Вернуться к Г.Ю. Бродская. Алексеев-Станиславский, Чехов и другие. Вишневосадская эпопея

Глава 1. Отцы и дети. Алексеевы, Бостанжогло и другие

Разветвленные многодетные семьи купцов первой гильдии Алексеевых и Бостанжогло перевиты замысловатым старинным вензелем.

Алексеевы, текстильные фабриканты, выходцы из крепостных ярославских русаков, работали с хлопком, шерстью и золотой и серебряной нитью-канителью.

Бостанжогло, из обрусевших нежинских греков, — табакоплантаторы и табакоторговцы.

Родственные и свойственные связи Алексеевых и Бостанжогло перекрещивались и переплетались и вдоль, и поперек колен и в девятнадцатом веке, и в двадцатом, так что не разберешь, кто кому и в каком колене брат, а кто племянник или дядя, и чем младше потомок, тем труднее размотать клубок, смесь, помесь в нем Алексеевых и Бостанжогло в долях и старшинстве кровей.

Да и не к чему, пожалуй.

Не в крови дело.

Кажется, все дело в поколении.

И в индивидууме.

И в его пассионарности, как сказал бы Лев Гумилев, в том, что ценно для истории.

Но главное для этой книги — в близости семей Алексеевых и Бостанжогло, составлявших один дружный московский купеческий клан, начиная с поколения родителей Станиславского.

Чтобы разобраться во внутриклановых семейных связях двух старинных купеческих фамилий, заглянем в родословие Станиславского. Хотя и на генеалогическом древе Алексеевых и Бостанжогло трудно пробиться сквозь частокол замысловато переплетенных веток и ответвлений.

Пусть древо растет от основателей московских фабрик, давших им свое имя: золотоканительной «Владимир Алексеев» — Владимира Семеновича Алексеева, деда Станиславского по отцу, он на четыре года старше Пушкина; и табачной «М.И. Бостанжогло и сыновья» — Михаила Ивановича Бостанжогло. Он родился в 1789-м.

Тогда Станиславский — третье колено Алексеевых.

Забудем до поры о Станиславском, главном персонаже этой книги. Забудем о его братьях и сестрах, о кузенах и кузинах, о племянниках и племянницах с отцовской и материнской сторон, с которыми познакомится Чехов в 1902 году.

Никого из них еще нет на свете.

Родители Станиславского — отец Сергей Владимирович, младший из сыновей Владимира Семеновича Алексеева, и мать Елизавета Васильевна Алексеева, урожденная Яковлева, — еще не встретились друг с другом и не родили своих десятерых детей, братьев и сестер Станиславского. (Их третий ребенок умер младенцем).

Корневые фигуры древа — Владимир Семенович Алексеев и Михаил Иванович Бостанжогло — приведут нас в середину XIX века.

В середине XIX века они были отцами больших семейств.

У Владимира Семеновича было три сына: Александр Владимирович — 1821 года рождения, Семен Владимирович — 1827-го и Сергей Владимирович, отец Станиславского. Он родился в 1836-м. И пять дочек. Дочери Владимира Семеновича — тетки Станиславского — обрели хорошие фамилии: Сапожниковой, Беклемишевой, Кисловской, Костомаровой и Якунчиковой.

Александр Владимирович, первенец Владимира Семеновича, был старше младшего из братьев — Сергея Владимировича — на 15 лет. В купеческих и фабричных реестрах Сергей Владимирович и старшие его сыновья — Владимир и Константин Сергеевичи — идут как члены семьи Александра Владимировича.

Старшая из дочерей Владимира Семеновича Вера Владимировна, по мужу Сапожникова, заменила Сергею Владимировичу мать, рано умершую от туберкулеза. Вообще туберкулез безжалостно косил и семью Алексеевых, и семью Бостанжогло, и семью Чеховых, несмотря на материальный достаток и комфортные бытовые условия жизни состоятельных потомственных москвичей, в отличие от выходцев из Таганрога.

Своего деда Алексеева Станиславский не знал. Тот, вдовец, умер в 1862-м, за год до его рождения. И Михаила Ивановича Бостанжогло, основателя с сыновьями знаменитой на всю Россию московской табачной фабрики, не знал. Этот умер в 1863-м и тоже вдовцом. Но в главе о старой Москве в мемуарной книге «Моя жизнь в искусстве» — она писалась в начале 1920-х, в другой исторической эпохе, — Станиславский упомянул его как «старика Б.» и рассказал его легенду: жену свою Елену Яковлевну Йорганду «старик Б.» похитил в гареме турецкого султана. И было у него с «султаншей» шестеро детей, греков и гречанок по отцу и турок и турчанок по матери, — два сына и четыре дочери. Два сына — Василий Михайлович и Николай Михайлович — и соучредили с отцом табачную фирму «М.И. Бостанжогло и сыновья» с многими активами за границей. Две дочери — Александра Михайловна и Елизавета Михайловна, удачно вышедшие замуж, получили от отца отличное приданое, как положено в состоятельных купеческих семьях. Они и повязали замысловатым плетением через своих мужей и брата Николая Михайловича род Бостанжогло с Алексеевыми.

Две другие дочери Михаила Ивановича и «султанши», тоже вполне благополучные, к этой путанице отношения не имеют и больше в этой книге не появятся.

Причудливое смешение Алексеевых с Бостанжогло произошло в середине XIX века в московском доме «старика Б.» на Старой Басманной.

Городские дома Владимира Семеновича Алексеева, деда Станиславского, и Михаила Ивановича Бостанжогло находились на территориях их фабрик: золотоканительной «Владимир Алексеев», внутри квартала между Большой и Малой Алексеевскими улицами в Рогожской части Москвы, близ Таганской площади; и табачной «М.И. Бостанжогло и сыновья» на Разгуляе, внутри квартала по Старой Басманной улице у церкви святого Никиты-великомученика. Построенная в середине XVIII века по проекту архитектора Д.В. Ухтомского, автора колокольни Троице-Сергиевой лавры, барочная церковь Никиты-великомученика и по сей день, свежеотреставрированная, украшает Старую Басманную, где жили в Москве с отцом, еще батарейным командиром, — по случайному совпадению — три чеховские сестры Прозоровы: Ольга Сергеевна, Мария Сергеевна и Ирина Сергеевна. И куда они так стремились.

Внук Михаила Ивановича Бостанжогло Михаил Николаевич, третье колено Бостанжогло, если считать от Михаила Ивановича, до 1917-го был в храме Никиты-великомученика церковным старостой.

В бывшие московские дома основателей династий — Владимира Семеновича Алексеева на Большой Алексеевской и Михаила Ивановича Бостанжогло на Старой Басманной — можно зайти и сегодня.

Большой, с классическим фронтоном и двумя крыльями, обрамлявшими двор, особняк на Большой Алексеевской был удобен для семьи респектабельного барина Владимира Семеновича и его восьмерых детей. Удобен, прекрасно обставлен и оборудован особо усовершенствованными кухнями и прачечными. Стены в парадном зале у Алексеевых были зеркальными, парадная лестница была помпезной, она вела из нижнего вестибюля с двойным рядом белых колонн в аванзал, отделенный от зала аркой. И арка, и потолки, и аванзал, и зал с зеркалами, вделанными прямо в стены, без рам, были украшены стильной лепниной.

Особняк на Большой Алексеевской вскоре после рождения Станиславского был продан городу. В нем тогда же было учреждено общежитие для вдов и сирот из купеческих семей. Теперь в нем размещается солидный научно-исследовательский институт. В 1990-х улице возвращено ее старое название. С 1917-го она именовалась Большой Коммунистической.

Владимир Семенович Алексеев, до конца дней с 1850 года — года смерти супруги — остававшийся вдовцом, грузный, степенный, важно-вежливый, запомнился его детям в неизменном черном сюртуке и попыхивавшим гаванской сигарой. Сам он был грамотный, писал, считал. Троих сыновей своих — Александра, Семена и Сергея Владимировичей — Владимир Семенович учил языкам, русскому и иностранным, и арифметике, приглашая к ним учителей. Так было принято в московских дворянских семьях.

Богатевшие купцы тянулись за культурными, но бедневшими дворянами.

Сергей Владимирович, отец Станиславского, как и оба его брата Александр и Семен Владимировичи и их пятеро сестер владели немецким и французским. Алексеевская фабрика обслуживала иностранных клиентов.

Да и по Европе они путешествовали.

На лошадях, конечно, как и дореформенные Гаевы, родители Раневской, Андрей Гаев и его супруга из чеховского «Вишневого сада».

В знании французского Сергей Владимирович Алексеев не уступал своей будущей жене — полуфранцуженке (француженке со стороны матери) и детям, французам на четверть крови.

Все остальное, все фабричные премудрости, Алексеевы — Владимировичи, с малолетства совладевшие с отцом семейной фирмой, хотя на ее вывеске значилось одно имя Владимира Семеновича, осваивали на практике подле старших, у них учась.

Сергей Владимирович прошел все должностные ступеньки — от мальчика в фабричной конторе до коммерции советника.

Александр Владимирович закончил жизнь почтенным мануфактур-советником.

По той же схеме братья Алексеевы — Александр и Сергей Владимировичи — готовили к делу наследников: Александр Владимирович — сына Николая Александровича, будущего московского городского голову; Сергей Владимирович — двух своих старших сыновей братьев Владимира Сергеевича и Константина Сергеевича, будущего Станиславского. У среднего сына Владимира Семеновича Алексеева Семена Владимировича законных детей — наследников — не было. Он умер холостым. Так что вся надежда Алексеевых второго колена возлагалась на Николая Александровича и его кузенов со стороны отца — Владимира и Константина Сергеевичей, они погодки.

Николай Александрович Алексеев, также прославивший род Алексеевых, как и Станиславский — своим театральным псевдонимом, был старше Владимира Сергеевича Алексеева почти на 10 лет и старше Станиславского — на 11.

Николай Александрович Алексеев родился в 1852 году.

Барский каменный дом Бостанжогло на Старой Басманной, не поражавший масштабами, с фасада двух-, с задней части трехэтажный, совсем старинный, не сгоревший в московском пожаре 1812 года, как и многие особняки на Разгуляе, тоже отличался добротной роскошью. Он и по интерьерам, и по благоустроенности не уступал алексеевскому на Большой Алексеевской, хотя строился много раньше его, как и уютный особнячок Василия Львовича Пушкина, дяди поэта, по соседству на той же Старой Басманной.

Парадная лестница, извивисто изогнутая из глубины широкого вестибюля на площадку второго этажа, и лестничные площадки в доме Бостанжогло были выложены тарусскими и подольскими камнями.

Оштукатуренные внутренние стены, сводчатые потолки и перегородки в парадных комнатах были украшены лепниной, стены в зале были мраморные.

