Вернуться к Т.А. Шеховцова. «У него нет лишних подробностей...»: Мир Чехова. Контекст. Интертекст

Ермолай Лопахин глазами критиков: от Овсянико-Куликовского до наших дней

Герои «Вишневого сада» не могут пожаловаться на отсутствие популярности. Когда в январе 1904 года после долгого и нетерпеливого ожидания актеры, читатели и зрители наконец-то смогли познакомиться с новой пьесой любимого автора, пожалуй, не было печатного издания, которое бы ни откликнулось на это событие. Смерть Чехова летом того же года вызвала новый шквал откликов на «лебединую песню» художника. В 1914 году широко отмечалось 10-летие первой постановки пьесы и 10-летие со дня смерти Чехова. В послереволюционные годы, несмотря на агрессивные попытки «сбросить Чехова с корабля современности», «Вишневый сад» стал единственной пьесой писателя, включенной (с конца 1920-х годов) в программу средней школы и вошедшей тем самым в массовое сознание многих поколений.

На рубеже 1950—60-х годов, в связи со 100-летним юбилеем, поднялась новая «чеховская волна» уже мирового масштаба, которая, достигая «девятого вала» в очередные памятные даты, не спадает и по сей день. «Вишневый сад» остается самым известным и популярным произведением Чехова и вместе с тем самым дискуссионным.

Независимо от аспекта осмысления пьесы — литературоведческого, театроведческого, учебно-популяризаторского — внимание интерпретаторов в первую очередь привлекают изображенные писателем характеры и их авторское освещение. Именно расхождения в оценках героев и специфики авторской позиции с самого начала определили разнообразие и противоречивость толкований пьесы. При этом самым спорным и загадочным персонажем оказался Ермолай Алексеевич Лопахин.

Еще до премьеры пьесы в письмах к О.Л. Книппер и К.С. Станиславскому Чехов настаивал на том, что роль Лопахина «центральная в пьесе»: «Если она не удастся, то, значит, и пьеса вся провалится» [24:XI:290—291]. Исполнителем этой роли автор хотел видеть Станиславского, ему представлялся «художественный» и интеллигентный Лопахин. Между тем — по-видимому, с легкой руки МХТа, отказавшегося от предложенного Чеховым распределения ролей, — и сценические, и критические интерпретации мало соответствовали авторскому замыслу.

У современных Чехову критиков этот образ вызвал недоуменные и противоречивые отклики. Некоторые рецензенты вообще сочли Лопахина безжизненной и непонятной фигурой, художественным просчетом драматурга [11]. Чеховского купца то называли «деятельным героем», «предприимчивым кулаком-торговцем», вытесняющим хозяев из их имения [29:11—12], то относили, вместе с Раневской и Гаевым, к разряду «лишних людей», особо подчеркивая противоречивость и нетрадиционность этого героя: «Лопахин обладает весьма недюжинным природным умом, у него громадная энергия, смелость и проницательность в практических вопросах <...>. Однако он постоянно попадается впросак: он тоже «недоделанный», и отсюда двойственность его натуры и особенно — непоследовательность в стремлениях и поступках... Он в вечном противоречии с собой, все по причине той же недоделки, и в нем постоянно чередуются — кулак и порядочный человек» [3:6]. Даже те, кто отмечал в Лопахине «облагораживающие черты раздумья и нравственной тревоги», тоже зачисляли этого «не простого кулака» в ряд нерешительных, «недействуюших» чеховских героев [1].

Харьковская газетная критика в оценках Лопахина преимущественно тяготела к социологизации. В.К. Воскресенский, сотрудник «Харьковского листка», счел Лопахина позитивным и прогрессивным персонажем, поскольку «с точки зрения общественно-экономических интересов» он «представляет более положительный хозяйственный тип, чем потомственные владельцы вишневого сада» [22]. Критик характеризовал Лопахина «как деятеля, обладающего энергией созидания, жесткостью, необходимой для достижения новых результатов, своеобразной духовностью» [14:84]. В унисон с этим отзывом В. Иванов, рецензент «Южного края», назвал основным мотивом пьесы «дворянское оскудение, на почве которого вырастает практическая сила капитала и предприимчивости» [26].

Парадоксальным итогом критических разногласий стало выступление А.М. Горького, который в своем мемуарном очерке «А.П. Чехов» (1905), давая характеристику главным персонажам «Вишневого сада», о Лопахине попросту умолчал [5:466].

