Вернуться к П.Н. Долженков. О Чехове и его современниках: Сборник статей

Отражения текстов и образа царя Соломона в повести Чехова «Огни»

В конце 1880-х гг. пристальное внимание Чехова привлек библейский царь Соломон. 4 мая 1889 г. он писал А.С. Суворину: «Наконец-то вы обратили внимание на Соломона. Когда я говорил Вам о нем, Вы всякий раз как-то равнодушно поддакивали. По моему мнению, «Экклесиаст» подал мысль Гете написать «Фауста»» (П., III, 204). По свидетельству Суворина, Чехов начинал работать над драмой, в которой главным героем должен был стать Соломон «Паралипоменона» и «Песни Песней» («Новое время», 1904, № 10179, 4 июля). От этого замысла сохранился написанный Чеховым монолог Соломона.

В 1891 г. Чехов сделал запись в Записной книжке I: «Соломон сделал большую ошибку, что попросил мудрости» (XVII, 8), — и затем, не использовав запись, перенес ее в Записную книжку IV. В монологе Соломон говорит, обращаясь к Богу: «Боже мой, <...> мне же зачем дал <...> томящийся дух и не спящую, голодную мысль» (XVII, 194). Поразительно: чеховский Соломон упрекает Бога за то, что он дал ему то, что он и просил. Возможно, в ненаписанной пьесе библейский царь и должен был, по замыслу писателя, прийти в конце своего жизненного пути к осознанию того, что он совершил ошибку, попросив мудрости. Это вероятно, так как такой конечный итог пути чеховского Соломона в общем-то логично вытекает из слов Екклесиаста: «...Во много мудрости много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь» (Еккл. 2; 16).

О том, что образ библейского царя был одним из ключевых для Чехова в этот период творчества, свидетельствует то, что в этом монологе сходятся одни из важнейших тем писателя конца 1880-х — начала 1890-х гг.

Прежде всего, это тема неведомости людям жизни. «Ничего не разберешь на этом свете»; «Никто не знает настоящей правды», — так заканчиваются чеховские повести «Огни» (1888) и «Дуэль» (1891). А главного героя рассказа «Страх» (1892) жизнь страшит именно потому, что она непонятна.

В монологе тема неведомости людям жизни передается образом ночи, тьмы жизни: непроницаемый для человека мрак окутывает жизнь, скрывает ее от него. Мотив «человек во тьме» част у Чехова в этот период творчества. В повести «Огни» рассказчик становится свидетелем спора между инженером и студентом именно ночью, в рассказанной Ананьевым истории с Кисочкой значительная часть действия происходит в ночной тьме. И основной символ повести, огни, — это огни строящейся железной дороги, которые персонажи видят во тьме позднего вечера и ночи. В «Огнях» есть и образ «ночи жизни»: «...Мысли каждого отдельного человека <...> разбросаны в беспорядке, тянутся куда-то к цели по одной линии, среди потемок, и, ничего не осветив, не прояснив ночи, исчезают где-то — далеко за старостью...» (VII, 138) — говорит Ананьев. В рассказе «Спать хочется» Варька приходит к «ложному представлению» в темноте ночи, едва рассеиваемой тусклой лучиной. В рассказе «Пари» того же, 1888, года банкир идет убивать человека, так же, как и Ананьев («Огни»), безрезультатно зовя другого человека, сторожа, так же зажигает спички, чтобы осветить себе дорогу. Оказалось, что банкир шел сквозь тьму к другому человеку, чтобы убедиться в том, как мало он знал о нем, как ошибался.

Следующая тема монолога — страх царя Соломона перед неведомой ему жизнью. Формула «страшно то, что непонятно», не раз встречается в произведениях Чехова, а поскольку непонятен человеку окружающий его мир, страх перед жизнью — естественная реакция людей на этот мир в произведениях писателя.

Через несколько лет после создания монолога Соломона Чехов пишет произведение, полностью посвященное теме страха человека перед жизнью, — рассказ «Страх» (1892).

