Вернуться к А.Я. Чадаева. Православный Чехов

Глава первая. «Будьте как дети»

Антон Павлович Чехов написал Житие Всея Руси. Так можно определить всю совокупность его произведений.

Почти каждое каноническое Житие святого повествует о детстве этого богоизбранного человека. Чаще всего оно необычно. То ребенок падает с высоты строящейся колокольни и не разбивается, «яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих». Другой отрок, которому не давалась церковная грамота, после встречи с таинственным монахом вдруг обрел дар учения. Святой Андрей Критский был нем до семи годов, но после причащения Святых Христовых Тайн — заговорил.

У Чехова всякий ребенок несет в себе свет святости, еще ничем не замутненный первозамысел Бога об этом явленном на земле существе. «Дети святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину». Это строки из горького и строгого письма Антона Павловича брату Александру в Петербург в 1889 году. Во всей 12-томной переписке Чехова единицы писем, интонированных столь непререкаемо, без тени игры и шутки.

«Атмосфера, приличная ангельскому чину», это не только уютная детская в рассказе «Гриша», где горит лампадка, а за нянькиным сундуком много всяких замечательных предметов: «катушка от ниток, бумажки, коробка без крышки и сломанный паяц». В этом теплом четырехугольном мире живет маленький мальчик Гриша, «родившийся два года и восемь месяцев тому назад». Заметим — Чехов непременно указывает возраст своих маленьких героев. Атмосфера — это Божий мир Природы — вселенского храма, где тихими лампадами теплятся звезды и цветы кадят своим фимиамом Богу.

«Ванька Жуков, девятилетний мальчик», пишет письмо деду в ночь под Рождество. Самая отрадная картина, проступающая в памяти светлой иконой из кромешной тьмы его городского житья у сапожника, — Рождественская ночь в его родной деревне. «Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный путь вырисовывается так ясно, будто его перед праздником помыли и потерли снегом».

Ванька Жуков, как любой человек, осознанно или подсознательно, несет в себе Эдемскую память. Когда я прошу детей, впервые пришедших в нашу ветлужскую воскресную школу, нарисовать Рай, они рисуют цветы, животных и ангелов. «В лесу чувствуется присутствие Божества...» — строчка из письма Антона Павловича Е.М. Шавровой, 1892 год.

Природа богодухновенна. Чехов знал это всей чистотой своей души. Рождественский или Пасхальный воздух он воспринимал как ликование всей вселенной — и каждой снежинки, цветка или птахи. На Пасху (6 апреля 1892 года) писал Н.М. Линтваревой: «Вчера во весь день сияло солнце... изумительно хорошо! ...А скворец может с полным правом сказать про себя: пою Богу моему, дондеже есмь. Он поет целый день, не переставая».

Лучшее в человеке — слиянно с Природой, первородно, как Природа, и если писателю суждено остаться в памяти поколений, то до той поры, «пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока еще кричат кулики и плачут чибисы»... (Из письма Чехова Григоровичу, 1888 год.)

Красота цветов священна, лампадна. Воплощенная в них любовь Спасителя со времен творения не осквернилась деяниями рук человеческих. Первозамысел Бога в этих существах остался неприкосновенным. Чехов соединяет два понятия «цветы» и «любовь» в одно: «...и на земле из темной травы, слабо освещенной полумесяцем, тянулись сонные тюльпаны и ирисы, точно прося, чтобы с ними объяснились в любви» («Володя большой и Володя маленький»). И наоборот: состояние влюбленного человека родственно тайне прекрасного, заложенной в цветке. Это, видимо, состояние, несколько напоминающее райское блаженство. «То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может, есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть»1.

Философ Владимир Соловьев в своем эссе «О любви» прояснит смысл категорического утверждения Чехова: «должен быть». По мысли Соловьева, влюбленный видит в своем избраннике первозамысел Бога об этом человеке. Отсюда Чеховский, ставший хрестоматийным, афоризм: «В человеке ВСЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ПРЕКРАСНО: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» («Дядя Ваня»). Должно быть — как было в Адаме и Еве ДО грехопадения. И как осталось — в цветах и детях. Любовь — райский сад в душе человека: «...такое богатство открываешь в себе, сколько нежности, ласковости, даже не верится, что так умеешь любить»2.

Говорят, каждый человек может быть святым в широком и общественном понимании слова «святость». В его силах на пустыре возделать сад, как возделал его в Аутке Антон Павлович; в Мелиховской усадьбе насадил розарий и ощущал себя веснами богачом, ибо жил «в роскошной обстановке, которую дарит весна». Водил друзей по дорожкам парка, чтобы показать «каждую аллею, каждое дерево... в особом освещении». «Вот эти стволы особенно хороши на закате, когда стволы совсем красные». Татьяна Львовна Щепкина-Куперник, которая запомнила эти счастливые сцены, в рифму к ним повторяет слова Нины Заречной в «Чайке» «о чувствах, похожих на нежные изящные цветы».

