Вернуться к С.А. Никольский. Проблемы российского самосознания: мировоззрение А.П. Чехова

С.А. Никольский. Человек «несчастный» в творчестве А.П. Чехова

Пристрастие А.П. Чехова к малым формам и редкие обращения к сравнительно большим, как, например, к пьесам или путевым очеркам («Остров Сахалин»), только невнимательному читателю может показаться чем-то, что исключает философский взгляд на действительность. На самом деле, Чехов — один из немногих русских литераторов, кто подобно древнегреческим философам, нашел верный из возможных способов сказать нечто общее о гигантском разнообразии действительности. При этом, если мыслители Эллады способом для получения знания о мире в целом избрали ответ на вопрос «Из какого материала устроен мир?», то Чехов в качестве такого инварианта выбрал лежащую на поверхности, но до него не замечавшуюся очевидность: «Все люди несчастны».

В последовательном проведении через все творчество этого инварианта человеческого бытия Чехову уступает даже Ф.М. Достоевский — одна из хрестоматийных «вершин» отечественной литературы. О своем центральном герое — «подпольном человеке», сконструированном на основе анализа той действительности, которую он видел и знал всего лучше, Федор Михайлович сообщал едва ли не с гордостью: «Подпольный человек есть главный человек в русском мире. Всех более писателей говорил о нем я, хотя говорили и другие, ибо не могли не заметить»1. Однако кроме «главного» человека в центр русского мира Достоевский помещал и иных, не менее значимых идеальных и светлых героев — таких как князь Лев Николаевич Мышкин или Алеша Карамазов, чем универсальность «подпольности» как характеристики человеческого рода ставилась под вопрос.

Тонкий философизм, присущий чеховскому взгляду на человека, был подмечен многими. С.Н. Булгаков, например, в своих лекциях 1904 г. отмечал: «Из всех философских проблем, которые могут представиться духовному взору мыслителя-художника, Чехова в наибольшей степени занимает одна, чрезвычайно характерная для всего его творчества, сделавшая его певцом хмурых людей, слабых и побежденных, тусклой и печальной стороны жизни. Наиболее часто и настойчиво ставится Чеховым ...вопрос не о силе человека, а об его бессилии, не о подвигах героизма, а о могуществе пошлости, не о напряжениях и подъемах человеческого духа, а об его загнивающих низинах и болотинах»2. В булгаковских, равно как и в иных характеристиках чеховского человека инвариантом угадывается соединенная с несомненной авторской жалостью квалификация — люди несчастны. И в этом Булгаков не одинок.

Еще более жесткое обозначение присущего Чехову взгляда на мир находим у Льва Шестова. Согласно его восприятию, «настоящий, единственный герой Чехова — это безнадежный человек», однажды описанный следующим образом. Это когда «с совершившимся фактом мириться нельзя, не мириться тоже нельзя, а середины нет». «Действовать» при таких условиях невозможно, стало быть, остается «упасть на пол, кричать и биться головой об пол». Шестов полагал, что так Чехов мог бы сказать обо всех без исключения своих героях.

Не думаю, что сказанное верно3. Спора нет, что многим чеховским персонажам приходится жить именно в такой ситуации. Однако вовсе не всем. Не таков доктор Астров («Дядя Ваня»), Лопахин («Вишневый сад»), Мисаил Полознев («Моя жизнь»). Вот как один из секретов жизни и сопутствующей ей надежды открывает, например, Егор Семенович из рассказа «Черный монах»: «Весь секрет успеха не в том, что сад велик и рабочих много, а в том, что я люблю дело — понимаешь? — люблю, быть может, больше, чем самого себя. ...Весь секрет в любви, то есть в зорком хозяйском глазе, да и в хозяйских руках, да в том чувстве, когда поедешь куда-нибудь в гости на часок, сидишь, а у самого сердце не на месте, сам не свой: боишься, как бы в саду чего-нибудь не случилось»4.