Участковый архитектор, следивший за состоянием дома Бостанжогло и перестраивавший его, совершенствуя удобства и убранства, оставил описание парадных и служебных комнат, описание полов — каменноплитных, мозаичных, досчатого, соснового и дубового паркета, оконных переплетов, дверей внутри дома и входных дверей — дубовых, отличной столярной работы. Двери на лестничных площадках изготовлялись из палисандрового дерева. Подоконники в парадных комнатах — из белого или подольского мрамора. Отапливался дом русскими печами. Очаги выкладывались голландскими изразцами или майоликовой плиткой, камины украшались белым и черным мрамором. Мраморные ванные комнаты утеплялись двумя калориферами. В ванные и клозеты к концу века, в бытность Николая Александровича Алексеева головой, в дом Бостанжогло была проведена вода. Как и в другие богатые московские дома.

Николай Александрович по должности следил за городским хозяйством.

Участок на Разгуляе по Старой Басманной, вглубь квартала от нарядной бело-красной церкви Ухтомского, уныло прозаичен. Весь квартал, принадлежавший Бостанжогло, был обнесен забором с широкими въездными воротами. Он напоминал отдельный город почти в центре Москвы. Здесь же, разумеется, были конюшни, кучерская, каретный сарай с экипажами. Бостанжогло имели свой транспорт, обслуживавший господ, они же — фабричное начальство. В фабричных строениях, окружавших господский дом, размещались: литография, цеха по производству папирос и гильз, сортировочно-резальные и укупорочные цеха, склады сырья и готовой продукции, кладовые бумаги и бандеролей с множеством разных подсобок. В одно- и двухэтажных домах, каменных и деревянных, но на каменных фундаментах, с пристройками, подвалами и антресолями, жили рабочие и служащие фабрики. Тут же, в столовой, им раздавали обеды.

Теперь этот дом, бывший Бостанжогло на Старой Басманной, с виду, снаружи вполне барский, внутри совсем казенный, как и алексеевский на Большой Алексеевской. В нем размещается НИИ Газпром.

Первой из шестерых детей «старика Б.» и «султанши» упорхнула со Старой Басманной Александра Михайловна, урожденная Бостанжогло. Она вышла замуж за петербургского купца первой гильдии Василия Абрамовича Яковлева. Василий Абрамович владел каменоломнями в Финляндии и подрядами по поставке мрамора и гранита для строительных работ в северной российской столице. Его имя увековечено цельной глыбой Александровской колонны, доставленной из Финляндии в Петербург и воздвигнутой архитектором Монфераном перед Зимним дворцом.

Василий Абрамович Яковлев перевез Александру Михайловну из Москвы в свой петербургский дом, где запросто бывали знаменитые актеры императорской Александринки, и взял в свою новую семью маленьких дочек от первого брака с француженкой Мари Варле, актрисой французской труппы Петербургского Михайловского театра. Таким образом, одна ид дочерей «султанши» Александра Михайловна, веселая, общительная, как и полунищая Мари Варле, первая жена Василия Абрамовича, стала мачехой Мари-младшей и Адели Яковлевых, дочерей Мари Варле и Василия Абрамовича Яковлева.

Девочки-полуфранцуженки Мари-младшая и Адель были крещены в православии как Мария Васильевна и Елизавета Васильевна.

Адель — Елизавета Васильевна, рожденная в Петербурге Яковлевой, впоследствии Алексеева, жена Сергея Владимировича Алексеева, — это и есть мать Станиславского.

Другая дочь «старика Б.» и «султанши» — Елизавета Михайловна — вышла замуж за Александра Владимировича Алексеева, дядю Станиславского, старшего из братьев Алексеевых — Владимировичей, и стала матерью Николая Александровича, их первенца, единственного сына, и трех дочерей — Александры, сверстницы Станиславского, Марии и Елизаветы, старшей и младшей из сестер Алексеевых с отчествами: Александровны.

А перепутал колена Алексеевых и Бостанжогло своей женитьбой младший брат Александры Михайловны и Елизаветы Михайловны — Николай Михайлович Бостанжогло, один из соучредителей с отцом и старшим братом Василием Михайловичем табачной фабрики «М.И. Бостанжогло и сыновья».

Он женился на Марии Васильевне Яковлевой. Кажется, Александра Михайловна просто выдала старшую падчерицу за брата. Таким образом, мачеха и муж Марии Васильевны, дочери Мари Варле и Василия Абрамовича Яковлева, — родные брат и сестра.

Александра Михайловна поселилась у супруга в столице, а Мария Васильевна Яковлева, ставшая Бостанжогло, переехала из Петербурга к Николаю Михайловичу в его московский басманный дом. Потом к сестре из Петербурга в Москву, в дом на Старой Басманной, приехала и Адель, младшая падчерица Александры Михайловны. Вернее, по семейным легендам, юная Адель бежала от мачехи в сопровождении гувернантки Елизаветы Ивановны Леонтьевой. Здесь, на Старой Басманной, в доме своего близкого друга Николая Михайловича Бостанжогло, женатого на Марии Васильевне Яковлевой, и увидел Сергей Владимирович Алексеев свою будущую жену Елизавету Васильевну, еще Адель Яковлеву.

Участница ее авантюрного побега гувернантка Елизавета Ивановна Леонтьева всю свою московскую жизнь прожила в семье Елизаветы Васильевны и Сергея Владимировича Алексеевых и скончалась в 1900 году.

Сестры Яковлевы еще раз, после супружеской пары: Александр Владимирович Алексеев и Елизавета Михайловна, урожденная Бостанжогло, — соединили через своих мужей-друзей текстильных фабрикантов с табачными.

Вот такая путаница купеческих фамилий Алексеевых и Бостанжогло произошла в особняке Михаила Ивановича Бостанжогло и его супруги турчанки Елены Яковлевны Йорганды на Старой Басманной.

Каждое лето дед Станиславского по отцу Владимир Семенович Алексеев вывозил детей, вплоть до их замужества или женитьбы, с пыльной фабричной Алексеевской улицы на Рогожской заставе в Москве в подмосковную усадьбу Елизаветино в Покровском-Стрешневе. Елизаветино Владимир Семенович нанимал в долгосрочную аренду. Видимо, где-то рядом жили летом и Бостанжогло, потому что в сохранившихся письмах повесы Семена Владимировича Алексеева, среднего сына Владимира Семеновича, о его дачных похождениях мелькает юная Елизавета Васильевна Яковлева, очаровательная девочка-беглянка, еще мадемуазель Адель. Она жила в семье сестры Марии и Николая Михайловича Бостанжогло.

В Адель были влюблены оба брата: и Семен Владимирович, и Сергей Владимирович.

В Покровском-Стрешневе все дышало праздником. Он длился с вечера до утра и с нового вечера до утра следующего дня с перерывом на пешие прогулки по березовой роще из Елизаветина в Покровское, на купанья, на катанья на лодках или в экипажах в село Троицкое и в село Братцево, на бесконечные шатанья друг к другу на чай, на кофе, на званый обед и просто так.

Все таскаюсь по разным семействам. Пил кофе у Гоер — мадемуазель Адель пота чудным кофе; пил чай у Редлих — чай изрядный; пил кофе у Мальш — отличный, превосходный, — разливала его старшая дочь. Все эти визиты, мне очень приятны и на все эти кофе и чаи я был приглашен в воскресенье на танцах, — писал приятелю Семен Владимирович, самый разбитной из Алексеевых — Владимировичей (I. 2. № 18487: 97).

Каждое лето 15 июля, в день своего рождения, Владимир Семенович давал бал.

Бал начинался с торжественного обеда.

К обеду к Алексеевым в Покровское-Стрешнево съезжалось кавалькадами экипажей до двухсот гостей. Везде — в комнатах, на террасах, на лужайках в парке у дачи стояли накрытые столы. Столы ломились от еды и питья. После обеда гоняли чаи и кофе и ели мороженое.

К вечеру обед плавно переходил в торжественный ужин и собственно бал с танцами, музыкой и фейерверками.

На одном из круглых юбилеев у Владимира Семеновича было «шесть генералов с белыми плюмажами», — писал приятелю Семен Владимирович. О таком бале, наверное, и вспоминал чеховский Фирс, прислуживавший дореформенным Гаевым: «Прежде у нас на балах танцевали генералы, бароны, адмиралы».

А вообще балы в Покровском-Стрешневе и у Алексеевых, и у их соседей следовали один за другим.

Алексеевы — Владимировичи, их кузены со стороны отца Алексеевы — Петровичи, Бостанжогло — Михайловичи и мадемуазель Адель, Елизавета Васильевна Яковлева, упивались этими балами. Снова процитируем обаятельного тридцатилетнего Семена Владимировича Алексеева, дядю Станиславского. Он строчил свои письма, едва успевая присесть за них от бала до бала:

Все были разговорчивы, милы, горячи, словом, милашки, соединяющие в себе все возвышенные достоинства. Бал был превосходный: две музыки (бальная и полковая); царицею бала была, разумеется, Адель. Пиршество продолжалось до пяти утра. В воскресенье была музыка в оранжерее, и я до того танцевал, — передать трудно. Скажу только, что весьма и весьма удачно. Мадам Редлих, у которой во вторник был бал, пригласила меня. Мадемуазель Адель ангажировала меня через фолькмана на кадриль, ибо, ты знаешь, что если я замечаю, что за девушкой кто-то волочится, то я оставляю ее в покое. Она дивное создание!!!! Потом мадам Форш подзывает меня к себе и говорит: «Зачем я не танцую с ее дочерьми?» Я тотчас же ангажировал младшую, весьма приятную девочку. Наконец, вмешавшись в мой разговор с Валуевым, мадемуазель Маслова говорит: «М-r Алексеев, я весьма желаю потанцевать с Вами кадриль». А я этому рад, — взял и пошел. Уж что мы с ней говорили — не в силах рассказать. Она всех нас благодарила и Семена Петровича за игру на флейте, говоря: «Как Ваш братец был любезен и добр, играя вечером недалеко от нашей дачи; мы долго, долго слушали его». Еще скажу, что меня приглашала мадам Гоер придти к ним пить кофе и просила сблизиться. Ну, просто чудо разлюли! Приехавши в понедельник из Покровского в Москву, не доспав, в ужасном чаду, с бьющимся сердцем, — ух, ох, увы. Нынче опять там буду! (I. 2. № 18487: 96)

На балах в Елизаветине молодые Алексеевы и Бостанжогло обряжались во фраки и белые панталоны.

Барышни — Адель, Маслова, Редлих — все, кто был к Семену «благосклонен и до крайности внимателен» и кого он заранее ангажировал «на три кадрили каждую», с вечера рвали цветы для букетов и продумывали праздничный наряд.

Адель, Елизавета Васильевна, когда ее дети были маленькими, а она с Сергеем Владимировичем выезжала на обеды, балы и в маскарад, все делала так, как было во второй половине 1850-х у Алексеевых и Бостанжогло-старших. В красной гостиной ее дома на Садовой Черногрязской перед трюмо ставился стол и все, что надо было для прически: щипцы, гребенки, накладные локоны, цветы или венок. Прислуга приносила вешалку с парадным платьем и шелковые, в цвет платья, туфли. Сергей Владимирович притаскивал квадратный ларец с драгоценностями: с бриллиантовыми брошами, с серьгами, украшенными разными камнями, с браслетами, кольцами, медальонами, крестиками, длинными жемчужными нитями. Давно готовый, во фраке и цилиндре, он поторапливал Елизавету Васильевну, пока она, завершая туалет, отдавала приказания няне Фекле Максимовне и горничным относительно детей.