Райский сад в душе Антона Павловича проецировался, воплощался в реальный сад на отведенной ему Богом земле. Это «чувство цветка» в Чехове простонародно. Как сочиненную бесхитростными людьми молитву, он перебирает «чудесные названия», данные ими цветам: «богородицыны слезки», «малиновка», «вороньи глазки». И, как дитя, жалеет всякую бессловесную тварь, терпящую невзгоды. В студеном марте 1888 года он тревожно смотрел в стылое небо, думая «о бедных птицах», которые «уже летят в Россию. Их гонит тоска по родине и любовь к отечеству, если бы поэты знали, сколько миллионов птиц делаются жертвою тоски и любви к родным местам, сколько их мерзнет на пути... то давно бы воспели их. Войдите вы в положение коростеля, — горячо взывает Антон Павлович к своему старшему другу поэту А.Н. Плещееву, — всю дорогу он не летит, а идет пешком, или дикого гуся, отдающегося живым в руки человека, чтобы только не замерзнуть... Тяжело жить на этом свете». Бессловесным и беззащитным особенно тяжело.

У А.П. Чехова есть небольшая зарисовка «В Москве на Трубной площади». В его времена там был «птичий рынок», а лучше сказать, «невольничий»: «маленький кромешный ад» для райских созданий. Ад обычный, бытовой, где никому не жаль всех этих «щеглов, чижей, красавок, жаворонков... дроздов, синиц, снегирей», что прыгают в плену «плохих самодельных клеток» и «поглядывают с завистью на свободных воробьев...» Но самое страшное место — рыбный ряд, где «в ведрах, в зеленоватой мутной воде копошатся кара-сики, вьюнки, малявки, улитки, лягушки-жерлянки, тритоны. Большие речные жуки с поломанными ногами шныряют... карабкаясь на карасей...».

Я намеренно воспроизвела весь перечень и ужас положения пернатых и земноводных, следуя взору писателя, пожалевшего каждое это маленькое создание. Уместно ли сравнить, но через годы, в конце жизни, Антон Павлович перечислит и пожалеет сахалинских каторжников. И мимоходная, казалось бы, зарисовка с Трубной, и перепись островных невольников видятся мне своего рода поминальными «синодиками» автора.

И вот в этот мир рождается ребенок. Вглядитесь в лица младенцев: с них, действительно, только ангелов и писать. И пока речь еще не членораздельна и не самостоятельна походка, мы пребываем в безгреховном «житии», как это было с уже упомянутым мною мальчиком Гришей.

В рассказе «Гриша» Чехов вспоминает, как это бывает у всех нас, когда мы, крохотные, делаем первый шажок за порог родного дома. Из замкнутого, согретого и освещенного лампадой и материнской любовью мирка — в пространство непонятное, чаще всего враждебное.

Первое, что слышит герой рассказа: топот. Первое, что видит: толпу солдат. Ему страшно. Он следует естеству своей природы и, видя «какую-то няню», которая «сидит и держит маленькое корыто с апельсинами... молча берет себе один апельсин», ибо слов «продать — купить» он еще не знает. Его «родная» нянька хлопает мальчика по руке с криком: «Дурак». И душа ребенка съеживается, и он уже боится поднять «стеклышко, которое валяется под ногами и сверкает, как лампадка». Но первый урок не кончен. Гришу еще тащат куда-то к кухарке, где дают отхлебнуть вина из рюмки. А вечером кошмары давят его нежный мозг, и мальчик плачет и не может уснуть.

Тему детского мученичества, которая проходит сквозь строй многих произведений Чехова, можно рассматривать с позиций, как бы теперь сказали «социальной незащищенности ребенка», но подоплека этой позиции — религиозная. Взрослые мучают детей чрезмерной работой, хамством, тычками, оскверняют их матерной бранью, стараются оскотинить, опустить до собственного уровня. Низвергнуть ангелов в отхожее место. В веренице трагических образов — голодный мальчик, пожирающий устриц вместе с их раковинами на потеху сытой гогочущей кабацкой толпе (рассказ «Устрицы»). Варька из рассказа «Спать хочется», Ванька Жуков — истинные мученики и потому еще, что не в их слабых силенках найти выход. Письмо Ваньки «на деревню дедушке» — тупик. И страшно представить, что ждет Варьку утром, когда хозяйка обнаружит задушенного ребенка, а на полу — мертвецки спящую девочку.

Мир взрослых заражает детей пандемией греховности. Непреднамеренно, походя, небрежно. Не потому ли и рассказ об этом Чехов называет «Житейская мелочь». В самом деле: не мелочь ли? — восьмилетний Алеша в возрасте робкого отрочества рассказывает поклоннику своей мамы о том, что он и сестренка Соня ходят на тайные свидания со своим родным папой. Поклонник настойчиво расспрашивает, и ребенок вынужден доверить ему тайну под «честное слово», что взрослый мужчина «ничего не скажет маме». А он сказал. Тотчас же, как она вернулась домой, при потрясенном Алеше, который только и мог что простонать: «Ведь вы дали честное слово». А потом в уголке «с ужасом рассказывал Соне, как его обманули. Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью».

