Вернуться к С.А. Никольский. Проблемы российского самосознания: мировоззрение А.П. Чехова

В.А. Шкуратов. Три Чехова: разметка чеховской наррадигмы

Цель статьи — показать трёх Чеховых, присутствующих в российской культуре и сменяющих один другого от начала творчества писателя до наших дней. Каждого из них соответствующие эпохи считают подлинным А.П. Чеховым, но человеческие качества, характер и мотивы писательской работы, общественно-художественный статус этих фигур весьма различны.

Первый чеховский образ изготовлялся дореволюционной критикой с помощью отрицательных частиц: он певец сумерек и безысходности, у него нет идеи, хотя он к ней и стремится. Советский Чехов — сатирик, близкий Салтыкову-Щедрину, защитник маленького человека и певец свободы почти пушкинского розлива. А в тени официального канона существовал проект интеллигентского Чехова, ностальгически вбиравший в себя качества, лишившиеся после революции своих традиционных носителей. Сейчас же принято вспоминать, что Чехов интеллигенцию не жаловал и смотрел на литературу как на занятие, приносящее деньги.

Меняющийся имидж писателя — только часть художественно-интерпретативно-биографических комплексов, которые я называю наррадигмами. Вынужденный отослать читателя к своим работам1, дам только самые необходимые разъяснения. Наррадигма есть повествовательный образец в динамике его социокультурного и социополитического становления (легитимации повествовательной продукции рассказчика обществом). Регулярности наррадигмы не каузальны (в естественнонаучном смысле), а нормативны. Они создают контур оценивания и связаны с последовательностью повествовательной письменной деятельности. Все люди умеют рассказывать, некоторые записывают свои рассказы, если удастся — публикуются. Когда произведения замечены, то на них появляются рецензии. Избранные повествователи становятся образцом, нормой, ориентиром для пишущих людей. Их начинают изучать, о них создают учёные труды. Указанные регулярности я обозначаю как фазы наррадигмы — апокриф, канон, гуманизм, гуманитарность, человекознание — и буду ссылаться на них в статье. На стадии человекознания наррадигма утрачивает повествовательное начало и втягивается в орбиту естественнонаучного (парадигмального по Т. Куну) изучения закономерностей, структур, механизмов. Это означает и потерю широкой читательской аудитории. Конъюнктурные, ситуативные, периферийные авторы в этом случае лишаются наррадигмы, более крупные писатели имеют шанс на следующую. Чехов, как и другие русские классики, писатель более чем одного социокультурного цикла, т. е. полинаррадигмален.

Гипотеза статьи в том, что чеховская legitimacy уже прошла два полных цикла (условно: досоветский Чехов и советский Чехов) и сейчас разрабатывает постсоветского Чехова. Три чеховские ипостаси объединяются в преемственности российской письменной цивилизации и сами служат идентификации российского народа. От стыковки чеховских циклов зависит продолжение этой роли, которая (как и других классиков) на переходе от письменной цивилизации к постписьменной (аудиовизуальной и е-письменной) многим кажется проблематичной. Однако суждения априори не являются утверждениями, а только предположениями, проверить которые способна одна история. Пока же, не дожидаюсь резюме Клио, можно только разрабатывать её антиномии методами, адекватными поставленному вопросу.

Автор относит модель наррадигмы к проектам с приставкой «мета». В письменной культуре классические произведения составляют центры эпонимических систем, окруженные поясами интерпретаций, биографических справок, читательских откликов и т. д. Количество толкований непрерывно умножается, поскольку это способ существования исторической памяти. Однако описать строение системы изнутри самой системы невозможно. Для этого нужен метаподход, т. е. рассмотрение генезиса, развития, строения и циклов системного целого. Разумеется, охват всего корпуса текстов, циркулирующих в такой гуманитарной вселенной есть проект, превышающий возможности отдельных исследователей. Однако, по крайней мере, можно искать ключевые точки её становления.

В предлагаемой статье я продолжу хронологическую разметку наррадигмального чеховского цикла, начатую ранее.