Впоследствии дух, культуру и каноны упоительных стрешневских балов Алексеевы — Вера Владимировна Алексеева-Сапожникова, Сергей Владимирович с Елизаветой Васильевной и Николай Михайлович Бостанжогло перенесли в свои подмосковные имения Любимовку и Тарасовку — в 5—7 минутах ходьбы одно от другого, купленные в конце 1860-х. В 1864-м Николай Михайлович Бостанжогло овдовел, и девять детей Сергея Владимировича Алексеева и четверо осиротевших — покойной Марии Васильевны и Николая Михайловича Бостанжогло — росли под присмотром их крестной матери Елизаветы Васильевны в той же атмосфере непрерывного пышно-праздничного фейерверка.

Семьи Веры Владимировны Алексеевой-Сапожниковой и Сергея Владимировича Алексеева после смерти Владимира Семеновича жили одной семьей. В Москве — в соседних домах у Красных ворот. Летом — в общем любимовском доме с двумя флигелями, поделенными между Алексеевыми и Сапожниковыми. Их называли «ушами».

Когда Алексеевым и Сапожниковым, купившим в конце 1860-х Любимовский дом, стало в нем тесно, Вера Владимировна и ее взрослые сыновья Александр и Владимир Григорьевичи Сапожниковы купили землю в соседнем сельце Финогеновка и построили собственный дом, оставив Алексеевым старый. От новенького дома Сапожниковых, сверкавшего белизной, окруженного садом, полным цветов, к Клязьме спускалась каменная лестница, выводившая на такую же каменную пристань, где всегда было привязано несколько изящных лодок и стоял большой пароход «Александр», с трудом разворачивавшийся даже в самых широких местах реки. Украшенные в дни бальных праздников цветами и флагами, алексеевские и бостанжогловские лодки отчаливали от берега, вывозя молодежь и гостей, прибывших на бал, смотреть фейерверки с воды.

Летом 1902 года с лодки будут смотреть фейерверки Чеховы, Антон Павлович и Ольга Леонардовна, а на веслах будут сидеть внуки и внучки покойных Веры Владимировны Алексеевой-Сапожниковой, Сергея Владимировича Алексеева или Николая Михайловича Бостанжогло.

Утром, «навеселившись вдоволь», «еще шальные», переодевшись, выпив чаю с папой — Владимиром Семеновичем, молодые Семен и Сергей Владимировичи выезжали из Покровского-Стрешнева в Москву на алексеевскую фабрику золотой канители. А потом точно так же с папаней Сергеем Владимировичем Алексеевым и Николаем Михайловичем Бостанжогло выезжали из Любимовки и из Тарасовки Владимир и Константин Сергеевичи Алексеевы и их кузен Михаил Николаевич Бостанжогло. И из Финогеновки — Александр и Владимир Григорьевичи Сапожниковы. Никакие удовольствия мира, никакие праздники, затянувшиеся до утра, не могли нарушить порядка, заведенного дедами и отцами, даже если и вовсе не доводилось прилечь до начала рабочего дня. Святого для Алексеевых, Бостанжогло и Сапожниковых.

Фабрики «Владимир Алексеев», «М.И. Бостанжогло и сыновья» и текстильные фабрики «А. и В. Сапожниковы» держались внутрисемейными связями и развивались и процветали в лоне трудовых и духовно-нравственных семейных традиций, заложенных в детях, потом во внуках и правнуках основателями династий. Эти традиции были прерваны в 1917-м. Передававшиеся с середины XIX века из поколения в поколение, они цепко держали в объятиях семей и клана каждого из сыновей и Алексеевых, и Бостанжогло, и Сапожниковых. Братья сменяли друг друга на постах членов правления и в том же порядке старшинства в должностях директоров и директоров-распорядителей своих стремительно расширявшихся с начала 1860-х, реорганизовывавшихся и богатевших торгово-промышленных фирм. Вне традиций, заложенных Владимиром Семеновичем Алексеевым, Михаилом Ивановичем Бостанжогло и их сыновьями, не понять купцов третьего колена Алексеевых и Бостанжогло; братьев Владимира и Константина Сергеевичей Алексеевых, их кузена со стороны отца Николая Александровича Алексеева и их кузена со стороны матери Михаила Николаевича Бостанжогло.

Внук Михаила Ивановича Бостанжогло Михаил Николаевич бессменно с 1891 года — года смерти своего отца Николая Михайловича — и до 1918-го возглавлял товарищество «М.И. Бостанжогло и сыновья», включавшее фабрику, южные табачные плантации и табачные магазины. В Москве магазин табачной торговли Бостанжогло находился на Кузнецком мосту, в Петербурге — на Невском проспекте. Не случись национализации, Михаила Николаевича сменил бы в должности директора-распорядителя товарищества Николай Сергеевич Смирнов, его племянник, сын его сестры Елены. Другие мальчики четвертого колена Бостанжогло, правнуки Михаила Ивановича с одной стороны и Мари Варле с другой, одаренные — в прабабку-француженку кто артистически, кто музыкально, — не имели к фабричной деятельности никаких склонностей.

Все мальчики четвертого колена Бостанжогло — Василий Васильевич Бостанжогло, сын Василия Николаевича, Борис Александрович Гальнбек и Николай Сергеевич Смирнов, сыновья Александры Николаевны и Елены Николаевны, урожденных Бостанжогло, бывшие табачные фабриканты, были репрессированы. Василий Васильевич Бостанжогло был арестован в первый раз в 1920-м вместе с тогда же расстрелянным отцом, во второй раз — вместе с дядей Михаилом Николаевичем — в конце 1920-х. Бориса Гальнбека и Коку Смирнова, как его звали дома, арестовали в 1930-х.

Внуки Михаила Ивановича Бостанжогло и Владимира Семеновича Алексеева, третье колено династий, успели пройти до 1917-го — младшие за старшими, не ломая традиций, — весь положенный им путь снизу, от служащих в конторах своих фабрик, к высшим должностям в правлениях фамильных торгово-промышленных фирм.

Из поколения в поколение они «выращивали свой сад», если пользоваться образом Вольтера. Или свой «Вишневый сад», — если по-русски, по Чехову. Из поколения в поколение, наследуя сырьевые базы, фабрики и магазины, они расширяли и модернизировали и производство, и торговлю, наращивая капитал во благо собственное и России, и передавали свое дело детям.

Замечательный, огромный, редкой красоты, плодоносивший дважды в год чеховский Вишневый сад, достопримечательность губернии и основа благосостояния его владельцев — старинного дворянского рода чеховских Гаевых, — был занесен в «Энциклопедический словарь».

Золотоканительная фабрика «Владимир Алексеев» и табачная «М.И. Бостанжогло и сыновья» были занесены в энциклопедический словарь «Вся Россия», ежегодно издававшийся с изменениями и дополнениями издательской империей А.С. Суворина. Они составляли славу России. Вся Россия, поднимавшаяся из феодального рабства, вставшая в 1861 году с колен и вступившая на путь экономического и культурного процветания, гордилась ими.

В 1862 году, после смерти Владимира Семеновича Алексеева, три его сына — Александр, Семен и Сергей — создали товарищество, сохранив на вывеске имя и фамилию отца «Владимир Алексеев». Бразды правления золотоканительной фабрики перешли, как положено, в руки старшего, Александра Владимировича. Однако фактически делами заправлял не Александр Владимирович, а Семен Владимирович, средний сын Владимира Семеновича, вечно пылко влюбленный и самый талантливый из Алексеевых — Владимировичей по фабричной части.

Владимир Семенович и Александр и Сергей Владимировичи Алексеевы принадлежали к типу так называемых купцов-консерваторов, прижимистых, осуществлявших на фабрике политику «скопидомства». Они знали дело, вели его солидно, аккуратно, очень осторожно, перестраховываясь со всех сторон, и щепетильно — особенно там, где речь шла о чужих интересах. Репутация Алексеевых была на высоте и среди конкурентов, и среди покупателей.

Семен Владимирович вел дело иначе, не нарушая при этом нравственных заповедей рода.

Он умер очень рано и многого из задуманного не успел.

Он был новым типом пореформенного делового человека, просвещенным купцом европейского склада. Ни Владимир Семенович, ни Александр и Сергей Владимировичи, тоже вполне просвещенные, не мешали Семену вести дело так, что оно приобретало масштабы чуть ли не концерна.

Он закупил паровые двигатели и механизировал весь технологический процесс изготовления на фабрике золотой канители.

Обладавший врожденным коммерческим чутьем, он изучил конъюнктуру российского и мирового рынка и, заставив работать каждую копейку с вложенного капитала и с прибыли, успешно торговал с отечественными и иностранными покупателями.

Он подготовил объединение всех алексеевских сырьевых баз, разбросанных по России, всех производств и торговлю шерстяной пряжей и разнообразной текстильной мануфактурой в торговый дом «Владимир Алексеев». Александр Владимирович не отважился бы на такие смелые реформы, которые задумал Семен Владимирович. Доведены они были до конца и закреплены на вывеске в 1881-м, после смерти Семена Владимировича, Александром и Сергеем Владимировичами и подросшим Николаем Александровичем Алексеевым, сыном Александра Владимировича.

Торгово-промышленное товарищество «Владимир Алексеев» включало овцеводческие хозяйства (стада, пастбища и переработка сырья), конные заводы в Закавказье, хлопковые угодья в Средней Азии, золотоканительную и прядильную фабрики в Москве, в Рогожской части, механическую шерстомойню и химический завод-красильню в селе Григоровка Харьковских уезда и губернии. Григоровские объекты унаследовал третий сын Сергея Владимировича Георгий Сергеевич, по-домашнему Юра. В 1878-м мериносовая шерсть Григоровской фабрики была удостоена на Всемирной промышленной выставке в Париже бронзовой медали. В 1882-м на Всероссийской выставке в Москве — золотой. Для складирования и для производства торговых действий по оптовой покупке и сбыту готовой продукции товарищество располагало в Москве 33 амбарами, 29 лавками и железными бараками на городской земле внутри Гостиного двора на Ильинке. Торговали в Средних торговых рядах на Красной площади, в Ситцевом, Серебряном, Сапожном, Москательном и Охотном рядах.

Первые роли в товариществе после смерти Александра Владимировича Сергей Владимирович уступил племяннику, сыну Александра Владимировича. Умом, трезвостью, быстротой, точностью решений, организаторской хваткой и навыками Николай Александрович был в Семена Владимировича. Поговаривали даже, что Николай Александрович — сын не Александра Владимировича, а Семена Владимировича. В юности Семен волочился не только за мадемуазель Аделью, Елизаветой Васильевной, будущей супругой Сергея Владимировича, но и за Елизаветой Михайловной, супругой Александра Владимировича. И та проявляла к нему повышенный интерес. Когда Алексеевы — семья Александра Владимировича — съехала с Большой Алексеевской, Елизавета Михайловна поселила Семена в своем с Александром Владимировичем особняке на Пречистенке. И все родные находили, что не только ее сын Николай Александрович похож на Семена, но и Лиза — Елизавета Александровна, младшая из ее дочерей, — одно с Семеном лицо.