Вместе с тем, даже занятых делом и живущих с надеждой героев Чехова не назовешь счастливыми. «Несчастность» у чеховского человека столь же родовое качество, как, например, прямохождение или способность говорить. И этот взгляд роднит автора «Вишневого сада» со всеми великими писателями, в творчестве которых присутствует герой, увиденный на протяжении всего его земного бытия — с детских лет до последних дней. Вспомним хотя бы знаменитую трилогию Л.Н. Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность», начинающуюся со сцены «встречи» Николеньки со смертью у гроба матери или повесть «Смерть Ивана Ильича». Дальнейшая жизнь мальчика — собственная жизнь Толстого, вряд ли позволяет считать его человеком счастливым.

Что же нового увидел Антон Павлович в обыденном и универсальном человеческом свойстве? Что позволяет говорить о нем как о философе человеческого несчастья?

* * *

Для ответа на столь широкий вопрос нужно адресоваться ко всему творчеству Чехова. Я, однако, предметом рассмотрения сделаю широко известные рассказы «маленькой трилогии», опубликованные в 1898 г. рассказы «Человек в футляре», «Крыжовник» и «О любви». Что обнаруживается при их внимательном анализе?

Рассказ об учителе Беликове — «человеке в футляре», также как и «Крыжовник», сам помещен в «футляр»: он сообщается автором не прямо, а опосредовано. Учитель гимназии Буркин излагает историю Беликова своему товарищу по охоте ветеринарному врачу Ивану Ивановичу. При этом оба охотника также обретаются в «футляре» — сарае старосты Прокофия на самом краю села Мироносицкого. У Ивана Ивановича странная двойная фамилия «Чимша-Гималайский» — тоже своего рода оболочка, которая, однако, за естественную для столь русского имени не считается и потому по фамилии врача не зовут и этой оболочки, необходимой каждому человеку, указывающей на его погруженность в родовое семейное целое, не замечают. Живет врач «около города на конском заводе» и на охоту приехал «подышать чистым воздухом», из чего можно заключить, что в предназначенном ему обиталище-футляре Ивану Ивановичу дышится не легко. Отдыхая, охотники говорят и о том, что жена старосты Мавра, «женщина здоровая и не глупая, во всю жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять лет все сидела за печью и только по ночам выходила на улицу»5. (Еще одно футлярное бытие.)

В заключение преамбулы на тему «футляр всеобъемлющ» Буркин предполагает, что одиночество, жизнь улитки или рака-отшельника, есть «явление атавизма», возникшее в те времена, когда предок человека еще не был общественным человеком и жил одиноко в своей берлоге. Таким образом, нам предлагаются примеры множества футляров, в которых живет, как оказывается, всякий обычный человек. И мы, сами того не замечая, в итоге вынуждены признать, что «футлярность» есть одно из основополагающих условий человеческой жизни.

Впрочем, что же из того? Разве может это обстоятельство само по себе делать людей счастливыми или несчастными? И в этой связи автор переходит к центральному герою рассказа — учителю греческого языка.

Беликов, в отличие от других, не просто живет в футлярах, он обожает их. Даже в хорошую погоду он ходит в калошах и в пальто на вате, содержит в чехле зонтик, часы и перочинный нож. Он носит темные очки, фуфайку, уши закладывает ватой, а когда садится на извозчика, то приказывает поднять верх. Свой дом Беликов также уподобил футляру: ставни, задвижки, крохотная спальня, кровать с пологом, ложась в которую он укрывался с головой. И даже во сне боялся — видел тревожные сны.

Свою любовь к «футлярности» он распространяет не только в пространстве, но и во времени. Действительность раздражает его, держит в тревоге и поэтому он всегда «хвалил прошлое и то, чего никогда не было; и древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительности жизни»6.

Ясны для Беликова только циркуляры и газетные статьи, в которых что-то запрещалось. В запрещении было все определенно, в то время как в разрешении скрывалось что-то сомнительное и недосказанное. «И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр», — итожит автор.

Но Беликов, оказывается, не только тихий почитатель «футлярности». В нем есть что-то такое, что заставляет его коллег бояться его. «...Наши учителя народ все мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназия целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город! ...Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять — пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Бояться громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, бояться помогать бедным, учить грамоте...»7.