Первый вопрос: откуда начинать? В динамике наррадигмы взаимодействуют два слоя социокультурной легитимации: 1) нормативно-оценочное и аналитическое освоение обществом повествований сочинителя и 2) складывание его биографической легенды. Биографическая линия начинается с 1860 г., но рассуждения о чеховской личности переплетаются с анализом его семейных корней, и эта генеалогия может увести нас очень далеко. Выход в том, чтобы отнестись к складыванию определённой биографической серии, а не просто к набору документов. До тех пор, пока Чехов не стал разрабатываться как популярный беллетрист, его метрики могли интересовать разве что полицейское ведомство или архивистов. Первые тексты А.П. Чехова относятся к середине 1870-х годов. Чеховская наррадигма — о писателе Чехове, а не просто о неком подданном Российской империи, жившем с 1860 по 1904 гг. Учитывая, что первое известное произведение будущего классика — гимназическое сочинение «Киргизы», и что оно было оценено как повествование, отсюда (около 1875 г.) можно начинать чеховскую наррадигму, а более традиционно — с 1880 г., с первой достоверной публикации Чехова. В таком приближении первая, апокрифическая, фаза первой чеховской наррадигмы длится с 1875/80 по 1885 гг. Писатель преодолевает первый социокультурный ценз и становится фактом публичного письма. В туманном начале чеховеды будут искать истоки, мотивы зрелого творчества, но Чехов ещё отсутствует в культурном поле России как отдельная писательская фигура с темой, стилем, именем.

С 1885 по 1900 гг. устанавливается первый чеховский канон. Это означает признание социально-эстетического значения творчества и выделение его в самостоятельный культурный тип. Канон предполагает жёсткую нормативность оценок. Первый чеховский канон отнюдь не так комплиментарен, как второй, советский. К началу XX в. Чехов имеет устойчивое реноме «певца сумерек» с разными оттенками этого звания. Идейная критика толстых журналов создает образ писателя с холодной кровью, способного и безыдейного фактографа, представителя «глухих восьмидесятых». Интересно, что и «Тоска», и «Спать хочется», служившие для поколений советских школьников примерами чеховского гуманизма, для этой критики — только бесстрастные психологические зарисовки. Видимо, «непосредственные» эмоции чтения не так непосредственны, а проходят сквозь фильтры разных идейных установок.

Разумеется, и в конце позапрошлого века о Чехове писали не только Н.К. Михайловский и Co. Можно посчитать количество положительных и отрицательных отзывов дореволюционной прессы о Чехове, но эта «статистическая правда» всё равно будет относительной. В литературном мире 1880—1890-х гг. мнения Михайловского весят больше, чем какого-либо другого журнального авторитета, и они будут аукаться Чехову ещё очень долго. Когда советская оттепельная интеллигенция начнет создавать своего Чехова, то она будет хорошо помнить именно эти инвективы, сливая в своих воспоминаниях либералов и народников с марксистскими критиками 1900—1930-х гг.

Между 1900 и 1920 гг. оценки творчества и личности Чехова меняются. Удивительным образом мастер холодных механических фотографий превращается в отзывчивую к людям личность и глубокого философа человеческого удела. Причин несколько. Наступившему Серебряному веку Чехов зачастую кажется своим. В литературной критике субъективная социология Михайловского вытесняется символистами, экзистенциалистами и марксистами. Чехов умирает на рубеже мирной и революционной эпох российской истории, его энциклопедия «застойной» старой России отныне будет питать у массы людей ностальгию по прежней нормальной жизни. Можно находить и другие причины мутации чеховского имиджа. В моей терминологии, после 1900 г. чеховская наррадигма вступает в гуманистическую, а затем в гуманитарную фазы. Главный признак первой фазы — стилистика личного отношения к явлениям культуры вплоть до мысленных диалогов с автором и его произведениями, а второй — дуализм личного отношения и текстологического подхода к изучаемому.