Но разве племянники и племянницы не бывают похожи на дядьев?

Алексеевы, Сапожниковы и Бостанжогло состояли в родстве и в свойстве и друг с другом, и с самыми знатными московскими купеческими фамилиями — с Четвериковыми, Мамонтовыми, Третьяковыми, Коншиными. Эти династии владели всей текстильной промышленностью Москвы. В четвертом поколении к ним присоединятся текстильные фабриканты Рябушинские. Они породнятся с семьей Владимира Сергеевича Алексеева, старшего сына Сергея Владимировича.

В 1930-м эти фамилии пройдут в списке лиц, арестованных и осужденных по делу Промпартии — «контрреволюционной вредительской и шпионской организации в текстильной промышленности».

Сапожниковым, Вере Владимировне, урожденной Алексеевой, старшей сестре Александра и Сергея Владимировичей, и ее сыновьям Александру и Владимиру Григорьевичам, принадлежала ткацкая фабрика у Красных ворот, известная качеством своей продукции — шелковых тканей и парчи — и высокой художественностью их росписи. Мастера выполняли ее в разных стилях. С 1852 года фабрика работала по заказам церковных, придворных и военных ведомств. Она поставляла облачения для духовенства к священным дням коронаций императоров, а также мебельные ткани и ткани на знамена, штандарты и орденские ленты. С этого же года фабрика получала высокие отечественные и международные награды на разных мануфактурных выставках, всероссийских и европейских. Сапожниковскую парчу с оригинальными рисунками буддийского культа экспортировали на Восток. Ее заказывали бухарцы, монголы и тибетский далай-лама. Легкие шелковые сапожниковские ткани выписывали модные мастерские Парижа и Лондона.

В 1907 году тяжелая парча Сапожниковых вместе с подлинными тканями XVII века играла в «Борисе Годунове» Художественного театра.

В 1874 году Сапожниковы прикупили в Подмосковье, рядом с Любимовкой и Финогеновкой, еще и сельцо Куракино со старым помещичьим домом и по инициативе Владимира Григорьевича в Куракино была построена вторая шелковая фабрика, вошедшая в торгово-промышленное товарищество «А. и В. Сапожниковы». В 1930-х бывшая куракинская фабрика называлась «Передовая текстильщица». «Передовая текстильщица» поглотила куракинскую усадьбу, помещичий дом превратился в общежитие для ткачих и фабричных рабочих, а от усадьбы остался пруд, заросший осокой, и аллея из лип. Этот дом, когда он был куплен Сапожниковыми, у Сапожниковых нанимали в долгосрочную аренду под дачу Третьяковы, семья Павла Михайловича и Веры Николаевны, урожденной Мамонтовой.

Сапожниковы состояли с Третьяковыми в свойстве.

Дочь Веры Владимировны Алексеевой-Сапожниковой Елизавета Григорьевна Сапожникова была замужем за купцом-промышленником и любителем искусств Саввой Ивановичем Мамонтовым. Савва Иванович приходился Вере Николаевне Третьяковой кузеном.

Через Веру Николаевну, супругу Павла Михайловича, Третьяковы, владельцы льняной Ново-Костромской мануфактуры «Братья П. и С. Третьяковы и В.Д. Коншин», состояли в свойстве с Морозовыми, владельцами Тверской мануфактуры: племянница Веры Николаевны Маргарита Кирилловна, урожденная Мамонтова, дочь Кирилла Николаевича Мамонтова, владельца фабрики лаков и красок, была замужем за Михаилом Абрамовичем Морозовым, «ситцевым королем», — двоюродным племянником Саввы Тимофеевича Морозова, главы Никольской мануфактуры.

Мика Морозов, изображенный на портрете Серова, впоследствии основоположник современного шекспироведения Михаил Михайлович Морозов, — это сын Маргариты Кирилловны и Михаила Абрамовича Морозовых.

Владимир Дмитриевич Коншин, коммерции советник, давний друг и коллега братьев Александра и Сергея Владимировичей Алексеевых по Купеческой управе, был братьям Павлу и Сергею Михайловичам Третьяковым больше, чем компаньон. По завещанию Михаила Захаровича Третьякова, основателя Ново-Костромской мануфактуры, старший доверенный приказчик этой фабрики В.Д. Коншин был наречен женихом, а по достижении совершеннолетия дочери Михаила Захаровича Елизаветы Михайловны ее мужем.

Елизавета Михайловна Коншина, урожденная Третьякова, родная сестра братьев П. и С. Третьяковых, добрая, тихая, больная чахоткой, постоянно жила за границей. Русский климат ей был вреден. Дети Елизаветы Михайловны и Владимира Дмитриевича Коншина (три брата и две сестры — Александра и Прасковья Владимировны, урожденные Коншины) воспитывались в Европе, большей частью в Женеве. Елизавета Михайловна Третьякова-Коншина лето проводила в Баденвейлере, зимой оседала в Пизе или в Ментоне.

Владимир Дмитриевич Коншин наезжал в Европу к жене и детям, совмещая свидания с деловыми поездками. В 1870-м гроб с телом Елизаветы Михайловны Третьяковой-Коншиной прибыл в Москву из Египта, где она провела последний год перед кончиной. Дети Коншины поселились у отца, и каждое лето, когда Сапожниковы купили землю и помещичий дом в Куракино и сдали его в аренду Павлу Михайловичу Третьякову, Александра и Прасковья Владимировны проводили у дяди.

Старшая — Александра Владимировна Коншина — считалась невестой Александра Григорьевича Сапожникова. Младшая — артистичная Прасковья Владимировна, подружка Натальи Васильевны Якунчиковой, кузины Станиславского, и юный Станиславский — Костя Алексеев — детьми играли в спектаклях Саввы Ивановича Мамонтова в его сапожниковском доме у Красных ворот.

Александра Владимировна Коншина; кузены Станиславского, а потом и супруги Владимир Григорьевич Сапожников и Елизавета Васильевна, урожденная Якунчикова, и Николай Александрович Алексеев, их и Станиславского кузен, — это была одна веселая, шумная компания. Их пикники, их розыгрыши, их шатания из Финогеновки в Любимовку и в Куракино и обратно — эти села отстояли друга от друга на 5—10 минут ходьбы — описал Станиславский в «Моей жизни в искусстве». Александра Владимировна Коншина и Николай Александрович Алексеев поженились после неожиданной смерти Александра Григорьевича Сапожникова в 1877 году.

Станиславскому, Константину Сергеевичу Алексееву, в 1877 году — 14 лет.

Через дочь В.Д. Коншина и Е.М. Третьяковой-Коншиной Александру Владимировну, вышедшую замуж за Николая Александровича Алексеева, Коншины, Третьяковы и Морозовы породнились с Алексеевыми и Четвериковыми. Сестры Николая Александровича Мария и Александра Александровны Алексеевы, дочери Елизаветы Михайловны и Александра Владимировича Алексеевых, вышли замуж за братьев Четвериковых, Сергея Ивановича и Дмитрия Ивановича, владельцев Городищенской суконной мануфактуры. После внезапной трагической кончины Николая Александровича Сергей Иванович Четвериков, муж Марии Александровны, занял все его посты в товариществе «Владимир Алексеев».

Николай Александрович Алексеев, по матери он Бостанжогло, и Александра Владимировна Алексеева, урожденная Коншина, по матери Третьякова, замкнули к концу 1870-х круг родства и свойства всех перечисленных знатных текстильных и табачных фабрикантов.

А к началу 1880-х, когда в жизнь вступали купцы третьего колена династий, в руках разбогатевшего московского купечества, отцов Николая Александровича, братьев Алексеевых — Сергеевичей, Бостанжогло — Николаевичей и Николая Сергеевича Третьякова, оказалась и городская власть. Либеральные реформы 1860-х открыли купцам-промышленникам доступ в Городскую думу. Быть избранным, в соответствии с новым положением об органах городского самоуправления, утвержденным в начале 1860-х, мог любой, без различия классов и сословий, но — в зависимости от имущественной состоятельности, от владения в Москве недвижимостью или производственным предприятием. К началу 1880-х купцы первой гильдии, купцы-фабриканты и домовладельцы, потомственные почетные московские граждане, вытеснили из Думы бедневших, разорявшихся и мало энергичных чиновников-дворян и привели к высшей выборной городской московской власти самых своих деловых и честолюбивых представителей. Заботившиеся о своей карьере, купцы стремились попасть в гласные Московской думы. Гласные избирались каждые четыре года всем населением Москвы. Из числа имущих гласных избиралась Городская управа, исполнительный орган власти. В ней заседало от двух до восьми человек, в зависимости от величины города и количества проживающих в нем граждан. Управа избирала городского голову — представителя всего города как самоопределявшейся территориальной единицы.

Голова — хозяин Москвы — председательствовал и в Управе, и в Думе.

Сын Михаила Ивановича Бостанжогло Василий Михайлович, соучредивший с отцом и братом табачную фабрику, дважды побеждал баллотировавшегося на пост городского головы дворянина князя В.А. Черкасского. Четыре года городским головой был Сергей Михайлович Третьяков и восемь лет — два срока — племянник Василия Михайловича Бостанжогло Николай Александрович Алексеев, женатый на племяннице братьев Третьяковых, Павла и Сергея Михайловичей. И богатство, и власть — через богатство, через собственность, открывавшую путь в Думу, — передавались по наследству самым достойным в купеческих династиях, защищавшим в Думе интересы города и своего сословия.

Дума решала все вопросы городского хозяйства: дорог, организации почтового дела, освещения, водопровода, канализации, свалок, все это были больные места Москвы, пожарного обоза, расквартирования войск, содержания казарм, заключала контракты на строительные и ремонтные работы. В ее ведении находились также важнейшие вопросы налогообложения — подушных податей, просвещения и здравоохранения. Участие купцов-фабрикантов во власти и купеческие деньги позволяли решать проблемы бедных слоев городского населения, так называемые социальные вопросы. Динамично поднимавшееся с начала 1860-х и десятилетиями продолжавшее свое восхождение во власть московское купечество, владельцы торгово-промышленных фирм — Бостанжогло, Третьяковы, Алексеевы, Морозовы, Коншины, определявшие экономический потенциал Москвы, — строили городские больницы, школы, дома призрения, приюты, оказывали неимущим разного рода материальное вспомоществование.

Василий Михайлович Бостанжогло, старший сын «старика Б.», дважды победивший на выборах в Управе дворянина князя В.А. Черкасского, в разное время — греческий консул в Москве, глава московского отделения мануфактур-совета, эксперт всероссийских мануфактурных выставок, председатель совета Коммерческого банка. Заседавший до 1867 года в московской палате уголовного суда, он считался в Думе «законоведом». Как старшина московского купечества, городской голова, и как попечитель учебных заведений, он особое внимание уделял школам и мещанским училищам, бывшим до него в упадке. Попечительствовал он и в совете Московского художественно-промышленного музеума.