Работая над рассказом, Чехов использовал свой монолог. «Как насекомое, что родилось из праха, прячусь я во тьме и с отчаянием, со страхом, весь дрожа и холодея, вижу и слышу во всем непостижимую тайну» (XVII, 194), — восклицает Соломон. «Когда я лежу на траве и долго смотрю на козявку, которая родилась только вчера и ничего не понимает, то мне кажется, что ее жизнь состоит из сплошного ужаса, и в ней я вижу самого себя» (VIII, 131), — говорит Силин. Соломон специально работал как простой работник, чтобы утомить к ночи тело, заснуть и не думать о бессмысленности жизни и не испытывать чувство страха. Силин признается: «Чтобы не думать, я развлекаю себя работой и стараюсь утомиться, чтобы крепко спать ночью» (VIII, 132). Так же, как Соломон, главный герой рассказа не знает смысла жизни, но именно это незнание не выводится автором на первый план в «Страхе». Отметим также, что в фамилии Силин три согласные совпадают с согласными в имени Соломон, может быть, это не случайное совпадение.

Показательно то, что после окончания рассказа Чехов не уничтожил монолог Соломона как отработанный материал. Мы полагаем, что это свидетельствует о том, что писатель долго не оставлял мысли о пьесе, главным героем которой должен был стать библейский царь.

Исследователи творчества Чехова не раз отмечали присутствие в произведениях писателя екклесиастических мотивов. Еще в 1912 г. А.В. Амфитеатров писал: «Кто в европейской литературе мог бы лучше Чехова истолковать сложную и глубокую душу великого иудейского царя-пессимиста?» — и далее развивал мысль о родственности душ Соломона и Чехова, которого называл русским Екклесиастом1. «...Екклесиастические мотивы настолько разнообразны, что можно говорить об аксиологической доминанте этого ветхозаветного текста в творчестве Чехова»2, — утверждает один из современных исследователей.

Мы хотим показать, что Чехова интересовал не только Екклесиаст, но и образ библейского царя в целом. «Песнь Песней» ассоциируется с молодостью Соломона, «Книга премудрости Соломона» и «Книга Притчей Соломоновых» явно написана зрелым человеком, а автор Екклесиаста воспринимается как умудренный жизненным опытом старик. Совокупность текстов, приписываемых Соломону, можно воспринимать как охватывающую жизнь библейского царя в целом3.

В чеховском монологе библейский царь изображен в эпоху строительства храма. Соломон начал строить храм через четыре года после начала своего царствования, и строительство продолжалось двадцать лет (всего Соломон правил сорок лет). Поэтому в монологе Чехова Соломон мог быть еще относительно молодым человеком, а мог быть и человеком достаточно зрелым. Суворин, говоря о замысле чеховской пьесы, сказал, что в ней должен был быть изображен Соломон «Песни Песней» и «Паралипоменона». Но «Песнь Песней» (в «Песни Песней» Соломон уже царь) уже относится к периоду жизни Соломона, описываемого в «Паралипоменоне». Зачем Суворину понадобилось это уточнение? Очевидно потому, что в пьесе должен был быть изображен Соломон в разные эпохи своей жизни. Как минимум, в молодости и зрелости. Но если мы вспомним, что Чехов в монологе наделяет Соломона размышлениями о бессмысленности жизни, неведомости ее людям и о том, что лучше бы он не родился, отсылающими нас к Екклесиасту, то мы должны будем сделать вывод о том, что писателя интересовали жизнь и мировоззрение Соломона в целом, в их развитии. (Это подтверждается и тем, что Чехов изображает Соломона, размышляющего в духе Екклесиаста, но еще не пришедшего к конечному выводу: «все суета сует». В монологе перед нами предстает библейский царь, еще не пришедший к своей конечной мудрости.)

В повести «Степь», написанной в 1888 г., есть персонаж, брат Моисея Моисеевича, по имени Соломон, которого о. Христофор однажды называет «Соломоном премудрым». Но было бы ошибкой видеть в образе этого героя повести какие-либо связи с библейским царем, несмотря на то, что Соломон из «Степи» тоже проповедует и обличает, по его мнению, «неправедных». Брат Моисея Моисеевича смешон, однажды на мгновение он представляется Егорушке похожим на «нечистого духа», он социальный обличитель и протестант. Имена и отчество братьев Соломона и Моисея Моисеевича отсылают нас к Ветхому завету. Соломон из «Степи» принадлежит к ветхозаветной линии в этой повести Чехова, которой противопоставляется новозаветная линия, представленная прежде всего о. Христофором.