Враги человеку — домашние его. И нет страшнее врага у ребенка, чем негодные родители. При родных детях у них роль палачей. Не оттого, что они ее сознательно избрали, но их ОБЕЗВОЖЕННУЮ ДУШУ ИЗБРАЛ НЕЧИСТЫЙ (здесь и далее выделено мной — А.Ч.), войдя в ее дом, что «чисто выметен и украшен» пороками. Своим христиански просвещенным умом Чехов знал это и в равнодушии к вере видел причину всех зол. В трагическом рассказе «Старый дом» владелец доходного дома, предназначенного на снос, говорит о нем: «Тут погибло много жильцов... эта квартира кем-то когда-то была проклята... в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то невидимый».

История писца Путохина — вариант судьбы библейского Иова. Несчастья начались со смерти жены, оставившей четверых ребятишек; потом Путохина уволили со службы, а на его место взяли барышню, что показалось самым оскорбительным. И вот — в пиковые дни невзгод «трезвый, религиозный, серьезный» глава осиротевшей семьи «пересек всех ребятишек, обругал мать и напился пьян». История о житейской несправедливости оборачивается печалью о нестойкой вере человека, находящего забвение в дьявольском искушении пьянства, а не в уповании на Бога, как это было у Иова.

Первая жертва богоотступничества отца — школьник Вася. «Кто-то невидимый» подначивает Путохина пропить сначала пальто сына, а затем и бабушкину шаль, в которой мальчик вынужден был ходить в школу.

История Васи — не частная. И сегодня каждый второй ребенок пережил то же, что чеховский маленький страдалец. «Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки и дрыгает ногами или, укусив себе рукав, долго трепет его зубами, как собака зайца. Глаза его безумны, и лицо искривлено отчаянием».

Перед детьми проходят сцены отвратительной драки отца и Егорыча. «Оба валяются на полу, барахтаются и дышат пьяной животной злобой». ...Богоотступник Л. Толстой, которому на личном опыте были ведомы эти состояния неукротимой злобы, в «Войне и мире» назовет их: «УВЛЕЧЕНИЕ И ПРЕЛЕСТЬ БЕШЕНСТВА».

Ванька Жуков в тряпье подмастерья, Вася в бабушкиной шали и Алеша в бархатной курточке несут свой внесословный крест. И встречь им, по воле Божией, выходит добрый человек Антон Чехов, чтобы помочь таким, как они, маленьким, поднять этот крест и нести его далее.

Так некогда был послан Господом встречь Христу Симон Киринейский. Что значит — реально помочь? — Указать путь. Чуткий сердцем читатель-ребенок непременно его узрит и, даст Бог, пойдет по нему. Сюжетами своих рассказов Чехов иллюстрирует ГЛАВНУЮ ЗАПОВЕДЬ Христову: «Любите враги ваша, благословите кленущия вы, добро творите ненавидящим вас и молитеся за творящих вам напасть и изгоняющия вы».

Детский православный журнал «Купель» (1998, № 1) напечатал рассказ А.П. Чехова «На Страстной неделе». Намеренно выбран именно этот доступный и понятный мальчишкам всех эпох, особенно излюбленного Чеховым девятилетнего возраста.

Надкушенный плод вражды уже ведом героям рассказа. Приступ злобы обуревает их даже в храме, и они лупят друг друга свечами по голове, пока их не разнимают. Что же: где мёд, там и мухи. Где благодать — там и злые духи. Но покаяние неизъяснимой тайной уже начало вершить в душе мальчика-рассказчика благодатную работу преображения. Стоя у Распятия, ребенок глубоко переживает «невыносимые страдания» Христа и тем острее чувствует, что сам-то он «отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество». И ему хочется «хотя бы на одну каплю уменьшить страшное горе» мучений Спасителя и предстоящих Кресту Божией Матери и любимого ученика Христа Иоанна Богослова.

«Уменьшить горе» — значит очиститься от скверны своих грехов покаянием. Ребенок знает это не внушением взрослых, не холодным размышлением, но той искрой Божией, что горит в сердце каждого маленького человека, грядущего в мир. И вот, причастившись Святых Христовых тайн, мальчик беззлобно, равнодушно взирает на своего бывшего «врага» Митьку, а дома, забравшись под одеяло, мечтает стать мучеником, пустынником, бессребреником...

Для Чехова этот мальчик в момент преображения — идеал Человека, Игнатий Богоносец, которого когда-то избрал Христос из числа окружавших его людей и сказал, указуя на отрока: «Если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное». Мальчик «с душою ясной и чистой», и мир вокруг себя видит незамутненным и переживает счастливейшие минуты гармонии себя со всем и всеми. «В церкви все дышит радостью, счастьем и весной, лица Богородицы и Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица причастников озарены надеждой, и, кажется, все прошлое предано забвению, все прощено». И снова просятся в строку Евангельские слова: «Светильник телу есть око. Аще убо будет око твое просто, все тело твое светло будет».

От прощения и примирения — к смирению, терпению и кротости. На мой взгляд, именно таковы религиозно-нравственные позиции Чехова. Не об этом разве рассказ «Отец», по сути являющий собой парафраз притчи о блудном сыне. Блудный отец, деспот, умучивший до смерти свою жену попреками, пьяница, вымогатель. И — удивительные дети, не формально, но поистине свято исполняющие еще одну из Заповедей Христовых: «Чти отца своего и матерь свою и долголетен будешь на земли».

