1889 года, когда судьба привела на Южный берег и самого Чехова.

В то лето семья писателя пережила тяжелый удар: скоротечная чахотка унесла первую жертву. Схоронив в Сумах брата Николая, даровитого художника, движимый стремлением как-то забыться, Антон Павлович собрался за границу. Но в Одессе он внезапно поменял решение и сел на пароход до Ялты. «У меня нет ни желаний, ни намерений... Могу хоть в Ахтырку ехать, мне все равно», — писал брату Ивану с борта парохода «Ольга». После захода в Севастополь судно совершило ночной переход в Ялту, где, по словам писателя, его ждали «великолепное море, жалкая растительность (хваленые кипарисы... темны, жестки и пыльны)», рублевые обеды в городском саду («дрянные ленивые щи, антрекот из подошвы и компот») и... увесистые рукописи начинающих авторов. Однако были в этих неожиданных ялтинских каникулах Чехова и радость творчества, и свежесть чувствований, и нечто таинственно-интригующее, о чем напоминало посвящение Сергея Филиппова. Что кроется за намеками на дерекойскую растительность, на «усы», «дудочку» и прочих участников «мистерии»?

О симпатии, зародившейся «в сумерках», кажется, можно догадаться сразу: в 1889 году вышло третье издание чеховского сборника «В сумерках», и автор подписал книги новым знакомым. Остальное тонет в тумане... Сам Чехов написал из Ялты не более 3—4 писем — слабое утешение для литературного следопыта! К счастью, сохранились многочисленные воспоминания современников, благодаря которым ялтинские каникулы Чехова (16 июля — 9 августа 1889 года) обрели вполне читаемые, а иногда и весьма живописные контуры. Итак, слово современникам Чехова.

«Приехал! Приехал! — еще издали кричал нам поручик Шмидт, взволнованно махая белой фуражкой. — Еще вчера утречком приехал из Одессы, остановился у Фарбштейна, кофе пил у Верне и обедал в городском саду. Говорят, будет жить здесь... Мадам Яхненко устраивает большущий пикник в Массандре. Вас приглашают. Будет весь город... Очень интересно!»

Так начинаются ялтинские страницы воспоминании Елены Михайловны Шавровой «В стране минувшего». Речь в них, как можно сразу понять, идет о приезде Чехова. Будущая писательница — ей было тогда 15 лет — отдыхала у моря с сестрами. Это были беленькие северные создания в легких светлых платьях с голубыми и розовыми бантами, по краскам напоминавшие саксонский или севрский фарфор. У каждой было к тому же персональное прозвище: Елена звалась «Синичкой», младшая Аша — «Дудочкой». Очень смешно она складывала губы, когда говорила. Надо полагать, «Дудочка» — участница мистерии в татарской деревне Дерекой — теперь нам известна.

Вчитываясь в воспоминания Шавровой, мы можем расшифровать и других участников событий столетней давности. Вокруг Чехова быстро сложился кружок восторженной молодежи — он ходил по набережной, как апостол с учениками. Одевался в чесучовую рубашку под пиджаком, ворот завязан красным шнурком с шариками. На голове — мягкая серая шляпа. За ним следовали «Усы», потом глухонемой Петров, владелец ялтинской типографии, поэт Владимир Шуф в красной шелковой рубахе, писатель Илья Гурлянд и художник Чернявский в бархатном берете. «Усами» Антон Павлович величал местного чиновника Александра Шапошникова — болезненного человека в черной одежде, с длинными висячими рыжими усами. Позднее Шапошников переехал в Севастополь, служил в банковском учреждении, оказывал своему кумиру всяческие житейские услуги, подражая ему буквально во всем. Чехов был попечителем женской гимназии — и он стал попечителем. Женской, разумеется. Чехов вступил в общество борьбы с туберкулезом — и Шапошников тоже.

Студент и начинающий писатель Гурлянд оказался свидетелем первых шагов Чехова по ялтинской пристани. Мола тогда еще не было, и пассажиров доставляли на берег шлюпками. В то утро было волнение. «Бедного Антона Павловича так закачало, он на следующий день все жаловался, что под ним земля колышется.

— Пропала, должно быть, и моя новая пьеса, и мой новый рассказ, — шутил он. — Чувствую, что они сболтались в голове от этой подлой качки».