Литургии и панихиды по Василию Михайловичу Бостанжогло, крупному благотворителю, совершались в домовых церквах: при Андреевской богадельне, при богадельном доме братьев Солодовниковых, при Николаевском доме призрения бедных купеческих вдов и в Александро-Мариинском Замоскворецком училище, которые он опекал.

За выдающуюся и усердную деятельность на пользу отечественной промышленности и за заслуги перед первопрестольной российской столицей Государь Император пожаловал Василию Михайловичу Бостанжогло орден кавалера Императорского святого равноапостольного князя Владимира 4-й степени.

Купец Николай Александрович Найденов, гласный Московской думы с 1866 года, с 1876-го — председатель Московского биржевого комитета, посмеивался над честолюбием Василия Михайловича. А может быть, просто завидовал ему. Имевший в начале думской деятельности «только Станислава в петлице», Василий Михайлович в течение 8 лет на посту хозяина Москвы достиг «Владимира на шее и чина действительного статского советника, что для купцов было редким явлением; но этого для него было мало, — писал Найденов в своих мемуарах, — недоставало ленты; честолюбие его было настолько велико и смешно, что, когда он получил чин действительного статского советника, в журналах Купеческой управы, им подписывавшихся, он стал означаться «Его Превосходительство г-н В.М.Б.»»1.

Николай Михайлович Бостанжогло, брат Василия Михайловича, также имел солидный послужной список общественных должностей: окружной попечитель при холерном комитете, попечитель московских мещанских училищ. Тот же Найденов считал его человеком «неделовым в общественном отношении». Как гласный Городской думы Николай Михайлович всецело и «безгласно» подчинялся Василию Михайловичу, обеспечивая ему поддержку — большинство голосов, равно как и Александр Владимирович Алексеев, мануфактур-советник, супруг сестры Василия Михайловича Елизаветы Михайловны, отец Николая Александровича. Александр Владимирович — с 1864 по 1868 год член Московского коммерческого суда, с 1866-го выборный от Купеческого общества — гласным стал в 1869 году.

Сергей Михайлович Третъяков, член московского отделения мануфактур-совета, с 1860 года — городской староста сиротского суда, с 1863-го — товарищ старшины, с 1864-го — старшина московского купеческого сословия и член попечительских советов разных мещанских училищ, — головой избирался в четырехлетие с 1877 по 1881 год.

Братья Третьяковы, Павел и Сергей Михайловичи, кроме того, что передали городу свои коллекции русской и западноевропейской живописи, на основе которых была открыта городская Художественная галерея, своим капиталом спасли от ликвидации и расширили московское училище для глухонемых, известное в Москве как Арнольдовское. Маргарита Кирилловна Морозова, урожденная Мамонтова, вспоминала: когда она в детстве ездила к тетке Вере Николаевне Третьяковой, супруге Павла Михайловича, в Куракино, она встречала в парке у старинной белой куракинской дачи глухонемых девочек из Арнольдовского училища. Эти девочки приезжали к дочкам В.Н. и П.М. Третьяковых в гости и гуляли вместе с барыньками, которые с удовольствием осваивали ручную азбуку, чтобы изъясняться друг с дружкой. Барской спеси, которой грешили необразованные купцы, в Третьяковых не было вовсе.

И Сергей Владимирович Алексеев, отец Станиславского, коммерции-советник, занимавший ответственные посты на фабрике, в товариществе и текстильной отрасли, занимал их в местной, городской власти. В 1875—1891 годах он избирался депутатом Городской думы и гласным Московского уездного ведомства. Член выборной Купеческой управы, товарищ старшины, он с 1877 года — старшина московского купечества.

Всех членств его в благотворительных обществах, попечительствах, комиссиях и комитетах не перечесть. Фабрика не держалась на нем. Были на фабрике хозяева посильнее его, братья Семен и Александр Владимировичи, а потом племянник Николай Александрович, заменивший в 1882-м в дирекции и правлении канительной фабрики «Владимир Алексеев» покойного отца. Но в благотворительной работе Сергей Владимирович был незаменим.

В тяжелые для России 1877—1878 годы русско-турецкой войны он как мог заботился о русских воинах. Когда на родину возвращались раненные и искалеченные на войне и часть их проезжала мимо дома купца Алексеева у Красных ворот, вся его семья выходила на улицу с корзинами, наполненными едой, раздавала калачи, говядину, поила чаем, дарила солдатам рубашки, кисеты с табаком и трубками, — вспоминали собравшиеся у могилы Сергея Владимировича о его добрых делах. Среди тех, кто встречал русских воинов, освобождавших славян, братьев по вере, от турецкого, мусульманского порабощения, — так оценивали русско-турецкую войну Алексеевы и Бостанжогло, истово православные, — были и подростки братья Владимир и Константин Сергеевичи. Родители воспитывали их в национал-патриотическом духе. Правда, Константин Сергеевич больше запомнил, как проходили мимо дома не русские воины, а пленные турки, и далее собирался включить какой-то занимательный эпизод в главу о старой Москве в «Моей жизни в искусстве». Но почему-то этот замысел не реализовал.

В сельце Комаровка, по соседству с Любимовкой, где Алексеевы купили маленькое имение, бывшее Нарышкиных, Сергей Владимирович, освятив, открыл для бедных и больных бесплатную лечебницу с бесплатной раздачей лекарств и содержал ее на собственные средства. При комаровской лечебнице он устроил специальное помещение на шесть коек для солдат, получивших ранения в русско-турецкой войне. Медперсонал Сергей Владимирович нанимал из московских студентов-медиков, получавших в университете дипломы врачей. Здесь со студенческих лет работали доктор Владимир Акимович Якубовский, принимавший роды у всей женской половины Алексеевых. Работы у него в многодетных семьях Сергея Владимировича и его детей всегда было много. В комаровской лечебнице начинали Константин Константинович Соколов, Костенька, женившийся на старшей из дочерей Сергея Владимировича Зинаиде Сергеевне, и Александр Павлович Деконский, женившийся на сестре К.К. Соколова Юлии Константиновне. Все они, вливаясь в алексеевскую семью, наращивали ее культурный слой.

Как старшина московского купечества, Сергей Владимирович заботился о вдовах, сиротах и о тех, кто потерял в боях трудоспособность.

Собирал он деньги у купцов и на Добровольческий флот — для войны России на Черном море и на Дунае: южнорусский флот к тому времени обветшал и устарел.

С 1877 года Сергей Владимирович — попечитель московской Солодовниковской богадельни. На деньги московского купечества, также собранные Сергеем Владимировичем, на территории богадельни под его наблюдением был сооружен и украшен храм. А в 1886 году здесь была выстроена новая больница.

В списке его добрых дел — общество попечения о детях сосланных в Сибирь, комитет шелководства, дома призрения и ремесленного образования бедных детей в Петербурге, комиссия по устройству в Москве публичных научных чтений, Харьковское общество исправительных приютов, попечительские советы Александровского коммерческого училища, убежища глухонемых, целого ряда начальных школ и училищ. И т. д. и т. д. За время голода 1891—1892 годов он пожертвовал большие деньги на помощь крестьянам разных российских губерний.

Усилиями именитых купцов, заседавших в Думе, в Управе, в других выборных общественных учреждениях, в разных комиссиях, комитетах и попечительствах, коих было множество в России в эпоху царствования Александра II и его реформ, Москва из выморочного грибоедовского царства, где коротали свой век обнищавшие баре «фамусовского закваса», превращалась в культурный центр России, во второй после Петербурга столичный город. Знаток пореформенной Москвы беллетрист П.Д. Боборыкин так писал об этих процессах вхождения во власть и в культуру московского купечества: «Миллионер-промышленник, банкир и хозяин амбара не только занимают общественные места, пробираются в директора, в гласные, в представители разных частных учреждений и председатели благотворительных обществ; они начинают поддерживать своими деньгами умственные и художественные интересы, заводят галереи, покупают дорогие произведения искусства для своих кабинетов и салонов, утверждают стипендии, делаются покровителями разных школ, ученых обществ, экспедиций, живописцев и поэтов, актеров и писателей. В последние двадцать лет завелась уже в Москве своего рода маленькая Флоренция, есть уже свои Козьмы Медичи, слагается класс денежных патрициев и меценатов... И рядом с мелкими честолюбцами, рядом с грубыми инстинктами чванства выплывают и входят в жизнь разные попытки, уже прямо связывающие мошну, амбар и фабрику с миром идей, с мозговой работой. Издаются книги, заводятся библиотеки, покупаются редкие рукописи, наконец, основываются журналы и газеты на купеческие деньги и к ним привлекаются все наличные интеллигентные силы Москвы»2.

Культура — музыкальная, художественная, издательская, театральная — все это создавалось в Москве на купеческие деньги Бостанжогло, Алексеевых, Третьяковых, Мамонтовых, Морозовых, Коншиных, Рябушинских. Третье колено династий — Алексеев-Станиславский и Николай Александрович Алексеев — формировалось в совсем другой Москве, чем та, в какой родились их деды и отцы.

Начало историческому процессу превращения Москвы во второй культурный центр России положил Николай Григорьевич Рубинштейн, задумавший создать Московское отделение Русского музыкального общества — по типу Петербургского, возглавлявшегося его старшим братом Антоном Григорьевичем.

Московское отделение общества, МО РМО, каким оно задумывалось, должно было курировать московские симфонические концерты и музыкальные классы, которые готовили бы и музыкантов, и преподавателей музыки. Богатевшие купцы первой гильдии, вышедшие из прежней замкнутости и тянувшиеся за дворянами, нуждались в культурном досуге и в настоящем музыкальном образовании для своих детей.

Музыкальные классы стали первоосновой Московской консерватории.

Сам Николай Григорьевич Рубинштейн, вышедший из купеческого сословия, был совершенно неимущий. Отец его, купец третьей гильдии, промотавший сначала кузницу, потом проволочный заводик, а потом и последнее — производство булавок и карандашей, лишил младшего сына средств к существованию и льгот, предоставлявшихся лицам купеческого звания, в том числе и самой важной для одаренного юноши — освобождения от воинской повинности. Ради того чтобы избавиться от солдатчины, Николай Григорьевич, вундеркинд, концертировавший в России и Европе как пианист, поступил на юридический факультет Московского университета и окончил его с дипломом присяжного поверенного. Окончившие университет получали дворянство и освобождались от военной службы.

На жизнь Николай Григорьевич зарабатывал частной юридической практикой и частными уроками музыки в богатых купеческих домах. Богатые купцы охотно приглашали и его самого, и его учеников в домашние учителя музыки. Зарабатывая на жизнь, ученики Рубинштейна часто играли и на домашних балах. Москва славилась балами и знала в них толк. Ученики Рубинштейна высоко котировались в Москве. А Николай Григорьевич лично, пока был жив, заботился о них, подыскивая им богатых учеников и их родителей, любителей потанцевать.