В подобном осмыслении рассказа нет никакой натянутости. Канва сюжета и заключенная в нем мысль читаются однозначно и не имеют подтекста. «Мучу я вас, терзаю, срамлю, обираю, — кается в минуту просветления блудный отец, — а за всю жизнь не слыхал от вас ни одного слова упрека, не видал ни одного косого взгляда. ...Вам меня Бог на подвиг послал. Именно на подвиг! Тяните уж, детки, до конца. Чти отца твоего и долголетен будеши. За ваш подвиг, может, Господь пошлет вам жизнь долгую».

Трое уже взрослых сыновей этого безгодного отца выросли будто из плеяды светлых чеховских отроков, сумевших сохранить в себе ясную и чистую душу.

Мне думается, у Антона Павловича к детям было не просто отечески-доброе, но мистическое отношение. Дети — посланники Божии на земли, «ангельского чину», — повторю слова Чехова. Только огрубевшие в животной суете люди этого не понимают, но некоторые чувствуют — в непонятной тоске и томлении сердца. Вспомните «Скрипку Ротшильда». Гробовщик Яков, который «хорошо играл на скрипке» и который «ни разу не пожалел» свою жену Марфу, а только все считал и считал, сколько мог бы получить денег, если бы не сплошные убытки. Но вот умирающая Марфа вдруг спросила мужа, «глядя на него радостно»: «Помнишь, пятьдесят лет назад нам Бог дал ребеночка с белокурыми волосиками? Мы с тобой тогда все на речке сидели и песни пели... под вербой. — ...Умерла девочка». Но Яков, как ни силился, не мог вспомнить ни ребеночка, ни вербу. После похорон Марфы что-то толкнуло Якова пойти за город по тропинке вдоль берега, и узнал он «старую вербу с громадным дуплом». И вдруг в памяти его, «как живой, вырос младенчик с белокурыми волосами».

Ведь именно это видение перевернуло заскорузлую душу Якова, и привычное для его дум понятие «убытки» вдруг обрело совсем иной, вроде бы и не свойственный Якову смысл, родственный если не покаянию, то робкому первому раскаянию. «Зачем ... обижал жену... и для какой надобности давеча напугал и оскорбил жида? Зачем вообще люди мешают жить друг другу? Какие страшные убытки! Если бы не было ненависти и злобы, люди имели бы друг от друга громадную пользу».

Не для того ли безымянная девочка посетила наш грешный мир, чтобы скользнуть светлым целительным лучом и претворить окамененное нечувствие отца в запоздалую жалость и милосердный жест? Странную и единственную свою привязанность — скрипку, которая умела плакать вместо Якова, он дарит перед смертью еврею Ротшильду как бы во искупление своих грехов перед ним, натерпевшимся от него брани и унижений.

Судьбы взрослых людей, равноценные сюжетам произведений Чехова, зависят от ребенка, даже если он рождается мертвым, как это случилось в редко поминаемом рассказе «Именины». Разрешение от бремени — это всегда катарсис, предопределенный Богом за гордыню и ослушание Божественных установлений: «...в болезнех родиши чада». Родовые муки — в какой-то степени искупление древнего прародительского греха, но и бесчисленных согрешений матери и отца.

Пресловутые именины чиновника высокого ранга Петра Дмитриевича, на которые собирается разномастный цвет общества, — это демонстрация лжи, фальши, амбиций, пустых разговоров, страстей. И все эти качества взаимоотношений, названные автором без обиняков, героям — мужу и жене — должно было скрыть под флером псевдоискренности, показного веселия и приторного радушия. А за всей этой шумной суетой в рассказе развивается второй план, на самом же деле — главный сюжет.

Хозяйка дома, жена именинника Ольга Михайловна ждет ребенка. В уединенной тишине сада в ее мыслях «вырастал образ маленького человечка неопределенного пола, с неясными чертами, и начинало казаться, что не паутина ласково щекочет лицо и шею, а этот человечек...» Он — еще не рожденный — ее защита от небрежности и наигранного равнодушия мужа, от навязчивых гостей. Она прячется от них в мыслях о своем «маленьком человечке», то и дело вызывая его в своем воображении.

Однако неокрепшее грядущее материнство оказывается слабее лавины обид и усталости от своей и чужой лжи. Нервный срыв, скандал с мужем оборачиваются опасностью для жизни Ольги Михайловны и гибелью извлеченного из ее чрева младенца. Измученная болью, хлороформом, операцией, Ольга Михайловна еще не осознает случившееся. Но катарсис настиг ее мужа, с которого соскочили все его амбиции и позы власть имущего чиновника и равнодушно-презрительная мина. В момент смерти младенца в Петре Дмитриевиче возродился естественный человек, сокрушенный горем.

— Оля! — сказал он, ломая руки, и из глаз его вдруг брызнули крупные слезы. — Оля! Не нужно мне ни твоего ценза, ни съездов.., ни особых мнений, ни этих гостей, ни твоего приданого... ничего мне не нужно! Зачем мы не берегли нашего ребенка? Ах, да что говорить!