Особую миссию отвел Лопахину Д.С. Мережковский, воспринявший «Вишнёвый сад» как мрачное пророчество, предчувствие «страшного суда истории», предощущение гибели старой России. Глашатаем этого Апокалипсиса и «выступает бессмертный Ермолай Лопахин, совершитель прогресса, владелец вишневого сада, владелец грядущего рая земного, «гордый, голый человек», торжествующий босяк, торжествующий хам». Критик выстраивает мрачную градацию, победное шествие «не уважающих святынь»: «придут хамы еще побольше и, наконец, последний, самый великий Грядущий Хам» [15:719] («Чехов и Горький», 1906).

В этом пестром ряду откликов обращает на себя внимание цельностью, логической обоснованностью и стремлением избежать крайностей отзыв Д.Н. Овсянико-Куликовского — известного лингвиста и литературоведа, историка культуры, с 1888 по 1905 год — профессора Харьковского университета. Харьковский ученый, один из основателей психологической школы в литературоведении, стал едва ли не единственным из дореволюционных критиков, кто, по сути, выполнил волю автора — рассмотрел фигуру Лопахина как центральную и попытался объяснить ее значение в пьесе.

Статья Овсянико-Куликовского «От «Мертвых душ» до «Вишневого сада»», написанная в 1904 году, сразу после смерти Чехова, и позже вошедшая в «Этюды о творчестве А.П. Чехова», до сих пор практически обойдена вниманием литературоведов. Даже в специальном исследовании размышлениям ученого о последней пьесе Чехова посвящен один абзац [13:9], в других работах — и того меньше. Причины подобного замалчивания кроются, быть может, в том, что Овсянико-Куликовский существенно упростил авторскую концепцию пьесы в целом (хотя требовать от критика-современника разностороннего и всеобъемлющего прочтения вряд ли возможно).

В осмыслении Овсянико-Куликовского «Вишневый сад» — заключительный этап «поэтических похорон старой, барской России»: «Ясное и рациональное отрицание прошлого, то есть старой, барской, крепостнической России и ее пережитков, переходит в неясную «программу» деятельности, в которой ясны только ее этические предпосылки — мораль страдания и труда» [17:536]. Однако в трактовке отдельных персонажей автор «Этюдов о творчестве Чехова» предстает как тонкий психолог и вдумчивый исследователь.

Позитивное начало пьесы критик связывает с Лопахиным, поскольку «пионер будущего» Трофимов — «больше моралист, чем деятель» [17:535]. Именно в образе Лопахина Овсянико-Куликовский усматривает «новое наблюдение в искусстве и новое явление в жизни» [17:532]. Ученый подчеркивает нетрадицонность этого персонажа, его отличие от шаблонного типа кулака-хищника. По мнению Овсянико-Куликовского, в Лопахине сочетаются качества отличного хозяина, умелого дельца с добротой души, чувством признательности, готовностью прийти на помощь ближнему. Тонко подмечена особенность эстетического чувства у Лопахина («буржуазной эстетики», по определению автора статьи): для него обязательно сочетание красоты и пользы. «Я весной посеял маку тысячу десятин и теперь заработал сорок тысяч чистого, а когда мой мак цвел, что это была за картина!» [25:XIII:244]. Поэтому Лопахин не может наслаждаться красотой бесполезного и убыточного вишневого сада, хотя и понимает, что «купил имение, прекраснее которого ничего нет на свете» [25:XIII:240].

Овсянико-Куликовский отмечает в Лопахине «мужицкое начало» — отсутствие деликатности, бестактность, необразованность. Но главное, что позволяет ученому именно с этим персонажем связывать надежды на будущее, — внутренняя неудовлетворенность героя, способность возвыситься «до чувства недовольства собою и даже до помыслов о разумной и хорошей жизни, о полезной деятельности, до вопроса о том, «для чего» он, Ермолай Лопахин, «существует» в России» [17:534].

В соответствии с избранной им методологией исследования (культурно-исторической с психологическим уклоном) Овсянико-Куликовский рассматривает Лопахина как «представителя нового класса и нового общественно-психологического типа, выдвигаемого ходом вещей, силою общественной эволюции» [17:534]. 110 лет спустя мы можем лишь строить догадки относительно того, насколько жизнеспособным и перспективным для России мог оказаться этот тип — с присущими ему «энергией, умом, пониманием хода вещей, жаждой образования и тоской по лучшей жизни» [17:139] — не произойди в 1917 году известная смена эволюционного пути революционным.

Овсянико-Куликовский видел в Лопахиных не буржуа-предпринимателей, а «наследников и продолжателей» высшей культуры, созданной дворянством, и предполагал, что они со временем войдут в состав интеллигенции, образуют наиболее деятельную и приспособленную к общественной работе ее часть.