Остановимся на минуту. Сколь правдиво сказанное? Где у Чехова (да и у иных русских писателей) эти «мыслящие», «глубоко порядочные», «воспитанные на Тургеневе и Щедрине» учителя как сколько-нибудь массовое явление? В самом ли деле люди «боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте»? Разве жизнь прекратилась? И разве так уж запуган «хохол Коваленко», не только дающий отповедь угрожающему донести начальству Беликову, но и орущий на него, а затем спускающий его с лестницы? Что же из этого? Не стоит видеть в каждой фразе окончательную истину... Не все различается однозначным «плюсом» или «минусом»...

По мере изложения мы узнаем, что в город приезжает новый учитель-хохол со своей сестрой — певуньей и хохотушкой. И — вот урок доверчивым: «мыслящих, глубоко порядочных, воспитанных на Тургеневе и Щедрине» учителей вдруг разом «осеняет» одна и та же мысль: женить Беликова на приезжей8. В этой связи рассказчик пускается в новое, прямо противоположное прежнему откровение о «мыслящих» учителях: «Чего только не делается у нас в провинции от скуки, сколько ненужного, вздорного! И это потому, что совсем не делается то, что нужно»9. (Согласимся, что утверждение «совсем не делается то, что нужно» нельзя не отметить как существенное). Вдохновившись этой идеей учителя даже похорошели, вдруг как будто «увидели цель жизни»! «И то сказать, для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти»10.

Смерти Беликова, чем заканчивается повествование, предшествуют два события. Нарисованная и распространенная среди жителей городка карикатура, высмеивающая ухаживания и размышления учителя древних языков о возможности жениться на симпатичной хохлушке и разговор-ультиматум «влюбленного антропоса» с Коваленко. Первый эпизод итожит поистине трагическая реплика Беликова: «Какие есть нехорошие, злые люди! — проговорил он, и губы у него задрожали». Эта фраза, подводящая итог раздумьям и, кто знает, — возможно, глубоким переживаниям учителя, звучит как разумное оправдание его постоянного жизненного стремления скрыться в футляре. И мы невольно соглашаемся: по-другому жить с людьми, кажется, нельзя. (Конечно, как заметил мой мудрый друг В.Н. Порус, в футляр каждый — и Беликов в том числе — тащит все свое не только оригинальное и доброе, но пошлое и злое. Футляр-защита — вовсе не индульгенция или свидетельство порядочности).

Но есть и второй эпизод — увиденная Беликовым велосипедная прогулка брата с сестрой. Женщина-учитель на велосипеде! Это, кажется, почти конец света. И конец света для Беликова, хотя и по-другому, и в самом деле наступает. Спущенный с лестницы на глазах возлюбленной, он не в силах пережить унижения и краха надежд. «Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лег и уже больше не вставал»11. Месяц он лежал под пологом, укрытый одеялом и молчал. А потом тихо умер. Так умирает человек, не нашедший своего места в мире, от мира прятавшийся, миром отвергнутый. Так завершается трагедия. И кто скажет, что при виде такого конца он помнит лишь о том, что Беликов — вовсе не заслуживающий уважения человек.

В этом эпизоде Беликов вдруг предстает совершенно в ином качестве. «Футлярное» поведение, свидетельствующее о стереотипности и поверхностности чувств должно было бы привести к чему угодно, но только не к глубине переживания. Беликов умирает от невозможности любви, от перенесенного унижения, от разрушенной великой веры в незыблемость и истинность «футлярного устройства мира»? Любое из предположений не исключает уважения, так как за веру в идеал, который составил себе учитель, он платит жизнью. (А то, что Беликов не просто «органическая машина», а убежденный в своем идеале человек, ясно из его последнего разговора с хохлом Коваленко.) Обнаруживаемая в этом сюжете гениальность Чехова состоит, в частности, в том, что он дает нам точно понять всю ничтожную малость нашего собственного знания друг о друге.