В письмах и прозе Чехова материнство — краеугольная тема. Личная, далекая от теоретических умозрений. Не очень деликатно говорить о сокровенных мечтах, но как часто писал Антон Павлович Ольге Леонардовне о их будущем ребенке, как надеялся и ждал...

Сыновняя любовь Антона Павловича согревала Евгению Яковлевну, его мать, всю жизнь. Евгения Яковлевна была женщиной тихой и даже незаметной, особенно в союзе с властным, шумно выявлявшим свою религиозность и музыкально-художественные дарования Павлом Егоровичем. Сестра писателя Мария Павловна сохранила письма семнадцатилетнего брата к двоюродному брату Михаилу.

Из Таганрога, где юноша остался один, чтобы закончить гимназию в родном городе, он пишет матери доверительные, о сокровенных тонкостях своей жизни письма и просит брата передавать их не прилюдно, «а тайно: бывают в жизни такие вещи, которые можно высказать только единому лицу верному...». Но есть просьба и «поважнее»: «Будь так добр, продолжай утешать мою мать, которая разбита физически и нравственно...» И далее: «Для нас дороже матери ничего не существует в сем разъехидственном мире»... Автору этих строк было семнадцать лет, но вот через двадцать, в 1899 году, Антон Павлович пишет В.А. Тихонову из Ялты: «Мать моя очень добрая, кроткая и разумная женщина, ей я и мои братья обязаны многим».

Материнство всегда жертвенно, как истинная любовь. Святость этого всепоглощающего чувства, возможно, главное, ради чего написан рассказ «В овраге». В рассказе бурлит житейское море, темное от грехов оборотистой нечистой жизни. Монолог Анисима о том, что «Бог, может быть, и есть, а только веры нет», объясняет, отчего «ни одного человека с совестью нет». В овраге, как в пропасти: всем пропа́сть. Фальшивомонетчик Анисим сгниет в тюрьме; старик Цыбукин почти лишится разума; беспощадная Анисья — всевластная хозяйка в доме свекра — впадет в смертный грех, убив законного наследника — младенца, сына безответной Липы.

Но вот младенец-то этот с торжественным, как в житии святых, именем Никифор и есть искупительная жертва за грехи всех взрослых, которых он не успел ни назвать, ни запомнить.

Своим рождением он вызвал к жизни святую неизъяснимую любовь своей юной матери Липы. Богодухновенно ее изумление перед чудом явления в мир ребенка.

— Маменька, отчего я его так люблю? Отчего я его жалею так? ...Кто он? Какой он из себе? Легкий, как перышко, как крошечка, а люблю его, люблю, как настоящего человека.

Умер убитый Анисьей ребенок, но неистребима любовь матери, верующей, что жива душа ее сына. «Она глядела на небо и думала о том, где теперь душа ее мальчика: идет ли следом за ней, или носится там вверху, около звезд?..»

Как часто даже интеллектуальные читатели Чехова упрекали его в безысходности, называя «певцом тоски». М.В. Сабашникова-Волошина суммировала эти мнения в кратком и безапелляционном приговоре: «Рассказы Чехова с их отточенным языком и тонкой живописностью отражали безотрадные картины русской жизни, не показывая путей избавления...»3.

Чтобы сказать так, надо было читать Чехова с закрытыми глазами и исповедовать совершенно чуждые Чехову тезисы о том, что «мораль была только условностью; религия — самое большое — поэтической традицией, эстетическим переживанием», — по мнению той же М. Сабашниковой.

Мать убиенного Никифора Липа — воплощение естественной, не «выстраданной» веры в Бога. Ей чужды рассуждения мужа на тему: есть Он или нет Его, не потому, что они циничны и кощунственны, а просто неведомы ее душе, не знающей сомнения. Если можно говорить о святости обыкновенного человека, дарящего мир вокруг себя теплом, улыбкой, добротою, то Липа из числа таких обыкновенных святых. Чехов любуется ею, слушая, как она «пела тонким серебристым голоском, а когда выносила большую лохань с помоями и глядела на солнце со своей детской улыбкой, то было похоже, что это тоже жаворонок». Странный ряд предметов: лохань с помоями, солнце, жаворонок. Никакая грязь не пристает к этой девочке-женщине. Даже на Анисью, убийцу ее мальчика, у Липы нет зла, и не бередят ее мысли об отмщении.

Другое тревожит невинную, не ведающую не только гнева, но даже и осуждения — душу. Тем страшнее масштаб вопроса, который задает мать, несущая мертвого сына, случайным путникам, встреченным в ночи: «И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?».

Подобным образом возопил ко Господу многострадальный Иов, когда лишился семьи, богатства, здоровья: «отрешил от мене милость, посещение же Господне презре мя».