Для скучающей публики приход парохода являлся событием, пристань оживлялась. В толпе можно было заметить и «генического батюшку в новенькой ряске, и приставшу Осадилову в хорошеньком варшавском туалете, и мадам Путейцеву, благоухающую гелиотроповым одеколоном». Конечно, картинка, набросанная Сергеем Филипповым в его «Отражениях», не идет ни в какое сравнение с панорамой, позднее нарисованной в чеховской «Даме с собачкой», но многие детали живо передают дух и облик «парфюмерной» Ялты, вызывавшей неизменную иронию Чехова.

Настоящий курортный сезон тогда начинался в августе, а до этого окна квартир пестрели «билетиками» — объявлениями о сдаче жилья. Соответственно менялись и цены: до 15 августа можно было устроиться за 35 рублей, позже цена подскакивала до 95 рублей в месяц. Судя по всему, Чехов предполагал пожить в Алупке, которую сильно хвалил младший брат Михаил; он даже запечатлел виды на Аи-Петри в серии приличных акварелей. По прибытии в Ялту Антон Павлович передумал и снял полторы комнаты за рубль в сутки на даче доктора Фарбштейна в Черноморском переулке (здание погибло во время войны). До моря — рукой подать, стоит только миновать изящный корпус гостиницы «Франция». Покинул же Чехов Ялту как раз накануне пресловутого повышения цен...

По свидетельству Сергея Филиппова, чеховская насмешка над «жалкой растительностью» имела реальное основание. Летом 1889 года велись работы по расширению набережной и устройству мола. Пыль и грохот ломовиков наполняли воздух. Море периодически разрушало построенное. Хороший сад был только при даче барона Врангеля «Вира» возле гостиницы «Россия» (сейчас — «Таврида»). Дальше от моря были парки Мордвинова и Дондукова-Корсакова. Красив был и городской сад с газонами, фонтанчиками, шпалерой молодых кипарисов. Здесь все было миниатюрным, словно игрушечным, — заплетенные розами галерейки, будка платной читальни, эстрада и небольшой театр. Между ними — павильон ресторана, где столовался Чехов. На набережной — купальня Шапшала, весьма памятное для молодого писателя место: во время купания на него уронили тяжелый шест, упавший буквально в сантиметре от головы...

Достопримечательностью города был павильон Верне — стеклянный киоск с терраской над морем; здесь подавали кофе, пирожные, содовую с сиропом. Посетители наблюдали с террасы фантастическую картину восхода луны: огромный ярко-багровый шар поднимался из моря, на его фоне проплывали силуэты парусных судов. Спустя десять лет павильон Верне будет описан в рассказе Чехова «Дама с собачкой», а пока писателя ожидала здесь не менее интересная встреча. Одна из «фарфоровых барышень», Елена Шаврова, «поймала» Чехова в павильоне и попросила прочесть ее первую пробу пера — небольшой рассказ, навеянный кисловодскими впечатлениями. Чехов, помня о возрасте «писательницы», был заинтригован.

— Мы сделаем так... Вы положите ваш рассказ в конверт и отнесите в магазин Синани здесь, на набережной. Называется этот магазин «Русская избушка». Я там часто бываю. Возьму ваш рассказ и тотчас прочитаю.

Во время поездки в Алупку Шаврова услышала приговор «мэтра». Разговор состоялся в Воронцовском парке. «Мы шли по солнечной аллее, между зонтичными пальмами <...> черными кипарисами, толпящимися, как заговорщики, по пригоркам, и блестящими, точно покрытыми лаком, магнолиями... Антон Павлович сказал мне: «Я прочел Ваш рассказ, и он мне очень понравился. Свежо, интересно и талантливо... Надо продолжать! Кое-что я почиркал карандашом, немного изменил конец <...> Повторяю, рассказ хорош и вполне годен к печати...»

Антон Павлович вернул рукопись Шавровой и посоветовал:

— Нарежьте четвертух бумаги, перепишите на них ваш рассказ. Писать полагается только на одной стороне... ну, а сбоку можете нарисовать хоть чертика... Будьте безжалостны к себе и помните, что надо писать и вычеркивать, вычеркивать и снова писать... Когда скульптор высекает из мрамора статую, он удаляет все ненужное...