Позволю себе развить изложенную трактовку Беликова. То, что учитель — истинный боец за идею, вызывает уважение и автора. Вспомним: Беликова хоронили все, «то есть обе гимназии и семинария». Так не хоронят того, кого ненавидят или только боятся. Так прощаются с человеком понятным, похожим, в чем-то и за что-то уважаемым, может быть даже близким. Стало быть, все, возможно, чувствовали, что также живут и умирают в футлярах, сопереживали Беликову и друг другу, не смеялись (или не осуждали) его за то, что он доводил свое чувство «футлярности» до крайних пределов, до внешних вещей. А Беликов лежал в гробу и «точно был рад» тому, что жизнь кончилась и можно наконец от нее надежно спрятаться. Несчастья жизни прекращает лишь смерть.

После смерти Беликова жизнь учителей потекла как прежде — сурово, утомительно, бестолково, «не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше». Так не от Беликова (или: не только от него) исходил «футлярный» регламент жизни?

Итог рассказа подводит Иван Иванович: «А разве то, что мы живем в городе, в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт — разве это не футляр? А то, что проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор — разве это не футляр?

... — Видеть и слышать, как лгут, ...и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и все это из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, — нет, больше жить так невозможно!»12

Вот, оказывается, какое понимание пробудил в нас учитель древних языков (на которых говорили люди, заслужившие уважение потомков) всего лишь тем, что не просто старался притерпеться и не замечать жизни, требующей для человека футляра, а активно стремился от жизни спрятаться — обрести футляр. И кто скажет, что активное желание спрятаться от пошлой жизни, цель менее достойная, чем ее пошлостям поддаться.

* * *

«Крыжовник» — продолжение «Человека в футляре» — нерассказанная в его финале история о том, как футляром делается поставленная человеком самому себе жизненная цель. Даже такая на первый взгляд невинная как желание иметь свой домик в деревне, есть на зеленой травке «свои собственные щи, спать на солнышке, сидеть по целым часам за воротами на лавочке»13. И цель эта, на первый взгляд вполне здоровая и, кажется, сулящая счастье. Тем более, что берет она начало из детских впечатлений, когда герои вместе с крестьянскими детьми дни и ночи проводили в поле, в лесу, стерегли лошадей, драли лыко, ловили рыбу. «А вы знаете, кто хоть раз в жизни поймал ерша или видел осенью перелетных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже не городской житель, и его до самой смерти будет потягивать на волю»14.

Так и «потягивало на волю» Николая Ивановича, брата рассказчика. Он, однако, эту тягу сделал сверхзадачей своего каждодневного существования: не доедал, экономил на всем, женился на деньгах, морил голодом жену. Он, кажется, следовал верной истине, что человеку нужно не три аршина земли (столько нужно трупу), а весь земной шар. И земной шар в его сознании вполне конкретно воплотился в идею покупки имения, в котором он посадит крыжовник.

Цель стала манией. Намек на это рассказчик дает тем, что попутно сообщает о барышнике, которому поездом отрезало ногу. Его несут, а он все об отрезанной ноге спрашивает: в сапоге двадцать рублей остались.

Иван Иванович посещает брата в имении, когда он уже «достиг счастья»: «кушал много, в бане мылся, полнел, уже судился с обществом и обоими заводами и очень обижался, когда мужики не называли его «ваше высокоблагородие»15. Перед нами «счастливый человек», который достиг цели, доволен своей судьбой и самим собой.

И здесь в ткань рассказа врывается голос, кажется, самого Чехова: «...Как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. ...И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери, и никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и все обстоит благополучно»16.

Иван Иванович понимает, что он тоже своего рода «счастливый человек». Но что «счастье», которым он обладает, — это бездеятельность, это стояние «надо рвом», который можно и нужно перескочить, чем-нибудь засыпать или построить через него мост. Нужно не искать «счастья», которого в жизни нет и не должно быть, а «делать добро»!