Здесь, на этой раздольной ниве, работы хватало всем. Даже Чехов, приехавший в Москву из Таганрога в конце 1870-х, далекий от купеческой элиты, был наслышан об учениках Рубинштейна, служивших в богатых купеческих домах. В юмореске, напечатанной в журнале «Зритель», Чехов обращался от лица своего персонажа к Евтерпе, музе музыки: «Молит тебя кончивший курс в консерватории и бравший уроки у Рубинштейна! Нет ли у тебя, матушка, где-нибудь на примете местечка тапера в богатом купеческом доме?»3 Кончившие курс в консерватории играли на фортепиано мазурки, котильоны, grand rond'ы, другие бальные танцы, популярные в барских гостиных, «закатывали» «вальсы, кадрили-монстры да гремучие марши», — говорил тапер, ученик Рубинштейна, в одном из ранних рассказов Чехова. Этот чеховский ученик Рубинштейна метил в композиторы и пианисты, а попал в таперы на свадьбу дочери отставного подполковника и купеческого сына4.

Концерты и композиция учеников не кормили. Как и Рубинштейна.

Знал Николай Григорьевич и купеческую дочку Елизавету Васильевну, мать Станиславского, еще мадемуазель Адель Яковлеву. Она была способной пианисткой. Он слышал в ее исполнении салонные пьесы и виртуознейшие рапсодии Листа, предлагал ей быть его ученицей и сожалел, что она променяла врожденный дар и неплохую пианистическую школу на заботы многодетной матери. Ученики Рубинштейна учили музыке детей Елизаветы Васильевны. И разумеется, жили в ее доме. На музыкальное и артистическое развитие и девочек, и мальчиков она не жалела ни сил, ни средств. Николай Григорьевич Рубинштейн оставался для нее высшим авторитетом в этом вопросе. К нему Елизавета Васильевна обращалась за советом и рекомендациями. Первым учителем Володи, Владимира Сергеевича, старшего сына Елизаветы Васильевны, унаследовавшего ее музыкальность, был студент Московской консерватории ученик Николая Григорьевича В.И. Вильборг. Потом для Володи взяли П.Т. Конева, рекомендованного Алексеевым Карлом Клиндвортом, выдающимся пианистом и педагогом, учеником Листа и другом Вагнера. Клиндворт был приглашен в консерваторию все тем же Николаем Григорьевичем Рубинштейном.

К сожалению, и Владимир Сергеевич Алексеев, не просто способный, а редко талантливый, мало развил свой музыкальный дар.

Но частная юридическая практика и доходы от частных уроков в Москве, кормившие Рубинштейна, не могли дать начального капитала для создания Московского отделения Русского музыкального общества. Тут нужны были другие деньги. Бессребреник Рубинштейн мог рассчитывать только на меценатство. Душа любого общества, он имел широкий круг общения среди богатых горожан.

А здесь он отдавал предпочтение влиятельным купцам перед дворянами.

«У одних он играл в карты, у других обедал и занимал всех своим умом и разговорами, у третьих он играл на фортепиано и приводил в восторг слушателей, четвертым он давал уроки музыки... ухаживал. Собрав капитал, он основал консерваторию и симфонические концерты», — писал о Н.Г. Рубинштейне, свернувшем горы на пути создания в Москве музыкальной цивилизации, Станиславский, подготавливая к изданию в 1920-х годах свои мемуары (I. 4: 508).

Николай Григорьевич часто бывал в открытом пречистенском доме Александра Владимировича и Елизаветы Михайловны Алексеевых и встречался с нужными людьми.

Елизавета Михайловна вела светскую жизнь и давала обеды и балы, гремевшие на всю Москву.

В ее громадном особняке с широкой лестницей, наполненном толпою вышколенных слуг, залитом светом бесчисленных свечей в хрустальных люстрах, с двухсветным парадным залом, с многочисленными гостиными и сотней комнат, на званых обедах, журфиксах, вечерах, балах, пирах собирались титулованные и нетитулованные дворяне, финансовые тузы, доктора и адвокаты, генералы, офицеры, помещики, известные артисты, иностранцы. Ее дом привлекал гостей роскошью и хлебосольством.

У этих Алексеевых Рубинштейн был своим человеком.

Николай Александрович, сын Александра Владимировича и Елизаветы Михайловны, с детства боготворил маэстро.

«Характера он довольно сухого и черствого, — но исключением в этом отношении была его привязанность к Николаю Григорьевичу Рубинштейну, которая после его смерти перешла на дело Музыкального общества», — писал о Николае Александровиче Петр Ильич Чайковский, столкнувшийся с ним в РМО в начале 1880-х5.

Поклонение Рубинштейну Николай Александрович пронес через всю жизнь.

В 1897-м вдова Николая Александровича Александра Владимировна передала в дар Третьяковской галерее портрет Н.Г. Рубинштейна кисти художника И.М. Крамского, хранившийся в семье.

В МО РМО под руководством Рубинштейна Николай Александрович начинал свое восхождение во власть. С конца 1870-х до осени 1885-го — до своего избрания городским головой — Николай Александрович служил самому Рубинштейну, у него учась, а с 1881-го, после его кончины, верой и правдой — его великому делу.

Потомственные почетные московские граждане второго колена купеческих династий, купцы-меценаты, расширяя производство, набирая общественный вес и поддерживая городскую культуру, обеспечивали будущее своих детей. И воспитывали их деловые качества собственным примером — без отступлений от дедовских канонов посвящения в высокое купеческое звание, ведя их вверх по должностным ступенькам — от мальчиков в конторах фабрик до их директоров-распорядителей.

Купеческие жены, опираясь на семейный капитал, вели дом, каждая на свой лад, раскрываясь в своей женской индивидуальности.

Елизавета Васильевна, мать Станиславского, обремененная семьей, всю себя отдавала детям — своим девятерым и четверым — покойной сестры Марии Васильевны, в замужестве Бостанжогло.

Владимир Семенович Алексеев сначала противился браку Сергея Владимировича и мадемуазель Адель — Елизаветы Васильевны. Считал его мезальянсом. Но Елизавета Васильевна покорила и его. Открытую, приветливую, лихую наездницу, музыкальную, поклонницу знаменитого комика-буфф Живокини из Малого театра, с блестящим французским, хотя и несколько по-купечески взбалмошную, ее нельзя было не полюбить. И Алексеевы приняли ее.

Обвенчавшись, молодые Сергей Владимирович и Елизавета Васильевна Алексеевы, второе колено Алексеевых, если считать от Владимира Семеновича, поселились в дедовском доме на Большой Алексеевской. Владимир Семенович был крайне ласков к жене младшего сына, и когда стучался в ее комнату, всегда спрашивал: «Допускаются грешные в рай?»

Елизавета Михайловна, супруга Александра Владимировича, Елизавету Васильевну невзлюбила, когда та появилась у Алексеевых. Она была старше свояченицы на 11 лет. Елизавета Михайловна боялась, что повеса Семен Владимирович, приметивший Елизавету Васильевну, еще мадемуазель Адель, на стрешневских балах, всерьез увлечется ею. Она ревновала к Елизавете Васильевне даже старика Владимира Семеновича.

В 1864-м, после смерти Владимира Семеновича, Сергей Владимирович и Елизавета Васильевна съехали с Большой Алексеевской в собственный дом на Садовой-Черногрязской у Красных ворот. Красноворотский дом был хорош, да и по соседству с сапожниковским, Веры Владимировны.

Быт Сергей Владимирович и Елизавета Васильевна устроили солидно, основательно, как было заведено Владимиром Семеновичем на Большой Алексеевской. Не то, что молодые Станиславский и Лилина, переехавшие в 1903-м с Садовой-Черногрязской в собственную квартиру в доме у театра «Эрмитаж» в Каретном ряду. Эти, оторвавшиеся от купеческого клана, уже совсем творческая интеллигенция, жили на своих квадратных метрах, немалых и безбедно, но среди театральных вещей — шкафов, дверей со средневековыми запорами, светильников и бутафории, купленных для спектаклей театра Общества искусства и литературы и Художественного театра и отыгравших свое на сцене; среди книг режиссерской библиотеки, ее Станиславский собирал с ранней юности, и среди эскизов театральных художников, развешанных по стенам. Художники дарили их своему режиссеру в память о совместном творчестве, но отнюдь не для коллекции. Никаких коллекций Станиславский не собирал. Художественной ценностью они стали впоследствии.

В красноворотском доме родителей Станиславского были школьные классы и дортуары для мальчиков и для девочек; музыкальные и танцклассы и гимнастический зал. Танцам детей обучали сначала бывшая прима-балерина Большого театра Е.А. Санковская, потом И.А. Ермолов, дядя Марии Николаевны, артистки Малого театра.

Отдельную комнату в красноворотском доме Елизаветы Васильевны и Сергея Владимировича Алексеевых занимала библиотека, уставленная шкафами о трех растворах.

Обедали все в красной столовой.

Детские и взрослые балы давали в желтом зале, украшенном живыми пальмами и цветами.

В синей гостиной, где стоял рояль, купленный для занятий музыкой, братья-малолетки разыгрывали с любимыми игрушками — гуттаперчевой обезьянкой, двумя клоунами и куклами сестер — церковные обряды свадеб и крестин. Свадьбы и крестины в многодетных купеческих семьях справляли часто и пышно, дети непременно участвовали в них. В этих играх один из клоунов с двигающимися руками и ногами превращался в попа.

Чуть позже, но тоже очень рано старших мальчиков вывозили в большой четырехместной карете вместе с отцом или кем-нибудь из взрослых в цирк или Большой театр на итальянскую оперу или балет с Гейтен или Карпаковой, московскими примами.

В Большом театре Сергей Владимирович абонировал для семьи ложу на 40—50 спектаклей в сезоне. Сначала это была ложа бельэтажа № 7, потом ложа бенуара № 4 с правой стороны, совсем рядом со сценой, — запомнил Владимир Сергеевич.

Возвратясь домой, мальчики пели в терцию восхитившую их арию. Или разыгрывали с сестрами Зиной и Нюшей (другие дети были много младше их) разные сцены, сцену морской бури и кораблекрушения, например, как в балете «Корсар». И все это — с ранних лет — под аккомпанемент Владимира Сергеевича, обладавшего редким слухом, музыкальной памятью, даром импровизации и — заботами Елизаветы Васильевны — прекрасным домашним музыкальным образованием.

Николай Александрович, единственный сын Александра Владимировича Алексеева и Елизаветы Михайловны Бостанжогло, рос в пречистенском особняке родителей совсем в другой атмосфере. В атмосфере пышной светскости, которую создавала и которой верховодила Елизавета Михайловна. Постановку дома на аристократический лад и придворные привычки Елизавета Михайловна унаследовала от матери-«султанши». Воспитанием и образованием детей она не занималась, что отозвалось впоследствии в думской деятельности Николая Александровича: «Образование он получил весьма скудное; воспитание не приучило его сдерживать необузданность в сущности несколько грубой натуры»6. Властная, деспотичная — восточная женщина и дочь купца-отца, она была настоящим самодуром. И крепостницей — со слугами. Она и на мужа, высокого, благообразного подкаблучника, смотрела, как на старшего приказчика.

Алексеевы тяготились его.

Станиславский находил в Елизавете Михайловне черты московской Кабанихи Островского.