Отклики на чеховскую смерть — индикатор изменений в литературной атмосфере России. Похороны Чехова не похожи на похороны Пушкина, Некрасова, Достоевского, Тургенева, Толстого. Они идут вразрез с установившейся в стране традицией превращать прощание с усопшим писателем в род политической акции. Реакция на смерть Чехова неполитическая и читательская. Редакции журналов и газет завалены телеграммами и письмами с выражениями скорби. Выясняется важное обстоятельство. Популярный и обожаемый Чехов — автор широкой публики, уже сформировавшегося в России круга массового чтения. Из отечественных классиков он менее всех обязан писательским статусом идейной критике. Это нетипично для России. До сих пор иерархия имен высокой литературы определялась двумя инстанциями: властью и рупорами общественности — той, которая в пореформенной России называется интеллигенцией. На Чехове этот порядок нарушается. Власть к нему индифферентна. Толстожурнальное законодательство интеллигенции придирчиво и часто неблагосклонно. Чехов приходит в литературу как выдвиженец массовой коммерческой прессы, юмористических тонких журнальчиков и суворинского «Нового времени», и таким же он, в сущности, уходит из жизни (во взрыве читательской скорби 1904 г. можно предположить участие первого многотиражного издания ранних чеховских рассказов А.Ф. Марксом в 1903 г.). Сильная реакция читающей России на смерть писателя вкупе с массой обстоятельств, отчасти названных выше, стимулирует ускоренную кристаллизацию памяти о нём. В меморативизации Чехова соподчиняются эмоции (гуманистическое начало, полное доверия по М.М. Бахтину) с началом чеховской текстологии (гуманитарное начало, «паспортизация» художественного наследия, появление недоверие по Бахтину). Мемуарно-эпистолярная часть национального чеховского архива складывается в этот период под аранжировку читательского интереса к личности автора. Учтём, что в идейной критике личность писателя прямо вычитывалась из его произведений. Раньше о жизни Чехова было известно только его близким и знакомым. Теперь же в распоряжение читающей публики поступает том за томом его переписка. Параллельно чеховиана обогащается тем, что можно назвать беллетризированной биографической серией: очерками Александра и Михаила Чеховых о детстве и юности знаменитого брата.

Я должен затронуть соотношение общего, единичного и уникального в развиваемом мной подходе. Наррадигмальные фазы «снимают» многие конкретные факты в регулярностях социокультурного цикла. Регулярность и даже закономерность состоит в том, что человек живёт, а потом, увы, умирает. И после этого о нём начинают писать некрологи и воспоминания, собирать его письма. Эта биокультурная неизбежность работает в материале уникальных событий истории. Общая последовательность фаз наррадигмы предзадана физиологией человека и технологией текстопроизводства. Но то, что Чехов умирает на рубеже мира и смуты, что собирать его письма и редактировать его жизнеописания будет его семейный клан, наконец, что 30 лет страной будет править усердный читатель и почитатель его рассказов — это идиографическая поправка истории к номотетизму циклов.

Революция 1917 г. не означала немедленного возникновения советского Чехова. Левая интеллигенция, занявшая кабинеты имперской бюрократии, резко усилила просвещенческий акцент государственный политики и роль в ней литературы. Поскольку своей литературы ещё не было, то приходилось довольствоваться имеющейся. Русская классика была одним из козырей красного цивилизовывания массы. В 1918—1920 гг., в годы полной разрухи, в книжный оборот (книжного рынка временно не стало) выбрасываются миллионы экземпляров государственного книгоиздания.

Книги зачастую публикуются с дореволюционных матриц и без предисловий, расширенными тиражами. В 1918 г. Чехов тоже удостоен новым старым собранием сочинений. Он — классик, а классика в прагматической революционной эстетике первого наркома просвещения А.В. Луначарского должна укреплять массу запасом позитивных впечатлений и учить мастерству начинающих пролетарских писателей. Впрочем, доктрины не имеют особого значения. Дореволюционный массовый Чехов воспроизводится теперь не коммерческим «самотёком», а государственным накачиванием книжного оборота, но это не означает его новую рецепцию. Первоначально власть ограничивается тем, что выводит на новый читательский круг старых авторов, подстраховывая свою просвещенческую основу. В остальном она сохраняет к этому ядру литературы идеологическую сдержанность. В 1920—1930-х гг. созревает чеховедение (по моей схеме — фаза человекознания). Чеховедческие труды в контексте ранне советской массовой культуры разрабатывают ещё «того Чехова». Их Чехов переходит из дореволюционной жизни и как бы продолжается в новых обстоятельствах.