Примечательно, что эта трактовка, передающая личную позицию ученого, не нашла отражения даже в редактируемом им труде «История русской литературы XIX века». Ф.Д. Батюшков, автор главы о Чехове в 5 томе этого издания, вновь назовет «Вишневый сад» «пьесой недотепов» и к их числу безоговорочно отнесет «дельца Лопахина» [4:212]. Единомышленником Овсянико-Куликовского оказался А.В. Амфитеатров (Русь. 1904. № 110), приветствовавший в Лопахине трудовую энергию и стремление работать на общее благо: «И он, по-своему, мечтатель, и у него пред глазами вертится свой заманчивый — не эгоистический, но общественный идеал. Хозяйственная идея разбить огромный вишнёвый сад на дачные участки превращается у него <...> в мечту о своего рода мелкой земской единице, о будущем дачнике-фермере, о новом земледельческом сословии, которое будет со временем большой силой. <...> Лопахин — выразитель нового буржуазного строя и не с дурной <...> его стороны» [2].

Оптимистический тон статьи Овсянико-Куликовского контрастирует с большинством критических работ того времени, в которых «Вишневый сад» воспринимался как безусловная драма, а часто и как трагедия русской жизни, Между тем Чехов, как известно, настаивал на комической природе своей последней пьесы. Характеристики Лопахина, содержащиеся в чеховских письмах, вполне созвучны основным положениям статьи Овсянико-Куликовского, который в 1904 году этих писем читать не мог. Чехов пишет: «Это не купец в пошлом смысле этого слова», «это мягкий человек», «порядочный человек во всех смыслах, держаться он должен вполне благопристойно, интеллигентно, не мелко, без фокусов», «Лопахина любила Варя, серьезная и религиозная девица; кулачка бы она не полюбила», «Лопахин — белая жилетка и желтые башмаки, ходит, размахивая руками, широко шагая, во время ходьбы думает, ходит по одной линии» [24:XI:289, 290, 291, 294]. Заметим, что критики более позднего времени, несмотря на то, что письма Чехова уже были им доступны, зачастую их либо игнорировали, либо использовали весьма произвольно.

Дальнейшее освещение образа Лопахина в критике шло в двух направлениях. В 30—40-е годы в Лопахине видели «хищного зверя», который, как писал В.В. Ермилов, нужен «для выполнения короткой социальной роли — помочь разрушению, «пожиранию» того, что уже отжило» [8:405]. Правда, в более поздних работах критик несколько расширил свое толкование образа, следуя при этом за Ф.Д. Батюшковым. Теперь это «русский человек из народа, попавший «не на свою улицу»: «В двойственности Лопахина, в противоречии между его широким размахом и его мелкими делами сказывается то, что и он, Лопахин, в конечном счете тоже «недотепа», тоже «недоделанный» человек». Общий же пафос автора остается прежним: в образе Лопахина, по его мнению, «сказалось замечательное историческое чутье Чехова, не связывавшего надежд с буржуазией, ненавидевшего самый воздух буржуазного мира» [7:466—471].

Несколько иную позицию при тех же методологических установках занимал В.М. Фриче. С его точки зрения, фигура Лопахина необыкновенно близка Чехову, почти автобиографична: «Этот внук крепостного, купивший вишневый сад помещицы, <...> не есть ли это сам Чехов, внук крепостного, сын малокультурного мещанина, новичок в среде интеллигенции, поднявшийся, как Лопахин, наверх, вошедший хозяином в царство культуры и литературы, созданной дворянством и дворянскими писателями? И потому так радостно звучит победный клич Лопахина: «Вишневый сад теперь мой!..». То победный клич самого Чехова — внука крепостного, разночинца, завоевавшего вишневый сад барской литературы» [26:113—114].

Начало второму, более объективному направлению в изучении «Вишневого сада» положили работы А.П. Скафтымова. Ученый связывал своеобразие и значительность личности Лопахина с его субъективными стремлениями: «свою деятельность Лопахин ценит не только как способ личного обогащения, а как путь к построению новой жизни общества». Двойственность же авторского отношения к герою А.П. Скафтымов объяснял противоречием между субъективно-добрыми намерениями и их объективными последствиями: «Объективный ход вещей при существующих условиях приводит даже лучшие стремления и добрую волю к отрицательным результатам» [20:384].

Основные положения трудов В.В. Ермилова развивали в 60—70-е годы Г.П. Бердников и отчасти В.Е. Хализев (последний отвел Лопахину «миссию расхитителя национальных ценностей») [21:368]. Концепция А.П. Скафтымова получила развитие в работах М.Л. Семановой и Э.А. Полоцкой.