С легкой руки Чехова рассказ Е. Шавровой «Кисловодская идиллия» вскоре увидел свет в крупной петербургской газете, а ее имя вошло в историю русской литературы.

Кстати, рукопись с правкой Чехова, бережно сохранившей авторский стиль, дошла до наших дней. Известный писатель Юрий Нагибин сказал, что редакторы должны изучать чеховскую правку так же, как солдаты изучают устав боевой службы...

О приезде Чехова скоро знала вся Ялта. Писатель пользовался огромной популярностью — прежде всего как автор нашумевших пьес «Иванов» и «Медведь». Если непонятный «Иванов» возбуждал любопытство и споры, то водевиль «Медведь» был предметом восторгов как в столицах, так и в провинции. Не было глухого уголка, где не ставилась бы эта искрометная сценическая шутка. Множество любителей пробовали силы в ролях «медведя-помещика» и «неутешной вдовы» с ямочками на щеках. Мещанский бомонд гадал, сколько Чехов заработал на своем «Медведе»... Кто говорил — 500, а кто — и целую тысячу...

Местная интеллигенция старалась отвлечь гостя от грустных мыслей об умершем брате. Едва ли не на следующий день после приезда писателя повезли на пикник в Массандру. Разместились на поляне под развесистыми дубами неподалеку от церкви. Молодежь бегала по парку, пряталась в гротах. Пели хором «Нелюдимо наше море», «Дни нашей жизни».

Антон Павлович лежал у костра и задумчиво смотрел на огонь. Елена Шаврова запомнила и его худобу, и небольшую прядь волос, упавшую на лоб, и мягкую серую шляпу, отсаженную назад. Поддавшись общему настроению, он принял участие в «живых картинках» — изображал монаха-отшельника, молящегося в пещере. Антоний Великий! Картину осветили красным бенгальским огнем, вышло очень романтично. Еще большее впечатление произвела чеховская заботливость. Когда уселись в коляски и покатили вниз, из горного ущелья Уч-Кош потянуло сырым холодком. Чехов укрыл девушку пледом:

— Смотрите, не простудитесь, барышня. Крымские ночи опасны, можно схватить лихорадку...

Было получено приглашение посетить дом богатого татарина Нури в Дерекое. Польщенный посещением знаменитого писателя, хозяин подал крепчайший кофе, нежные персики. Гости с любопытством оглядывали убранство дома, разделенного на две половины. Их соединяла галерея, увешанная связками лука, красного перца, сушеного мака. По случаю такого похода «фарфоровые барышни» надели на головы вышитые татарские чадры. Возвращались лунной ночью по каменистому ложу ручья. Тут, очевидно, и разыгралась таинственная история, упомянутая Филипповым. Среди ее участников оказался и некто Франк, личность, о которой Чехов с присущим ему остроумием заметил, что на франк он не тянет — разве что на серебряный грош. Это прозвище — Зильбергрош — крепко пристало к случайному знакомцу. Чехов вспоминал о нем лет десять, а Шаврова попыталась изобразить в рассказе «Николай Иванович»

Вокруг этого рассказа между Чеховым и его подопечной в начале 1890-х годов велась оживленная переписка. Антон Павлович сам посоветовал Шавровой изобразить Зильбергроша. И вот, получив весной на «высокий суд» очередное творение писательницы, Чехов с удивлением обнаружил в нем знакомые ялтинские эпизоды и лица. Легкомысленному Зильбергрошу противопоставлен весьма положительный писатель Репин, который, однако, «то лежит в кресле и качается, то играет, то гуляет»... Чехов, вспоминая летнюю Ялту, ожидал в рассказе много действия, а действия-то и не оказалось... Репин, оказалось, готов оправдать существование даже таких личностей, как Зильбергроша: «богу всякие люди нужны».

— Ну нет, брюнеты, живущие за дамский счет, богу совсем не нужны, — довольно резко возразил Чехов. — По существующим понятиям, Бог есть выражение высшей нравственности. Ему могут быть нужны только совершенные люди.

Самое забавное, что в резонерствующем Репине Антон Павлович узнал... себя! «За Репина позвольте обидеться, — выговаривал он Шавровой, — разве можно в жаркое время кормить писателя поросенком!.. Я заказывал Зильбергрошу рассольник из потрохов...»