У Липы все ее достояние — ребеночек «тощенький, жалкенький — единственный, любимый». Не осудил Господь Иова за роптание его. И юная мать дважды услышала ответ на безутешный вопль свой. Старик, встреченный в пути и принятый ею за святого, оттого что «взгляд его выражал сострадание и нежность», после долгого молчания сказал: «Всего знать нельзя, зачем да как... Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не все, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает». А батюшка на поминках утешил: «Не горюйте о младенце. Таковых есть Царствие Небесное».

Одиннадцатого января по новому стилю Христианская церковь поминает четырнадцать тысяч младенцев, «от Ирода в Вифлееме избиенных», «люто убити мня во яслех яко Младенца лежаща». Первые жертвы, первые мученики за Христа — дети, невинные младенцы. Их мученическое воинство сокрыло собой Богомладенца Иисуса, увезенного той страшной ночью в Египет. Может, и безгрешный Никифор — искупительная жертва за бесчисленные грехи отца, деда и до сорокового колена своих предков. Но я боюсь на свой манер конкретизировать замысел А.П. Чехова. Скорее всего, он так и не осмелился ответить на вопрос: «Зачем?» Ведь точно так же безответно писатель объяснял причины своей смертельной болезни, о которой знал уже в двадцать четыре года. Знал и — опытный, чуткий врач — не лечился, а только менял места жительства по настоянию врачей. А.С. Суворину в 1892 году писал: «Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо БОЛЕЗНЬ СИЯ, надо полагать, ИМЕЕТ СВОИ СКРЫТЫЕ ОТ НАС ХОРОШИЕ ЦЕЛИ И ПОСЛАНА НЕДАРОМ». Годом раньше в письме тому же А. Суворину Чехов был столь же категоричен «...Я продолжаю чахнуть... Впрочем, ВСЕ ОТ БОГА. Лечение и заботы о своем физическом существовании внушают мне что-то близкое к отвращению. Лечиться я не буду».

Таково истинно христианское отношение к посылаемым нам болезням и скорбям и единственно возможный ответ на вопрос: Зачем?

В дни работы над этим очерком я получила письмо от молодого мелиховского священника отца Вадима Овсянникова. Рядом со старинным, когда-то восстановленным попечением Антона Павловича храмом, недавно сгоревшим, он собственноручно поставил церковку в старинном русском стиле. На постройку пошли бревна, предназначенные для строительства его дома. Сам же он, пока ладил церковь, ночевал в стогу. Чеховская земля памятует бескорыстное подвижничество своего недолгого владельца и притягивает к себе таких же чистых сердцем людей. Священник этот был рад, что его представление о Чехове не расходится с моим и далеко отстоит от расхожих мнений большинства критиков, кроме разве одного: священника Сергия Булгакова.

Не сговариваясь, идя разными путями, мы пришли к единой точке отсчета в прочтении Чехова: это, может быть, самый значительный в России ХРИСТИАНСКИЙ ПРАВОСЛАВНЫЙ ПИСАТЕЛЬ. «Я думаю, — написал мне в Ветлугу отец Вадим, — А.П. Чехову было духовно тесно среди и литераторов своего времени, и церковных людей. ОН ХОТЕЛ ВИДЕТЬ ВО ВСЕМ ВЫСШИЙ СМЫСЛ и все делал на maximum и ждал этого от других, но не получал. Он страдал от этого, от невежества вокруг себя, от нежелания людей поднять свои головы, очистить свои души. Ему принадлежат афоризмы: «Живите так, чтобы каждую минуту чувствовать в душе весну» и «Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и способности своего свободного духа».

Ко всему, и прежде всего — к религии, Чехов относился «по maximum». Мне странно слышать почти единодушный хор критиков, которые с важностью всезнайства утверждали: «Чехов не был верующим, но...» — из статьи С. Тихомирова «Черный монах»; «Чехов не был верующим человеком в традиционном смысле слова...» — из статьи В.Я. Лакшина «О «символе веры» Чехова» и оттуда же — рыхлое и неопределенное: «Он тоскует по «общей идее». И, конечно, на все лады интонируется цитата из письма Антона Павловича Леонтьеву-Щеглову: «Я получил в детстве религиозное воспитание. Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет». Особенный акцент критики делают, естественно, на последней фразе.

Да, Антон Павлович, действительно, отрекался от религии, облеченной в ханжескую, насильственную, деспотическую форму.

Рьяно верующий отец Чехова Павел Егорович в Таганроге «организовал из детей правильный хор, — вспоминает брат писателя Михаил, — и пел с ним в церкви местного дворца (в котором в 1825 году жил и умер Александр I»)4. Внешне картина была умилительная, но «при недостатке усердия (отец) не останавливался и перед... постегиванием по обнаженным местам». И.Н. Потапенко — коллега Чехова по перу, вероятно, не раз слышал от Антона Павловича эти сетования, но вовсе не считал, что в результате Чехов стал атеистом. «И не только того не мог простить Антон Павлович, что он сек его — его, душе которого невыносимо было всякое насилие, — но и того, что своим односторонне религиозным воспитанием он... вызвал в душе его протест против деспотического навязывания веры».

В 1881 году С.А. Рачинский выпустил сборник статей «Сельская школа». В них он разрабатывал теорию народного образования на опыте сельской школы в селе Татеве Смоленской губернии. Воспитание там было строго религиозным, с длительными молебнами. Рачинский считал свой опыт удачным и настаивал на передаче всего начального образования в России в руки духовенства.