* * *

Тема последнего рассказа «трилогии» — любовь, одна из тех, в которой легче всего соскользнуть до скучного повторения много раз сказанного. Кто из наших классиков не писал о любви! Поэтому мне кажется, что чеховский малый жанр в данном случае сослужил Антону Павловичу большую службу.

Любовь иррациональна, непостижима и непроницаема для «рецептов», поскольку «индивидуализирована», — говорит нам изложенная буквально двадцатью строками двух абзацев история любви служанки Алехина красавицы Пелагеи к повару Никанору, которого все зовут не иначе как «мурлом». Очевидно, она может быть только творением искусства, общим произведением двух любящих друг друга людей. Именно об этом повествует хозяин имения, приютивший у себя на время непогоды известных нам охотников.

Рассказ хорошо известен и пересказывать его нет нужды. Остановлюсь поэтому на его связи с первыми двумя. В третьем рассказе «О любви», который в чем-то итожит размышления о «футлярности», «счастье» и «добре», есть с ними явные переклички. Так, Луганович, муж Анны Алексеевны, в которую влюблен Алехин, из тех «добряков», для которых «раз человек попал под суд, то, значит, он виноват, и... выражать сомнение в правильности приговора можно не иначе, как в законном порядке, на бумаге, но никак не за обедом и не в частном разговоре.

... — Мы с вами не поджигали, — говорил он мягко, — и вот нас же не судят, не сажают в тюрьму»17.

Что перед нами? Разве вокруг Лугановича не «футляр», разве его жизнь не «счастье», при котором за дверью нет «человека с молоточком»? И разве в деятельности Алехина, решившего «отработать» в отцовском имении полученные в молодости на учебу деньги, не видится нам хотя и несравненно более благородная, но все же «цель», также своего рода крыжовник, заставляющий человека всю жизнь делать не то, к чему он призван? Из «высших» соображений Алехин изменяет себе и платит за это напрасно прожитым временем.

То же самое он делает, полюбив жену Лугановича. Он бережет чужое семейное счастье? Но вот жизнь прошла, а сохраненного «счастья» ни для Анны Алексеевны, ни для него как не было, так и нет. Чехов устами своего героя подводит итог: «...со жгучей болью в сердце я понял, как ненужно, мелко и как обманчиво было все то, что нам мешало любить. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе»18.

Как же жить и любить? Может так, как любит Пелагея своего повара-«мурло»? Не исключено. Впрочем, знание о «футлярах», «счастье» и «любви» для людей, способных рассуждать на эти темы, вряд ли оставляет возможность пытаться «не рассуждать вовсе». Стало быть, им следует «исходить от высшего, от более важного»? Но что это?

Счастливые люди редки, если встречаются вовсе. Человек несчастен.

Примечания

1. Громова Н.А. Достоевский. Документы, дневники, письма, мемуары, отзывы литературных критиков и философов. М., 2000. С. 87.

2. А.П. Чехов: Pro et Contra. СПб., 2002. С. 603.

3. Некоторые размышления по поводу «позитивного начала» в чеховском творчестве я попытался представить в статье «Миросознание русского земледельца в русской литературе XIX столетия: горестно-обнадеживающий взгляд Чехова» (Вопр. философии. 2007. № 6).

4. Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Т. 8. М., 1986. С. 238.

5. Там же. Т. 10. С. 42.

6. Там же. С. 43.

7. Там же. С. 44.

8. Согласимся, что то, что многим приходит в голову именно одна и та же мысль — еще одно явление «футлярности» — стереотипность мышления.

9. Там же. С. 46.

10. Там же. С. 47. Отметим и это: «выйти замуж» — в известном смысле также переместиться в «футляр» — начиная от общественных представлений о том, что жена должна быть за мужем — то есть, находиться как бы за его спиной, что и обозначается словом «замужем», и заканчивая представлениями об обязанностях блюсти «семейный очаг», который тоже располагается не в чистом поле.

11. Там же. С. 52.

12. Там же. С. 53—54.

13. Там же. С. 58.

14. Там же.

15. Там же. С. 60.

16. Там же. С. 62.

17. Там же. С. 69.

18. Там же. С. 74.