Эти обстоятельства только подкрепляют дистанцированность писателя от среды и позволяют препарировать его тексты в аналитике академической науки. Не залитый эмоциями пролетарской публики и отстраненный от текущего контекста, дореволюционный Чехов в первое послереволюционное десятилетие вступает в заключительную фазу своей первой наррадигмы. Чеховедение 1920—1930-х гг. оказалось довольно слабым, т. к. основные отечественные школы литературоведения указанного периода, социологический подход и формализм, были задушены до того, как они добрались до Чехова. Художественная техника писателя изучается как самоцельно экспериментаторская (А.Б. Дерман), находящаяся вне идейного русла отечественной литературы (Ю.В. Соболев). По социальному профилю он определён как голос либерально-радикальной буржуазии. «Советский Чехов» ещё весьма смутен, он пребывает в стадии апокрифа. Канонический рубеж второго чеховского цикла — 1935 г., празднование 75-летия писателя в Таганроге. С этой даты Чехов определённо встроен в культурную политику зрелого сталинизма, который окончательно избавился от остатков революционного авангарда. Отныне он — любимый писатель и учитель советских трудящихся, которые берут в его честь трудовые обязательства. Сравнительно с пушкинскими юбилеем 1937 г. чеховский более локален. Он перенесён на малую родину юбиляра, что (а также довольно скромный по номенклатурному рангу состав оргкомитета и столичной делегации) указывает на различие статусов двух классиков в советском литературоцентризме. Пушкин оставлен как «наше всё». Чехов менее интегративная фигура. Ему подбирается роль борца с пошлостью (горьковская формула), певца человечности и критика царского режима с позиций гуманизма. Работы о Чехове должны соответствовать его новому канону. Показательно, как в одном из главных исследований раннего чеховедения — «Творческом портрете Чехова» А.Б. Дермана (1929) — при переизданиях последовательно устраняются родимые пятна первой наррадигмы и авангардный экспериментатор превращается в сострадательного Антона Павловича. Социальный профиль писателя также переделывается;

он становится культурным патроном советской интеллигенции. Однако это происходит не сразу и не только назначением сверху. В апробации нового социального статуса Чехова участвует и сама интеллигенция. Она смягчает бездушную официозность канона и наполняет его личными эмоциями. В развитии чеховской наррадигмы отмечу 1944 г. Торжественные мероприятия к 40-летию со дня смерти писателя отличаются от таганрогского юбилея 1935 г. не только понятными поправками на условия военного времени. Скромные по масштабу, они не походят на массовый читательский праздник, устроенный государством. На них слышатся не только казённые речи. С довольно смелым докладом в Ленинграде выступил М.М. Зощенко. Осведомители НКВД передают слова К.И. Чуковского: «Минувший праздник Чехова, в котором я, неожиданно для себя, принимал самое активное участие, красноречиво показал, какая пропасть лежит между литературой досоветской и литературой наших дней. Тогда художник работал во всю меру своего таланта, теперь он работает, насилуя и унижая свой талант»2. Напрашивается аналогия с пушкинским праздником 1880 г. — площадкой для контакта власти с интеллигенцией с целью утверждения символической фигуры культурного героя, устраивающей обе стороны. Похоже, в 1944 г. площадка очень узкая, и дело ограничивается прощупыванием настроений столичной писательской элиты. Но к следующему, 1960 г., юбилею советский Чехов вполне сложился в своей гуманистической фазе. Его образ, как и в начале века, продукт компромисса между идеократией и читательскими эмоциями снизу. Тогда идеократию представляли столпы идейной критики, теперь — агитпроп. Интересно, что зачин «второго гуманизма», как и первого, по-прежнему личный, автобиографический. Лидерами читательского «нашего Чехова» тогда были отступники от народничества, либерализма и марксизма (ядро идейного спектра), теперь — писатели со сложными отношениями с системой — Чуковский, Эренбург, Паустовский. На склоне лет они оживляют воспоминания детства и юности, чтобы донести свои воспоминания до нового поколения читателей. Разумеется, это реконструкция, и «непосредственные эмоции» из далекого прошлого подаются в комплекте с выпадами против некой обобщенной анти-чеховской критики, и дореволюционной, и послереволюционной.

Пропуская сложную генеалогию собственно советского чеховедения, оформившегося в послевоенные годы, я должен закончить третьим, постсоветским Чеховым. Юбилейный 2010 г. дал срез разнообразных установок по отношению к писателю. Перенесением официальной площадки праздника на малую родину юбиляра повторён вариант 1935 г. с его внутренним противоречием — недовыясненностью социального профиля классика при неоспоримости его культурного значения. В предвоенных торжествах идеологическое неудобство состояло в быстром переводе вчерашнего буржуазного писателя в наставники трудящихся. В 2010 г. интеллигентность и гуманизм советского Чехова плохо ложатся в контекст прагматичного постсоветского капитализма. В обоих случаях конфликт камуфлируется обращением к малой родине писателя, которую тот то ли любил, то ли нет. Краткий визит президента Д.И. Медведева в Таганрог демонстрировал контроль государства за символическим ресурсом страны.