Узнав об этом из письма И.Я. Леонтьева-Щеглова, Чехов готов был признать идейные, гуманные, чистые помыслы автора религиозной педагогики: «...но... я не отдал бы в его школу своих детей». И снова — через детские картины, в которых Чехов видел себя и братьев «маленькими каторжниками», — деликатно протестует: «Рачинского я понимаю, но детей, которые учатся у него, я не знаю. Их души для меня потемки. Если в их душах радость, то они счастливее меня и братьев, у которых детство было страданием»5. «Вообще в так называемом религиозном воспитании не обходится дело без ширмочки, которая не доступна оку постороннего. За ширмочкой истязуют, а по сю сторону ее улыбаются и умиляются. Недаром из семинарий и духовных училищ вышло столько атеистов».

Вера — тайна, данная человеку Богом. Сокровенное, трепетное, уединенное чувство. Делать же ее предметом дисциплины, тем более дисциплинарных взысканий — значит лишать человека тайны общения с Богом. Формализм, оказенивание, деспотическое принуждение порождают обрядоверие, замещая им веру истинную.

В одной из «Записных книжек» Чехов делает наброски пустякового, казалось бы, эпизода. Кто-то из детей ябедничает маме: «Мама, Петя Богу не молился!» Петю будят, он молится и плачет, потом ложится и грозится кулаком тому, кто пожаловался».

Этот эпизод — иллюстрация к «Правилам для гимназий, прогимназий и училищ, утвержденных в России Министерством Народного Просвещения 4 мая 1874 года». Первый пункт вменял учащимся среди «религиозных обязанностей» и такую: «Ежегодно в Страстную пятницу бывать у исповеди и Св. Причастия, и те, которые исполняют эту обязанность не под прямым надзором начальства, обязаны представить начальству СВИДЕТЕЛЬСТВО О ГОВЕНИИ от своего духовника».

«Исполнение обязанностей под надзором» сродни солдатскому или тюремному уставу, но никак не религиозному, ибо он диктуется «уставом» сердца, живой, не подконтрольной любовью к Богу. Недостойно и кощунственно человеку причащаться Телу и Крови Христовых под прицелом пистолета. Сухое, непреложное «так положено», диктовавшее нормы религиозного поведения, умерщвляло свободное влечение души к Горнему миру, превращало исповедь в ложь, а Кровь Христову — в вино.

Оказенивание, а значит, умерщвление веры будет мучить и тревожить Чехова всю жизнь. В укоризненном письме брату Александру по поводу его неблагородного поведения в семье он выкрикнет, точно рыдания, горькие слова: «Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать».

В темный омут этих воспоминаний вовлекаются и некоторые персонажи рассказов. Можно предположить, что исповедь Лаптева (рассказ «Три года») о детстве — эхо личных таганрогских переживаний писателя: «Я помню, отец начал учить меня, или, попросту говоря, бить, когда мне еще не было пяти лет. Он сек меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня? Играть и шалить Федору и мне запрещалось; мы должны были ходить к утрене и к ранней обедне, целовать попам и монахам руки, читать дома акафисты. Ты вот (жене) религиозна и все это любишь, а я боюсь религии, и когда прохожу мимо церкви, то мне припоминается мое детство и становится жутко».

К счастью, «деспотизм и ложь» не сгубили христианской веры в душе Антона Павловича, но крайне обострили чуткость к малейшей фальши или показной демонстрации религиозного усердия. Очень характерен эпизод из жизни в Мелихове. Когда Павел Егорович заказал молебен чудотворному образу, который должны были привезти в усадьбу, то распорядился расчистить и засыпать песком специальную площадку и обставить молебен как можно торжественней. Антон Павлович, смущенный этой излишней пышностью, не стал участвовать в молебне и на это время покинул усадьбу.

По складу своей веры он был мытарем, прикровенно, тайно молившим: «Боже, милостив буди мне, грешному». Фарисейское прилюдное самолюбование и парадность молитвы и были ложным проявлением религии, от которого было «жутко» целомудренной, я бы сказала, раннехристианской вере писателя.

Как часто, а лучше сказать, никогда почти мы не замечаем этой тонкой материи в произведениях Антона Павловича. Ведь сколько раз критики мучили «Душечку» ироничным анализом. Ну, что такое — героиня рассказа Оленька: мимикрирующая бабочка с прозрачными крыльями. К кому их приложит, те и просвечивают. «Какие мысли были у мужа, такие и у нее». А ведь эта ее вторичность в семье, желание разделить (не подчиниться, а именно разделить) интересы мужа со всей увлеченностью «тихой, добродушной, жалостливой барышни с кротким, мягким взглядом» — качество редкое, благодатное, исключающее возможность противоречий и «несовпадения характеров».