Все смешалось в этой истории — и реальность, и выдумка, аромат южных ночей и дразнящий запах рассольника. Чеховский приговор был суров: «Пока вы описываете то, что видели, выходит отлично. Остальное же — душевный вопль и больше ничего».

«Я в отчаянии», — отвечала Шаврова. Получив рассказ обратно, она порвала рукопись.

А жаль... Это была первая в нашей литературе попытка создать художественный портрет Чехова, да к тому же еще на фоне ялтинского пейзажа. И фамилия «Репин» для него была придумана не случайно: как раз в 1889 году Чехов написал мини-комедию «Татьяна Репина» — своего рода продолжение к суворинской мелодраме того же названия.

Ко времени приезда в Ялту у самого Чехова уже был опыт освоения местной темы. В 1886 году его друг, знаменитый пейзажист Левитан, прожил в Крыму три месяца и написал с полсотни этюдов, раскупленных прямо на выставке. Чехов же, послушав рассказы художника о легких курортных нравах, вдохновился на ироническую новеллу «Длинный язык». Фигурировала там и местная достопримечательность — Учан-Су. И вот, совершив, наконец, очное знакомство с водопадом, Чехов со смущением припомнил, что в своем рассказе обозвал его «фонтаном»... При подготовке собрания сочинений ошибка была исправлена.

Новые друзья помогли повидать и другие достопримечательные места Крыма. Чехов совершил трехдневную поездку в Бахчисарай, побывал в Алуште, Балаклаве, на маяке Ай-Тодор, в Георгиевском монастыре. Монастырь слыл как одно из самых поэтичных мест побережья Тавриды. Построен он был в честь святого Георгия, покровителя моряков и рожениц. Сергей Филиппов в 1889 году записал у стен монастыря легенду: женщина мучалась родами, просила Георгия о помощи, а тут как на грех — шторм. «Подожди, — отвечал святой, — видишь, я занят.

Вот законопачу судно, тогда помогу. Кто же, кроме меня, остановит течь?»

Легенда очень поэтична, но никакой святой не в силах был спасти красоты Крыма от сокрушительной любознательности туристов... Следы их набегов описал ялтинский журналист М. Первухин в очерке «Вандалы». В алупкинский «Хаос» туристы притащили ведра с краской, квачи для смазки колесных осей и разукрасили скалы аршинными буквами: «Здесь была Анна Пьянова»... Многие любили ездить в Ореанду полюбоваться живописными развалинами дворца. Берега бассейна повторяли очертания Черного, Азовского и Каспийского морей. В заросшем пруду плавали лебеди.

— Лебедей дразнят, — жаловался старый сторож. — Один какой-то пришел, да палкой как трахнет, клюв ему, бедняге, пробил насквозь. А лебедку... так совсем ухлопали.

— Кто это — он, дедушка?

Барин какой-то, благородный... Мужик сюда не придет, а если и придет, то не посмеет...

Многочисленные следы художеств «благородных посетителей» навевали грустные размышления. «Крымское побережье красиво, уютно,... только вот беда — культуры нет», — писал Чехов спустя десять лет. То же самое повторяем мы через сто лет.

И столетие назад бессовестные домовладельцы норовили обобрать приезжих. Как раз во время чеховских каникул ялтинская публика обсуждала прискорбный случай: на одной из доходных дач умерла одинокая женщина. Хозяева отказались хоронить, тело лежало четыре дня, пока жильцы не сложились и не упокоили старушку...

И сто лет назад ялтинцы мечтали об удобном и чистом транспорте, горячо обсуждали проект устройства зубчато-колесной электрической дороги от Ялты до Гаспры со станцией Могаби. Система швейцарского инженера Абта...

Листая страницы воспоминаний, мы наталкиваемся на новые, еще более живописные подробности светской жизни, в которую горячие поклонники старательно втягивали Чехова. Вот он в гостях у винодела из Ливадии, отставного итальянского баритона Букколини. И, разумеется, отдает должное не только ариям из опер Доницетти, но и содержимому погреба седовласого винодела.