Чеховеды конца 70—80-х годов, занимаясь в основном проблемами поэтики, отвлеклись от фигуры Лопахина, считая, по-видимому, что об этом герое уже все сказано. Даже в этапной монографии Б.И. Зингермана «Театр Чехова и его мировое значение» (М., 1988) с Лопахиным связывается лишь тема социально-исторического возмездия.

Школьные и вузовские учебники, хотя и пытались совместить социальный аспект пьесы с психологическим, тем не менее продолжали настаивать, что в лице Лопахина «мещанская буржуазная проза жизни и хищничество идут на смену отживающему дворянству», но неуверенность в своем положении делает этого героя «эпизодическим лицом в пьесе, что отражает эпизодичность лопахиных в истории» [12:375].

Первым, кто после долгого перерыва всерьез заинтересовался этим персонажем, стал В.Б. Катаев, которому в 1976 году пришлось констатировать: «Наименее удовлетворительно пока объяснена та настойчивость, с которой Чехов указывал на роль Лопахина как на центральную в пьесе» [9:141]. Интересно, что в своей монографии 1989 года В.Б. Катаев дословно повторил это заключение. За 13 лет ситуация практически не изменилась.

В трактовке образа Лопахина исследователь развивает и углубляет концепцию А.П. Скафтымова: «фатальное расхождение между личными хорошими качествами человека, субъективно добрыми его намерениями — и результатами его социальной деятельности» [9:147]. При этом обнаруживается, что в работах В.Б. Катаева выделены — конечно, с учетом развития научного мышления, — уже знакомые нам параметры образа, впервые в совокупности обозначенные Д.Н. Овсянико-Куликовским. Это и нетрадиционность образа купца, и его эстетическое чувство, и любовь к родине, стремление «переустроить» ее на демократических основаниях, и близкое авторскому понимание «хода жизни» — отсутствия иерархичности в положений к относительно действительности, равной зависимости всех по отношению к ней («Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит...» [25:XIII:246]). Точки соприкосновения показательны, хотя прямой зависимости тут, вероятно, нет, и имя Овсянико-Куликовского в работах не упоминается. Наконец-то утвердившийся в чеховедении объективно-научный подход к истолкованию художественных произведений просто подтверждает справедливость наблюдений и характеристик, предложенных в свое время одним из ведущих представителей академической школы и затем надолго и незаслуженно забытых.

Из последних публикаций следует назвать дополненную работу Э.А. Полоцкой «Вишневый сад»: Жизнь во времени» (2004, первая версия — 1979), где глава о Лопахине названа «Центральная фигура пьесы» [19]. Автор объясняет такое положение Лопахина в системе персонажей пьесы «активностью натуры героя, влияющего на ход событий» [19:263], и при этом опять-таки подчеркивает сложность и глубину его характера. Парадокс Лопахина Э.А. Полоцкая видит в том, что «в энергии, которая вписывается в противоречивость личных свойств героя, одновременно проявляется цельность его натуры. Потому что смысл его жизни действительно — в купеческой деятельности». В сфере же чисто человеческих отношений герой «словно теряет свою цельность» [19:265, 266]. Высшим воплощением чеховского замысла в исполнении роли Лопахина исследовательница считает устремленность «к надбытовой реальности», которая вбирает в себя «роковое начало, предчувствие Беды» [19:274].

Остроумно решает проблему соотношения в характере Лопахина человечности и делового прагматизма А. Минкин. Разгадывая тайну Петиных реплик: кто же на самом деле Лопахин, «хищный зверь» или «нежная душа», критик считает главным аргументом в пользу душевной тонкости «нетипичного купца» его поведение на торгах. Он «подарил» владельцам вишневого сада 90 тысяч рублей — то, что дал сверх долга, — но не услышал благодарности: «Только Петя пробормотал комплимент нежной душе» [16].

Интересно, что опорные моменты концепции Овсянико-Куликовского просматриваются не только в трудах российских литературоведов. В зарубежных публикациях последних десятилетий «лопахинский вопрос» тоже актуален. К примеру, австралийский исследователь Джон Таллок считает, что Лопахин наиболее близок Чехову как человек, «обладающий созидательным видением новой жизни» и понимающий, что «прогресс так же неотделим от надежды, как от страдания» [31:199, 201] (см. об этом: [23]). Другой представитель австралийского литературоведения, Джеффри Борни, отвергая как чрезмерно пессимистические, так и излишне оптимистические интерпретации пьесы, подчеркивает двойственность характера Лопахина. По мнению ученого, главная проблема этого героя в том, что он не уверен в своем положении: внешне он богатый человек, а внутренне — крестьянин. Несоответствие самоощущения персонажа его реальному статусу приводит к противоречию между субъективными намерениями и объективными результатами, стремлениями и поступками, внешним комизмом и внутренним трагизмом. Однако для верного понимания характеров героев и самой пьесы необходимо, чтобы семантика отчаяния уравновешивалась семантикой надежды. В пользу последней свидетельствуют, по мысли автора «Interpreting Chekhov» и вполне по Овсянико-Куликовскому, душевная отзывчивость Лопахина и его способность сочетать эстетическое и экономически выгодное [27].