Крещендо рассказа развивается к финалу. Овдовевшая в очередной раз Ольга Семеновна познала самую высокую, дотоле неведомую ей любовь — материнскую. К чужому ребенку — Сашеньке, ибо своих детей у нее не было. По высшему счету писателя, дети не должны разделяться на «своих» и «чужих». Дети — все «свои». Великой доброты и простоты мысль эта — сердце и душа вовсе не патетического, улыбчивого рассказа.

«Оленька поговорила с ним, попоила его чаем, и сердце у нее в груди стало вдруг теплым и сладко сжалось, точно этот мальчик был ее родной сын».

Но как трудно бывает преодолеть барьер этой божественной простоты и ясности, бесчисленны трагедии детей и взрослых, воздвигавших из барьера баррикады.

«Будьте как дети». Не знаю писателя, который бы так полно принял это тихое обращение Спасителя ко всем нам, как Чехов. Духовным ве́дением Антон Павлович знал суть этих глаголов Бога: дети — посланники Божии на Земле, в их первородной безгреховности — напоминание о Рае, о первозамысле идеального человека. Поэтому, повторюсь, Чехов не устает указывать возраст своих маленьких персонажей.

Вот и Саше, девочке из рассказа «Мужики», «минуло десять лет» — граница детской чистоты. Саша — образ иконописный, особенного света.

«Среди других девочек, загоревших, дурно остриженных... она, беленькая, с большими темными глазами, с красной ленточкой в волосах, казалась забавною...» «Мала ростом, очень худа» — не от плоти есть, и не плотские устремления сосредоточены в ней. Жизнь Саши — в вере христианской, органичной для нее, ибо приняла эту веру «от чрева матери своея». Обе они — Ольга, мать Саши, и девочка — в темную, глухую, заскорузлую, нищую деревню привнесли свет Евангельского благовестия.

Обе — и мать, и дочь — в смрадной избе читают сродникам Евангелие не с назиданием, а с умилением и тихим восторгом, охватившим и простых, огрубевших от животной повседневности слушателей, «и тьма не объяла их». Заповеди Христовы — это черты характера матери и дочери. Ольга «верила, что нельзя обижать никого на свете, — ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни евреев, и что горе даже тем, кто не жалеет животных...». Верила и не обижала. И сама не обижалась даже на побои злобной невестки Феклы, величала ее, как и всех, «касаткой» и при случае помогала.

У девочки свое, живое и живописное представление о Боге, Который рядом, близко, доступно. «В церкви Бог живет. У людей горят лампы да свечи, а у Бога — лампадки красненькие, зелененькие, синенькие, как глазочки. Ночью Бог ходит по церкви, и с Ним Пресвятая Богородица и Николай угодничек — туп, туп, туп...» Она знает о Страшном Суде и о том, что «добрые пойдут в Рай, а сердитые будут гореть в огне вечно и неугасимо...». Она видит, как «маленькие ангелочки летают по небу и крылышками мельк-мельк-мельк, будто комарики».

Дети часто видят то, что уже закрыто для взрослых, помраченных грехом глаз. Моя знакомая девочка видела над храмами свечение и даже нарисовала его на картинке. И назвала: «То, что светится над святыми, — это нимб, а над церковью — «клумб».

«Не стоит село без праведников» — об этом прежде всего рассказ «Мужики». В пословице — отголоски судьбы библейских городов Содома и Гоморры, попаленных за порочность гневом Божиим. Пожар в Жукове — как бы отголосок того, ветхозаветного попаляющего огня. И, может быть, не случайны в картине пожара образы «красных овец» и «розовых голубей, летавших в дыму». Агнец и голубь — символы ипостасей Святой Троицы.

В этом контексте по-особенному значительно читается почти протокольная запись об оскудении веры в деревне: «Бабка верила, но как-то тускло... Молитв она не помнила»; «Марья и Фекла крестились, говели каждый год, но ничего не понимали. Детей не учили молиться, ничего не говорили им о Боге»; «В прочих семьях было почти то же: мало, кто верил, мало, кто понимал».

Не попустил Господь, не выгорело село Жуково. «И рече (Авраам); что, Господи, аще не обрящутся тамо (в Содоме и Гоморре) десять (праведников). И рече (Господь): не погублю десяти ради».

Там десяти не нашлось. Здесь — нашлись — две чистые души. Но только ли две: в минуты чтения Евангелия, в счастливые часы молебна, когда в село принесли Живоносную (икону Матери Божией «Живоносный источник»), — раскрывались встречь им сердца многих, и слезы омовали их, и хоть на миг, но возрождалась вера. «Все как будто вдруг поняли, что между землей и небом не пусто... что есть еще защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой невыносимой нужды, от страшной водки».

После смерти Николая его жена Ольга и дочь Саша покидают село. Странницами идут, побираясь по дороге, прося «милостыню Христа ради».

По России идут. Потому что и России не устоять без праведников.

Примечания

1. Из Записных книжек. Соч. А.П. Чехова. ГИХЛ, 1980, т. 10, с. 420.

2. Из Записных книжек, с. 461.

3. Сб. «Л.Н. Толстой и художники». М. «Искусство». 1978, с. 350.

4. Письма А.П. Чехова. Т. 1. Изд. М.П. Чеховой. М. 1912.

5. Письма, т. 5, с. 20.