Она была «как шип: насмешки, колкости, критика», — вспоминала старшая из сестер Станиславского Зинаида Сергеевна (I. 2. № 17342: 12).

В Елизавете Васильевне не было ни чванства, ни язвительности, ни деспотизма Елизаветы Михайловны. Взбалмошная, неуравновешенная, она могла накричать и тут же посочувствовать. Офранцуженная, утонченная славянская отзывчивость выгодно отличала ее от полутурчанки Елизаветы Михайловны. Она была мягче, демократичнее — либеральнее Елизаветы Михайловны. Чехов, когда жил в загородном подмосковном доме Елизаветы Васильевны летом 1902 года, видел в ней «либеральную барыню», «либеральную старуху». В 1902-м Елизавете Васильевне — за шестьдесят.

Елизавета Михайловна на прислугу орала, надрывая горло. Она требовала, чтобы та ступала в доме неслышными шагами и молчаливо. Горе тому, кто стучал каблуками или у кого скрипели сапоги. Епиходова она бы не потерпела. Во время службы у стола от лакеев, одетых во фраки и белые жилеты, требовалась такая же полная тишина. Упавший нож или вилка, случайно стукнувшая тарелка — все это выводило ее из себя. Попробовал бы лакей приставать к барыне или барину с разговорами, как было в доме демократичных Сергея Владимировича и Елизаветы Васильевны Алексеевых, а потом и в доме Станиславского! Лакей Станиславского Егор Андреевич Говердовский донимал и Чехова разговорами, когда писатель жил у Алексеевых.

Елизавета Михайловна не терпела никакого беспорядка и жила по часам, в отличие от безалаберной Елизаветы Васильевны, путавшей день с ночью.

Сумасбродство Елизаветы Михайловны не имело границ. Она могла беспричинно кого-нибудь невзлюбить и всю жизнь относиться к нему с неприязнью, открыто и резко выражаемой. А могла кого-нибудь полюбить и в этой блажи не знала удержу. Полюбив, к примеру, маленького сына извозчика, она взяла его в барский дом, поселила в роскошных апартаментах на первом этаже своего пречистенского дома-дворца, приставила к нему воспитателя-француза, наняла учителей и так избаловала его, что он, когда подрос, стал кутить, играл в карты, сильно пил, делал долги и умер незадолго до смерти самой Елизаветы Михайловны. Делового и любящего ее Лопахина из приемыша не вышло.

Обе купчихи Алексеевы: Елизавета Михайловна, мать Николая Александровича, и Елизавета Васильевна, мать Станиславского, — умерли вдовами. Елизавета Михайловна, похоронившая Александра Владимировича в 1882-м, скончалась в 1908-м, пережив и мужа, и единственного сына, которым гордилась.

Сергей Владимирович Алексеев умер в 1893-м, Елизавета Васильевна — в 1904-м.

Обе старухи, и верующие, и дремуче-суеверные, оставили полную инструкцию своих похорон: и по облачению, и по ритуалу погребения. Елизавета Михайловна, уже при смерти, диктуя из последних земных сил дочерям текст завещания, приказала положить ее в гроб в любимых отделанных мехом валенках-ботинках, чтобы ноги не мерзли, — записал племянник Станиславского Г.А. Штекер со слов стариков, помнивших Елизавету Михайловну (I. 2. № 18487: 117).

Чехов не знал этого факта, а то непременно вставил бы в пьесу. Или, по крайней мере, в записную книжку. Когда-нибудь бы пригодилось.

Елизавета Михайловна командовала в доме.

В доме Елизаветы Васильевны тон задавал — при всей его мягкости — все же отец Станиславского Сергей Владимирович. «Образ замечательного семьянина, который при всех своих общественных занятиях всегда был попечительным главою своей семьи и умел так устроить свою семью, что при входе в нее особенно близкому человеку невольно чувствовалось, что вот здесь во всей крепости и чистоте сохранилось христианское и русское семейное начало», — этот образ покойного Сергея Владимировича нарисовал в своей надгробной речи в январе 1893 года священник болшевского прихода7.

В болшевском приходе, объединявшем прихожан всех соседних с Любимовкой деревень — Болшева, Тарасовки, Финогеновки, Комаров-ки, Максимкова, Куракина, Мамонтовки, — Сергей Владимирович был церковным старостой.

Много десятилетий спустя Г.А. Штекер, сын Анны Сергеевны, урожденной Алексеевой, записал со слов еще живых стариков в «Сведениях о купеческом роде Алексеевых» о своих бабке и деде — родителях Станиславского: «Простота, скромность, деликатность, доброта, полное отсутствие мысли о своем превосходстве над людьми менее богатыми и врожденная глубокая порядочность ума и сердца, серьезное отношение к жизни, какая-то присущая им всем добротность во всем, что они делали, — вот те черты, которые Елизавета Васильевна и Сергей Владимирович передали детям, охарактеризовав тем самым самих себя» (I. 2. № 18487: 195—196).

«Мы кость от кости, плоть от плоти, дух от духа этих людей. Чтобы понять нас [...] надо иметь в виду землю, природу, корни, от которых растет наше родовое дерево, которого мы являемся сучьями и листьями», — писал Станиславский о себе, своих братьях и сестрах, о своих кузенах и кузинах, о своих друзьях детства и юности и о своих и их родителях в начале советских 1920-х, оглядываясь назад, на свое далекое счастливое детство подле любящих друг друга добрейших Елизаветы Васильевны и Сергея Владимировича (I. 4: 504).

* * *

Музыка и театр были образом жизни детей третьего колена купеческих династий Алексеевых, Бостанжогло, Третьяковых, Коншиных, Якунчиковых.

С конца 1870-х Станиславский; Николай Сергеевич Третьяков, сын Сергея Михайловича; кузина Станиславского Наталья Васильевна Якунчикова, будущая Поленова, жена художника, и Прасковья Владимировна Коншина, одна из дочерей Владимира Дмитриевича, — играли взрослые роли вместе со старшими в доме Сапожниковых (покойной тетки Веры Владимировны) у Красных ворот. Душой домашних спектаклей у Сапожниковых был Савва Иванович Мамонтов, женатый на Елизавете Григорьевне, дочери Веры Владимировны. В зале сидела вся родня будущего Станиславского: и папаня, и маманя, и Владимир Григорьевич Сапожников с Елизаветой Васильевной, и Елизавета Григорьевна с Саввой Ивановичем, и Якунчиковы, и Третьяковы. Для оформления своих спектаклей Савва Иванович приглашал знаменитых художников.

Театральная лихорадка, охватившая младших Алексеевых и Бостанжогло, привела к созданию домашнего Алексеевского кружка. Каждое лето с конца 1870-х молодые Алексеевы и Бостанжогло, их гувернеры, гувернантки и репетиторы, их друзья и соседи по даче, объединившиеся в домашний театральный Алексеевский кружок, разыгрывали спектакли на сцене любимовского театра. В театре, выстроенном Сергеем Владимировичем, были двухсветный зрительный зал с хорами и гримуборные для артистов.

В первой половине 1880-х Алексеевский кружок играл и на сцене московского театра, пристроенного Сергеем Владимировичем к его красноворотскому дому. И этот театр был настоящий — с залом, рассчитанным на триста гостей, с малиново-красным занавесом, расшитым золотым рисунком и с золотыми кистями, отделявшим сцену от публики, с декорациями, которые папаня, как и Савва Иванович Мамонтов, заказывал профессиональному художнику.

Алексеевы — Сергеевичи с трудом и неохотой отрывали время от любимых занятий театром для школьных уроков и домашних заданий. Но к серьезным занятиям, требовавшим отрешения от игр, Елизавета Васильевна и Сергей Владимирович детей не принуждали. На науку и образование смотрели как на забаву, которая ничего не прибавит в жизни купца и промышленника. Они страшно боялись перегрузок в учении, способных подорвать здоровье. Физическое здоровье считалось куда более важным, чем образование, и первые гимназические классы старшие сыновья Сергея Владимировича и Елизаветы Васильевны Алексеевых Володя и Костя проходили дома с учителями в щадящем учебном режиме. Но это были лучшие в Москве учителя: А.Г. Кашкадамов, Ю.Ф. Виппер, университетски образованные и не заставлявшие детей зубрить, как просили Елизавета Васильевна и Сергей Владимирович. Они развили в них навыки и способность к самообразованию.

Жалея мальчиков, родители перевели их из Четвертой мужской гимназии, где они продолжали общее образование, после домашнего, в Лазаревский институт восточных языков, работавший по облегченной гимназической программе. Гимназические курсы Лазаревского института не обременяли учащихся излишней строгостью. Родители имели еще и дальний прицел: знание восточных языков могло пригодиться и пригодилось Володе, Владимиру Сергеевичу, когда он, один из директоров товарищества «Владимир Алексеев», инспектировал алексеевское сырьевые базы в Закавказье и Средней Азии, откуда на московскую фабрику, на харьковскую шерстомойню и в Даниловскую камвольную прядильню поступало сырье: хлопок и шерсть. Все же старших мальчиков в первую очередь приготовляли к фамильному делу.

Гимназические классы Лазаревского института окончил и Николай Ефимович Эфрос, выходец из купеческой семьи, будущий театральный критик. Правда, он, в отличие от братьев Алексеевых, окончил еще и юридический факультет Московского университета.

Елизавета Васильевна и Сергей Владимирович Алексеевы оберегали детей от умственных нагрузок и от огорчений, от отрицательных эмоций в случае учебных неудач. Константин Сергеевич, по-домашнему Костя, Кокося, воспринимавший казенную учебу как мучительный кошмар, часто впадал в «невдух». И Володя, по-домашнему Вовося, «невдуху» был подвержен тоже. И в зрелые годы «невдух» не отпускал их. Летом 1903 года Станиславский жаловался Чехову на сплин. Старшие о таком состоянии духа ни в молодости, ни в пожилые лета не ведали. Маманя Елизавета Васильевна, страшась «невдуха», утешала Костю, провалившего очередной гимназический экзамен, приговаривая, что нельзя так убиваться: «Ради Бога, не унывай, голубчик мой, и не трусь так экзаменов, а то у тебя рассудок и мысли все пропадут во время extemporale» (I. 16: 38). А папаня Сергей Владимирович, чтобы снять стресс, дарил сыну шестисотрублевого английского скакуна, как велела Елизавета Васильевна, баловавшая детей, что культивировало в них черты барства. Но, с другой стороны, не подавлялась, не заглушалась, не разъедалась ни извне, ни изнутри — рефлексией и комплексами, а расцветала богатейшая природа Константина Сергеевича, отмеченная артистизмом. Бог дал ему яркую внешность, красивый голос, драматический талант и мощно фонтанировавшую фантазию. Воспитание и система обучения, вернее, отсутствие ее не ограничивали и не деформировали его натуру. Он рос и развивался свободным человеком. Как и все его восемь братьев и сестер и четверо кузенов и кузин Бостанжогло, детей покойной Марии Васильевны, которым их тетка и крестная Елизавета Васильевна заменила мать.