Образ библейского Соломона в его осознании Чеховым имеет непосредственное отношение к повести того же, 1888, года «Огни».

В этом произведении говорится о «соломоновской суете сует», Ананьев дважды говорит: «...все вздор и суета», — упоминается отец Соломона Давид, а вызванные зрелищем огней во тьме в воображении персонажей картины «лагеря амалекитян или филистимлян» отсылают нас к библейской истории. Инженер в повести говорит о неспособности человеческой мысли рассеять «ночь жизни» — Екклесиаст утверждает тщетность человеческого познания.

Ананьев в «Огнях» проповедует, а тексты царя Соломона, за исключением «Песни Песней», тоже проповеди.

В повести оказалось, что все усилия Ананьева пропали даром, сказанное им не оказало никакого влияния на Штенберга. В «Огнях» ставится и проблема проповеди. Студент утверждает: «Словами можно доказать и опровергнуть все, что угодно. <...> Я поверю одному только Богу». И Ананьев с ним соглашается: «Дойти до убеждения вы можете только путем личного опыта и страданий!» «Мотив бессилия, а потому практической бесполезности проповеди отчетливо звучит в «Огнях»», — к такому выводу приходит В.Б. Катаев4. Тексты царя Соломона — скрытый фон к проблеме проповеди, поставленной Чеховым в повести.

Ананьев выдвигает ряд аргументов против философии пессимизма, которую разделяет студент Штенберг и которой в молодости был «болен» и он сам. В частности, «ненормальному» пессимизму молодых людей он противопоставляет «лестницу мышления», то есть естественный в своей последовательности путь внутреннего развития, который проходит человек на протяжении всей своей жизни. Возможно, на чеховскую концепцию человека в его естественном развитии оказал влияние трактат Герберта Спенсера «Воспитание умственное, нравственное и физическое», о котором Чехов писал брату: «Воспитание. Отличная статья Спенсера» (П., I, 66). В своем трактате английский мыслитель предлагает новый метод определенного или наглядного представления предметов, «успехи в воспитании при котором и могут быть достигнуты лишь тогда, когда мы подчиним свои действия тому самопроизвольному развитию, через которое проходит ум каждого человеческого существа на пути к зрелости»5.

Очевидно, что, говоря о «лестнице мышления», Ананьев имеет в виду и свой жизненный путь. Как же в его представлениях выглядит молодость? Эта эпоха в жизни человека — прежде всего время любовных увлечений и похождений. (Напомним, что и Штенберг при всем его пессимизме совершает «донжуанские набеги» в Вуколовку.) И Ананьев не осуждает романы молодости сами по себе.

Молодость Соломона — это эпоха «Песни песней». Это произведение — возвышенный, поэтичный гимн любви, гимн красоте возлюбленной. Как эпоху счастья в любви воспринимал молодость Соломона Чехов, судя по фразе, написанной им в письме И.Л. Леонтьеву (Щеглову): «Поклонитесь жене и будьте счастливы, как Соломон в юности» (П., I, 238).

В истории с Кисочкой, рассказанной Ананьевым, можно видеть отсылки к «Песни Песней». В одном эпизоде истории сказано, что Кисочка «говорит, словно поет», в другом говорится, что ее речь «носит характер песни». И в самом начале первой встречи Ананьева с Кисочкой она говорит напевно. А когда инженер сбегает от соблазненной им женщины и едет в поезде, его воображение рисует ему образ Кисочки, которая ищет его «и голосом девочки или нараспев, как хохлацкая актриса, стонет: «А, боже мой, боже мой»» (VII, 134). Нет нужды напоминать о напевности «Песни песней».