И тут читатель волен, наконец, спросить: когда же Чехов займется собственно писательским делом? Пикники да пикники... Разумеется, читатель прав. Чехов, по выражению хорошо знавшего его П. Сергеенко, не относился к числу людей, приспособленных наследственным отбором к продолжительному безделью. Посетив дачу Фарбштейна через неделю после приезда Чехова, Сергеенко застал писателя «ушедшего от всех <...> им завладел художник и стал привинчивать его к стулу».

Известно, что Чехов привез с собой уже готовых два первых акта и конец четвертого пьесы «Леший». В списке действующих лиц — молодой помещик Коровин, медик, поэт, пейзажист, тонко чувствующий природу. Еще гимназистом он посадил березку, и когда она зазеленела и закачалась от ветра, душа его наполнилась гордостью: он помог Богу создать новый организм! «Жизнь на земле немыслима без деревьев. Леса обуславливают климат, климат влияет на характер людей, — вдохновенно проповедует Леший. — Нет ни цивилизации, ни счастья, если леса трещат под топором».

Илья Гурлянд поинтересовался: а почему, собственно, в центре пьесы человек, влюбленный в леса? Чехов уже в самой постановке вопроса почувствовал непонимание чего-то самого существенного в жизни.

— Наболевший вопрос, — коротко ответил он и прекратил беседу. Мучительно прорываясь к новым драматургическим формам, Чехов имел в виду человека, актера, которому предстоит отыскать их сценическое воплощение. «Бессовестно со стороны авторов выводить на сцену почтальонов, околоточных, надзирателей, городовых, — говорил он Гурлянду. — Зачем заставлять бедного актера одеваться, гримироваться, дежурить целые часы на сквозном ветру за кулисами!»

И тем более было обидно, когда именно актерское непонимание становилось на пути Чехова к зрителю. Прервав работу, писатель поехал навестить актрису П. Стрепетову, с блеском сыгравшую роль Сары в чеховском «Иванове». Она отдыхала в окрестностях Алупки и пригласила молодого драматурга на рыбалку. Рыбалка и уха были отменными, но Чехов вернулся хмурым.

— Хорошо-то было хорошо, — говорил он ялтинскому журналисту Даниилу Городецкому. — Вот только нехорошо, что о театре говорили, все настроение испортили...

И, словно отвечая на застарелый, мучительный вопрос, Антон Павлович произнес:

— Эти актеры уверены, что благодетельствуют тебя. Пьеса — видите ли — ничего не стоит, — они создают ей успех!

Судьба «Лешего» лишний раз подчеркнула пропасть между драматургом-новатором и закосневшим театром. Новую пьесу Чехов отнес в Малый театр. Там он услышал от знаменитого трагика Ленского: «Пишите повесть. Вы слишком презрительно относитесь к сцене». Ленский посоветовал Чехову... оставить драматургическое поприще!

...Накануне 100-летия «Лешего» труппа Малого театра решилась восстановить справедливость. В дни традиционного чеховского праздника искусств он был с успехом показан на сцене театра им. А.П. Чехова.

Итак, с «Лешим» Антона Павловича постигла неудача: пьеса не вытанцовывалась. Тем не менее, в письме к А.Н. Плещееву от 3 августа находим признание: «Несмотря на жару и ялтинские искушения, я пишу. Написал уже на двести целковых...» Речь шла о повести «Скучная история», которая на первых порах виделась писателю в форме рассказа «Мое имя и я». Уже знакомый нам Илья Гурлянд свидетельствует, что сначала Чехов жаловался, будто рассказ не дает возможности как следует заняться пьесой. Вскоре работа захватила его целиком: «Мотив новый <...>, ничего подобного я отродясь не писал». Суть его писатель изложил в письме А.С. Суворину: «Осмысленная жизнь без определенного мировоззрения — не жизнь, а тягота, ужас».

Героем повести Чехов сделал пожилого человека, 62-летнего ученого Николая Степановича. В часы тяжелых ночных бдений, вызванных болезнью, он осознает разрыв между внешним благополучием, славой («мое имя <...> популярно, оно счастливо») и своим внутренним «я». Он откровенно признается, что не выработал цельного представления о жизни, что частные проблемы «костного мозга» его волнуют больше, чем цель мироздания. Наступает время решений, и почтенный профессор бессилен помочь ближним. Воспитанница Катя, запутавшись в жизни, умоляет: «Не могу так больше жить! Что делать? Говорите, что делать?»