Научная продукция юбилея в основном продолжает исследовательскую тематику последних советских десятилетий. В сетевом чеховском контенте велика доля цифровых переизданий, хрестоматий и стандартных биографических справок. Повторяется ситуация 1918—1920 гг.: новый издательский ресурс воспроизводит старого Чехова. Юбилей оживляет дискуссию вокруг Чехова как интеллигентского символа3. Всё это советский Чехов. Однако облик классика меняется на глазах.

Признаки следующей, третьей чеховской наррадигмы отчётливы с перестроечных лет. Начиналось, как водится, с апокрифа. С донжуанских списков и камасутр классика, с удаления купюр с его нецензурного лексикона4 и рассекречивания архивов. Следом шли искания живого человека, «не зализанного классика», снятия масок благостного, сакрального письма. «Наш Чехов» 1990—2000-х гг. это не «наш Чехов» хрущёвской оттепели. Он человек потребительского общества.

Новая биографическая легенда не сказывается на художественной величине писателя, но она меняет ракурсы интерпретации его творчества. Ведь чеховская биографическая серия, чеховская литературная критика, чеховская иконография десятилетиями затачивались на совсем других сюжетах. Отечественное чеховедение раскалывается по линии чеховской биографической легенды. Одни хотели бы остаться внутри старой наррадигмы, другие — двигаться вперед, но под зонтиком советского канона. Третьи призывают соблюдать равновесие между вымыслом и фактами, искать Чехова, каким он было «на самом деле». Однако объективизм гуманитаристики весьма относителен. Твёрдые факты человекознания находятся внутри метанарративных комплексов, что и подтверждается стойкостью старых построений даже под шквалом новых данных.

Я отнесу к значительной вехе в третьей чеховской наррадигме книгу профессора Лондонского университета Д. Рейфилда «Жизнь Антона Чехова», выдержавшую два издания на русском языке5. Рисуя образ отчасти Дон Жуана и отчасти библейского Иосифа, скорее, заложника обстоятельств, плывущего по течению, путающегося в своих любовных связях и находящегося под контролем своей сестры, английский автор и не скрывает, что биография в определённый степени — роман. Соединение его с тщательной подборкой архивных фактов и даёт гуманитарное произведение. Выдвижение зарубежного слависта в лидеры юбилейной чеховианы едва ли случайно. «Ребрэндинг» чеховского образа трудно даётся людям из советского прошлого, но он не представляет проблемы для исследователей с западной подготовкой. И он открывает тематику, для разработки которой используется спектр методов, представляющих собой как бы хай-тек гуманитаристики. Отстранённая от них наука остается аналогом сырьевой экономики, эксплуатирующей доставшиеся от природы (в нашем случае — культуры) данности, но неспособной перейти к их глубокой переработке.

Примечания

1. См.: Шкуратов В.А. Историческая психология. Изд. 1-е. Ростов н/Д., 1994; Изд. 2-е, расширенное. М., 1997; Он же. Пушкинская наррадигма: шаги письменной легитимации // Сотворение истории. Человек. Память. Текст. Казань, 2001; Он же. Новая историческая психология. Ростов н/Д., 2009; Он же. Чеховская наррадигма между апокрифом и каноном // А.П. Чехов и мировая культура: к 150-летию со дня рождения писателя. Ростов н/Д., 2010; Он же. Чехов на распутье, или классик без канона // Новое и старое в облике классике: психологическая загадка личности А.П. Чехова. Ростов н/Д., 2010.

2. Власть и художественная интеллигенция: Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике. 1917—1953 гг. М., 1999. С. 524.

3. Бакшутова Е.В. Как праздновали юбилей Чехова в сети Интернет // Новое и старое в облике классика: психологическая загадка личности А.П. Чехова. Ростов н/Д, 2010.

4. Чудаков А.П. «Неприличные слова» и облик классика // Лит. обозрение. 1991. № 11. С. 11.

5. Рейфилд Д. Жизнь Антона Чехова. Изд. 1-е. М., 2005; Изд. 2-е. М., 2007.