Кисочке лет 25, и чувства, испытываемые к ней Ананьевым, вовсе не любовь. Но инженер помнит ее в возрасте 15—16 лет: «Что за прелесть девочка! Бледненькая, хрупкая, легкая, — кажется, дуньте на нее, и она улетит, как пух, под самые небеса — лицо кроткое, недоумевающее, ручки маленькие, волосы длинные до пояса, мягкие, талия тонкая, как у осы, — в общем нечто эфирное, прозрачное, похожее на лунный свет, одним словом, с точки зрения гимназиста, красота неописанная... Я влюблен был в нее — во как! Ночей не спал, стихи писал» (VII, 118). (Мы привели воспоминание инженера не полностью.) Это воспоминание — гимн девушке возраста Суламиты, гимн юной любви, своеобразная мини «Песнь Песней» Ананьева.

И во время второй встречи персонажей повести Кисочка ассоциируется именно с девочкой. Ананьеву кажется, что он слышит голос и плач девочки лет 10—12, он говорит о ее «детской радости», она кажется ему помолодевшей лет на пять, в поезде он представляет себе ее детский голос. И именно тогда, когда молодая женщина напомнила ему прежнюю Кисочку, он не выдержал и стал гладить ее волосы, плечи, руки. Так начался этот роман. В итоге в повести рождается мотив едва ли не детской любви Кисочки, который опять заставляет нас вспомнить Суламиту. Тем более что между историей любви Суламиты к Соломону и историей любви Кисочки есть внешние сюжетные параллели: любовь, затем обеих оставляют их возлюбленные, и если Суламита сама выражает свою скорбь и отчаяние, то отчаяние и страдания Кисочки представляет себе Ананьев, потом возлюбленные обеих возвращаются. Ощущение соотнесенности двух женских образов усиливается тем, что, судя по словам инженера: «Счастливая первый раз в жизни...» — любовь Кисочки — это первая любовь.

В истории с Кисочкой есть только он и она, остальные — декорация. Точно так же в Песни Песней есть только Суламита и ее возлюбленный.

Молодость — эпоха любви, и Ананьев утверждает не любовные похождения, а любовь поэтичную, возвышенную, утверждает пронизанные нравственным чувством отношения к женщине. И образцом такой любви становится любовь Суламиты и Соломона.

Ананьев говорит об обязательности моральной ответственности молодого человека за свои поступки. И нельзя не вспомнить Екклесиаста: «Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по ведению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд» (Еккл. 11; 9).

Ананьев говорит о том, что пессимистическая философия, отрицая смысл жизни, отрицает тем самым и смысл отдельной личности, а потому и решительно все равно, оскорблена ли эта личность мною или нет. Только уже в поезде, покидая Кисочку, инженер осознал, что он сделал: «...Я уже ясно сознавал, что мною совершено зло, равносильное убийству» (VII, 134). Ананьев вернулся назад, покаялся перед Кисочкой, вымолил у нее прощение и плакал вместе с ней.

Тогда он понял, что воображал себя философом, в то время как и понятия не имел о том, «что значит серьезная мысль», понял, что у него не было «ни убеждений, ни определенного нравственного кодекса, ни сердца, ни рассудка» (VII, 135).

Молодость — первые ступени «лестницы мышления». Проходя их, человек познает ценность другого, рядом с ним находящегося, человека и усваивает нравственные обязательства по отношению к ближнему.

Следующая фаза «лестницы мышления» — зрелость, и в повести мы видим Ананьева именно в зрелом возрасте. В зрелости происходит расширение кругозора, и человек начинает заботиться не только о себе, он думает и о народе, и о стране в целом. Таков Ананьев: «Мы с вами железную дорогу строим, а после нас, <...> люди настроят здесь фабрик, школ, больниц и — закипит машина!» (VII, 106). А завершив эту железную дорогу, инженер отправится строить новую. Способствовать прогрессу, заботиться о людях в целом, бороться со злом и проповедовать высоконравственные убеждения, воздействуя прежде всего на молодежь, — таковы его жизненные установки.

Соломон в своей «Книге премудрости» (как и в «Притчах») — человек зрелый, человек, обустроивший Израиль, приведший родину к процветанию. Он, как и Ананьев, озабочен судьбой страны и народа. Цель его поучений царям — благосостояние народа и процветание Израиля. Он тоже борется со злом, обличает неправедных, утверждает высокие нравственные принципы, проповедует. Высшим началом в жизни человека он почитает премудрость, а премудрость есть «человеколюбивый дух» (Прем. 1; 6).