Некоторые зарубежные интерпретаторы воспроизводят знакомые клише. Традиция прочтения «Вишневого сада» как социальной комедии, а Лопахина как «жестокого предпринимателя», олицетворяющего собою триумф денежного мешка, оказалась настолько прочной, что в 1992 году Эвелин Бристол, автор главы «Рубеж веков: 1895—1925» в Кэмбриджской «Истории русской литературы» как будто переносит нас во времена В.В. Ермилова: «новый мир, воплощенный в купце Лопахине, проявляет безликую угрожающую энергию», «Чехов показывает купцов и кулаков, заменяющих приходящий в упадок класс мелкопоместного дворянства, как жадных и неразборчивых в средствах» [30:390—392].

Такого рода суждения делают понятным пафос Б.М. Парамонова, который в беседе с А.А. Генисом в очередной раз вынужден подчеркнуть, что «в «Вишневом саду» не умирающее дворянство сходит со сцены, а люди предстают в своей экзистенциальной незащищенности. Причем все — в том числе и Лопахин, на поверхностный взгляд, предстающий этаким победителем в социальной истории» [18]. Правда, далее критик характеризует Лопахина как «неврастеника с надрывом» (было такое амплуа в старом театре) и предлагает видеть в нем «в некотором роде чеховский автопортрет: человек, вышедший из низов, но не сильно верящий в свою длительную перспективу. У Чехова сознание собственной недолговечности обернулось вот такой картиной несостоятельности, внутреннего надлома российской буржуазии, вообще русской жизни. Так всегда бывает в гениальном творчестве, собственно, это и есть гениальность: тождество персональной идиосинкразии с тенденцией национального бытия» [18]. Начав с тезиса, продолжающего полемику с вульгарным социологизмом, Б.М. Парамонов в своем «автобиографическом» подходе парадоксально напоминает В.М. Фриче, хотя и с обратным знаком. Не случайно собеседник Б.М. Парамонова спешит уточнить, что Чехов «рассказывает миру не о русском человеке <...>, а о человеке вообще» [18].

Другую крайность представляет болгарский ученый Людмил Димитров предлагающий условную, мифопоэтическую трактовку спорного образа, восходящую, по-видимому, к концепции Д.С. Мережковского, — очередную «фантазию о смерти» (Б.М. Парамонов): «Трофимов первым узнает в лице Лопахина зверя, входящего в парадигму апокалиптического зла и смерти», «Лопахин входит в мифологическое пространство текста как сущностный инфернальный образ смерти» [6:397, 398].

Сценические версии порой оказываются более удачными, во всяком случае, стремятся избежать односторонности. В одной из новейших американских постановок «Вишневого сада» (режиссер Андрей Белградер, Нью-Йорк, 2011) исполнитель роли Лопахина Джон Туртурро сыграл ее так, что, по словам критика «Нью-Йоркера» Джона Лэра, донес всю «трагикомическую музыку двусмысленности» чеховского диалога и чеховской пьесы (Цит. по: [18]).

Нельзя не согласиться с известным американским чеховедом Ричардом Гилманом, который вновь предупреждает, что с образом Лопахина все время связан риск искажения пьесы в целом, что это потенциальный источник опасности для читателя и режиссера. По мнению ученого, именно этот персонаж раскрывает сущность («душу») пьесы, специфику авторского понимания мира и человека, — человека, который «сам себя сделал» и который хочет помочь другим: «Лопахин — непредсказуемый, динамичный, не вписывающийся в привычные моральные категории <...>. Его победа — не над плачущей Раневской, а над своим собственным прошлым, над прошлым как таковым...» [28:88].

Наверное, закономерно, что и в XX, и в XXI веке Чехов на разных языках оказывается актуален не только как художник, открывший новые направления в искусстве, но и как писатель, в чьих художественных «опытах» отразился дар прозрения и предвидения, «предчувствия грядущих поколений», о котором писал в 1904 году Д.Н. Овсянико-Куликовский.