— Что же я могу сказать?.. Ничего я не могу... Давай, Катя, завтракать...

Ведущий критик 80-х годов Н.К. Михайловский справедливо назвал «Скучную историю» порождением тоски чеховского таланта по тому, что называется «общей идеей» или «богом свободного человека». Иван Бунин поражался, как 29-летний Чехов смог проникнуть в самые глубины психологии. Удивительной способностью обладал Чехов — прорываться к вершинам человеческого духа даже среди суеты и шумихи курортного города.

Антон Павлович имел на даче Фарбштейна продолжительную беседу с П. Сергеенко, и тот спросил: дала ли Ялта новые краски для творчества? Чехов ответил, что он пишет по воспоминаниям, то есть, должен «отойти» от непосредственных впечатлении на какое-то расстояние. Тем не менее, вчитываясь в текст повести, чувствуешь присутствие ялтинского колорита.

Именно в Ялту приводит судьба Катю после неудавшейся карьеры драматической актрисы. Здесь умирает ее маленький ребенок. От прежней жизни остается фотография возлюбленного — молодого актера с бритым лицом в широкополой шляпе и пледом через плечо — и неистребимая ненависть к «табуну диких людей», каковыми она считает теперь артистов. «Эти люди попали на сцену только потому, что их не приняли бы нигде в другом месте... Ни одного таланта, много бездарностей, пьяниц, интриганов, сплетников... Горько, что лучшие люди видят это только издали».

Самому Чехову как раз в Ялте довелось вплотную столкнуться с далеко не сказочными сюжетами Мельпомены. Шли гастроли провинциальной труппы оперетты. На тесной, в два аршина шириной сцене игрались «Птички певчие» — комическая опера Оффенбаха. Чехов был вхож за кулисы, беседовал с актерами. «Хористки были со мной откровенны, — писал он Суворину. — <...> Чувствовали они себя прескверно: голодали, из нужды <...>, было жарко, душно, от людей пахло потом, как от лошадей...». Театральная тема возникла в связи с публикацией в ноябре 1889 года нового рассказа Е. Шавровой «Птички певчие», основанного на ялтинских впечатлениях. «Если даже невинная девица заметила это и описала, то можете судить об их положении...»

Любопытно, что уже в первом письме из Ялты к сестре Маше Чехов упоминает пресловутые «бритые рожи опереточных актеров». Можно предположить, что «скучная история» несостоявшейся актрисы в повести Чехова навеяна ялтинскими встречами.

Наступил август, пора прощания с Ялтой. Отошли тихие лунные ночи. Море шумело. Водой заливало набережную, забрызгивало стены домов. «Точно фантастическая стая зеленоватых, серо-бурых чудовищ с ожившего японского рисунка», — нашла сравнение Елена Шаврова.

Чехов явно тосковал по линтваревской усадьбе на Луке, где оставил семейство. «По целым дням я просиживаю на берегу, жадно прислушиваюсь к звукам и воображаю себя на Луке», — признавался он сестре.

Елена Шаврова описала один из последних ялтинских вечеров писателя. «Мы стояли у городского сада, где было потише, обвеянные со всех сторон... мелкой водной пылью <...> Доносились отрывки музыки оркестра, игравшего <...> сентиментальный вальс Штрауса. И звуки эти казались такими жалкими и смешными, заглушаемые грохотом огромных волн. Антон Павлович посмотрел на свои часы.

— Только семь часов! — вырвалось у него. — Что теперь делать? Куда идти? Только семь!.. Какая скука, боже мой...»

Чувствовалось, что внутренне он уже распрощался с «дамско-татарской» Ялтой и ее обитателями.

Рано утром 9 августа верные поклонники проводили Чехова на пароход. Антон Павлович сел в шлюпку, матросы взялись за весла, ветром донесло: «Кланяйтесь от меня «фарфору»!

Через три года в письме к Гурлянду писатель вспоминал о ялтинских каникулах 1889 года: «В жизни человека много тяжелого, но только несколько минут удовольствия, а тогда (лето в Ялте) у меня было удовольствие».

А.П. Чехов в саду

А.П. Чехов. 1890-е годы