Ананьев утверждает, что пессимизм молодых людей основывается на нравственной неразвитости человека, приводит к безнравственным поступкам и моральному релятивизму. Мысли, близкие осуждаемым Ананьевым, Соломон в «Книге премудрости» приписывает «неправо умствующим», которые говорят: «Случайно мы рождены и после будем как не бывшие <...> тело обратится в прах, и дух рассеется, как жидкий воздух; и имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших; и жизнь наша пройдет, как след облака, <...> Ибо жизнь наша — прохождение тени, и нет нам возврата от смерти: ибо положена печать, и никто не возвращается». Из этих посылок «неправо умствующие» делают вывод: «Будем же наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью; преисполнимся дорогим вином и благовониями, и да не пройдет мимо нас весенний цвет жизни, увенчаемся цветами роз прежде, нежели они увяли» (Прем. 2; 2—8). Соломон обличает как посылки, так и вывод «неправо умствующих».

Жизненная позиция Ананьева в общих чертах совпадает с воззрениями Соломона в зрелый период его жизни.

Старость соответствует верхним ступеням «лестницы мышления». «Мысли о бесцельности жизни, о ничтожности и бренности видимого мира, соломоновская «суета сует» составляли и составляют до сих пор высшую и конечную ступень в области человеческого мышления» (VII, 110), — утверждает инженер. Таким образом, мудрость Екклесиаста оказывается высшей мудростью, конечным пунктом, которым «завершается деятельность нормального мозга, что естественно и в порядке вещей» (VII, 111). При этом одну из основ представлений инженера об естественном развитии человека можно сформулировать словами Екклесиаста: «всему свое время».

Согласно Ананьеву, старик-мыслитель сознает бренность всего сущего, но для него высшая ступень лестницы не отменяет ценности предыдущих ступеней. Он страдает не исключительно за себя, а за всех. Его пессимизм имеет «христианскую подкладку», он не приводит к равнодушию и безнравственности, как это бывает в молодости. «Как жаль, что эти замечательные люди умрут!» (VII, 137) — восклицает старичок лесничий, о котором рассказывает инженер.

Пессимизм старости, в истолковании Ананьева, неизбежно заставляет вспомнить Екклесиаста, слова которого тоже пронизаны скорбью не только за себя, но и за всех людей, за все человечество, — они пронизаны любовью к людям. Как и у Екклесиаста, мудрый пессимизм стариков — итог их жизненного пути, итог познания мира и людей, итог длительных размышлений.

Таким образом, концепция «лестницы мышления» Ананьева имеет своим фоном образ царя Соломона и внутренний путь, им пройденный.

Следовательно, Соломон был для Чехова в конце 80-х гг. образцом человека в его естественном и нормальном развитии. Этим и объясняется большой интерес писателя к образу библейского царя. Но образ Соломона в его внутреннем развитии, как мы уже говорили, должен был предстать в задуманной писателем пьесе, отражающей разные эпохи жизни библейского царя. В «Огнях» же этот образ стал скрытым фоном к размышлениям персонажей.

Видел ли Чехов в конце 80-х гг. в мудрости Екклесиаста конечный пункт человеческого мышления и духовного развития, дальше которого идти уже просто некуда? На этот вопрос ответить однозначно вряд ли возможно. Все-таки «Огни» заканчиваются не ответами на вопросы, а утверждением: «Ничего не разберешь на этом свете» (VII, 140).

Примечания

1. Амфитеатров А.В. Сочинения. — СПб., 1912. — Т. XIV. — С. 20, 43—14.

2. Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога»...» (о религиозно-философских традициях в творчестве А.П. Чехова). — Иркутск, 1997. — С. 38.

3. «Екклесиаст» не принадлежит перу Соломона, так как он написан на несколько веков позже. Но Чехов не мог знать об этом, поэтому «Екклесиаст» в нашей статье будет рассматриваться в ряду текстов библейского царя.

4. Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. — М., 1979. — С. 34.

5. Спенсер Е. Воспитание умственное, нравственное и физическое. 3-е изд. — СПб., 1889. — С. 77.