Старшие братья Алексеевы — Сергеевичи не преуспевали в казенной учебе. Но и не отлынивали от нее. Классическое образование, престижное для состоятельного пореформенного купца, тянувшегося за дворянами, они все же получили. Володя был прилежнее, послушнее Кости. Он даже год после окончания Лазаревского института проучился на математическом факультете в университете. Но потом бросил его. А Костя, на год по возрасту отстававший от брата, и последнего класса из восьмилетнего гимназического курса не одолел. Ушел из института с разрешения родителей, когда Володя окончил его. Так скучно, так тошно ему было учиться по заведенному распорядку. Никто по этому поводу не горевал. Алексеевы — деды и родители — гимназий не кончали, а дела вели отменно, и на их бескультурье никто не жаловался. И Николай Александрович Алексеев, будущий голова, в гимназии не учился, как и его родители. Он знал, как положено, арифметику, русский язык, музыкальную грамоту и три языка, кроме русского, — французский, немецкий и английский.

Бросив гимназию, Константин Сергеевич пошел по стопам своих предков.

Карьеру потомственного купца он начал с фабричной конторы в товариществе «Владимир Алексеев». С 1881 года, с восемнадцати лет, он весь день проводил на фабрике. Сначала под присмотром дяди Александра Владимировича, руководившего конторской службой. А с 1882 года, после смерти Александра Владимировича, подчинялся кузену Николаю Александровичу, сменившему отца на этом посту. Под непосредственным наблюдением Николая Александровича он колдовал с долями золота и серебра, использовавшимися при изготовлении канители. Эту операцию нельзя было доверить чужому. Константин Сергеевич взвешивал драгоценный металл на очень чувствительных коромысловых весах правой рукой, а левой одновременно считал на счетах, что требовало известной ловкости. И витал в мечтах о свидании с кем-нибудь из балетных подружек, только что вышедших из императорского Театрального училища. Все они — персонажи его дневниковой лирики, отнюдь не литературно-театральной: Михайлова, Кувакина, Калмыкова-вторая — Е.Н. Калмыкова, Е.Д. Полякова, Евгения Дульгоф, Ольга Николаевна Френева, Евгения Константиновна Марковская, Софья Витальевна Черепова, по сцене Черепова-вторая. Всех фигуранток, ставших после выпуска из Училища кордебалетными танцовщицами Большого театра, не перечислить. Кажется, Софья Витальевна Черепова дольше других задержала на себе его благосклонное внимание. Они даже обменялись фотографиями с дарственными. Софья Витальевна надписала на своей: «Помните меня, берегите». Она успела разглядеть его житейское легкомыслие и фанатичную устремленность к сценическому успеху. Он бредил своим театром, во сто крат усиливавшим личный успех. И Сонечка Черепова только мелькнула в его жизни, как и остальные танцовщицы короткого периода его балетомании.

Истинной гимназией и университетами братьев Алексеевых были все же вольная воля и впечатления и занятия музыкальные и драматические.

Свободой, предоставленной им с детства и обеспеченной материально, Владимир и Константин Сергеевичи пользовались от души.

Родители не одергивали их.

Напротив, к искусству приобщали, участвуя во всех домашних затеях детей. Папаня даже выходил с ними на сцену в возрастных ролях. Считалось, что домашняя сцена, объединяя детей, укрепляет в них чувство семьи и дома. Дом и семья в условиях пореформенной России, когда купцы вышли из прежней замкнутости, отгороженности, снесли глухие заборы и распахнули ворота настежь, по-прежнему оставались для Сергея Владимировича и Елизаветы Васильевны фундаментом жизни и фамильного дела, которое сыновьям предстояло продолжать. Они не предполагали, что увлечение музыкой и театром так далеко заведет их.

Красноворотский дом Алексеевых жил, дышал в атмосфере игр и театральных представлений.

Амплуа Владимира Сергеевича — музыкального авторитета Алексеевского кружка — определилось с первого его выхода на сцену в первом любимовском спектакле, состоявшем из трех одноактных комедий. В них солировали Константин Сергеевич и Саша Бостанжогло, Александра Николаевна, будущая певица Мамонтовской частной русской оперы в Москве Александра Николаевна Гальнбек. Мамонтов, должно быть, приметил ее в Алексеевском кружке. В одной из незатейливых комедий любимовского триптиха Владимир Сергеевич сыграл, вернее, не сыграл свою единственную в жизни драматическую роль — роль бессловесного лакея. Выйдя на сцену, он так струсил и смутился, что все перепутал, не туда поставил поднос с шампанским, что-то уронил, разбил и поспешно ушел за кулисы, не дождавшись обращенной к нему реплики.

У младшего страха перед сценой не было. Вернее, он научился справляться с ним.

Володя страха сцены не одолел.

С тех пор Владимир Сергеевич занимался исключительно музыкальной стороной спектакля: режиссировал и репетировал оперетки и водевили, аккомпанировал куплетам и танцам, проводил спевки певцов-солистов и хора. Он один заменяет оркестр, которого не было в Алексеевском кружке, — восхищался братом Константин Сергеевич, когда Володя был у рояля. Или с гитарой. Или с духовым инструментом. Взрослым он брал частные уроки у солиста оркестра Большого театра трубача А.К. Марквардта и играл в оркестре любителей камерной музыки партии первого пистона и первой трубы.

А из всех московских развлечений молоденький купчик-меломан Владимир Сергеевич Алексеев предпочитал оперетку.

Он обожал опереточные спектакли в антрепризах М.В. Лентовского и французскую певичку Анну Жюдик, выступавшую и в сольных концертах, и у Лентовского. Ее он видел во время своего первого заграничного путешествия в Париже и потом дважды на гастролях в Москве — в комедиях-опереттах Эрве «Лили» и «Маленькая баронесса».

Рецензент московского юмористического журнала «Будильник» А. Гиллин присвоил Жюдик титул опереточно-водевильной Сары Бернар, знаменитой французской драматической актрисы. Читатели его заметки «с натуры» — «На спектакле Жюдик», — читатели-обыватели, не попавшие в театр Лентовского, где проходили гастроли Жюдик, узнавали о счастливцах, ее лицезревших: «Родовитая знать сидела рядом с сюжетами высших чинов. Миллионы [...] рядом со светилами наук и столпами интеллигенции. Именитое купечество самой благонамеренно-российской закваски также удостоило Жюдик своим почетно-потомственным вниманием.

— Знай наших, мол!»8

Рецензент явно подтрунивал над сословием, вздумавшим приобщиться к европейской культуре.

«Именитое купечество самой благонамеренно-российской закваски» представляли в зрительном зале Лентовского и молоденькие братья Алексеевы — Владимир и Константин Сергеевичи.

Владимир Сергеевич, поклонник Анны Жюдик, настоял включить «Лили» в репертуар Алексеевского кружка. Он приобрел клавир Эрве, перевел хоровые и сольные партии с французского на русский, разучил их с братьями и сестрами и другими артистами-любителями Алексеевского кружка, и все они с удовольствием разыграли этот маленький музыкальный спектакль из репертуара Жюдик на сцене театра в их московском красноворотском доме.

Станиславский пел и с юмором играл в «Лили» роль солдата. И имел успех.

Он имел успех и в других ролях в Алексеевском кружке — в маленьких пьесках с пением и куплетами. У него был «недурной голос», как считал он сам, — баритональный бас и врожденная комедийная легкость. «Мне бы надо быть опереточным актером», — говорил Станиславский своему биографу Николаю Ефимовичу Эфросу в 1918 году, вспоминая домашнюю сцену и захватывавшие его в юности музыкальные представления у Лентовского, которые они с Володей копировали9.

Станиславский любил, как и Володя, оперетки у Лентовского — яркие, зрелищные, с хором, с балетом, с оркестром. Он знал наизусть вокальные партии опереточных премьеров Лентовского — Чернова, Родона, Давыдова. Восхищался непринужденностью их общения с публикой. Учился и у них, и у Лентовского — режиссуре музыкально-драматического спектакля и зрелищ, которые ставил антрепренер в городском увеселительном саду Эрмитаж.

Когда в подмосковной Любимовке устраивались летом праздничные гулянья и спектакли на эстрадках, сооруженных в парке у воды, на берегу Клязьмы, с иллюминацией и фейерверками, то стремились к тому, чтобы было «побольше похоже на Эрмитаж»10.

Но бредил Станиславский — до поры — балетом.

Для него вечер в Большом — праздник, как и счастливо прожитый день. Каждый свободный вечер он проводил в Большом, если не играл у себя в кружке. Или на других любительских сценах. Фабричная служба, в которую он включился с восемнадцати лет, ничуть не мешала ему мечтать о балете с раннего утра и жить им до вечера, когда Большой становился реальностью.

Не сам балет, а антракты балета или оперы с балетом были кульминацией жизни-праздника. Он дефилировал в фойе, сливаясь с расфранченной, принаряженной толпой праздных счастливцев, баловней судьбы, самый рослый, самый красивый из всех. И самый привлекательный для юных дам. Дамы звали его меж собой: «Большой» или «Красавчик Кокося». Он возвышался над всеми, отвечая на их взгляды-стрелы, на него направленные, и в фойе до начала спектакля, и в антрактах, по пути в курильню. Они летели к нему отовсюду, едва он появлялся в зале: из партера, из лож рядом и напротив, когда он занимал свое место в семейной ложе. Барышни, дамы глядели на него в упор или косили глаза, или откровенно лорнировали, желая его рассмотреть.

А он чувствовал себя так, как, наверное, Пушкин, выпущенный из Царского Села, дорвавшийся до свободы, еще непуганый, не затравленный.

Бывало, и во время действия кто-то из первой линии кордебалета делал ему глазки. Это называлось «мимический телеграф». А кто-то отвешивал ему со сцены низкий поклон. «Я был на седьмом небе», — записывал он вечером в дневничке. Закончив мазурку в опере, фигурантки спускались в антракте в фойе. С кем-то, остановившись, он плел веселую чушь, выясняя отношения. С кем-то пересмеивался, с кем-то дурачился. Он умудрялся перемолвиться, перекинуться междометиями, зацепиться взглядом и пофлиртовать с каждой в отдельности и со всеми одновременно. Кто-то из танцовщиц мог, с ним столкнувшись, фыркнуть и убежать. А иная могла притвориться, что не видит его. И обиженно или с вызовом отвести глаза. Случалось, он конфузился, встретив подружку с мужем. Но та не упускала желанной мимолетной встречи. Улучив миг, когда муж отворачивался, кому-то кивая, она шептала невесть как оказавшемуся рядом Кокосе, как с ним весело и как с мужем скучно. И приглашала его на свидание. Он моментально включался и в эту игру, пикантность ситуации добавляла ему куража.

Он успевал в антракте послать за кулисы розу, и с этой розой за корсажем танцовщица, если ему отвечала взаимностью, могла выйти на сцену в следующем акте. Это был ответ. И ему присылали из-за кулис цветок. Или конфетку. Конфетку и привет от поклонницы мог принести домой отец, если вдруг Кости не было в театре. Отец с дочерьми тоже ездил в Большой.

Костю в Большом ждали. Его высматривали. Без него было пресно. Он был не только обаятельно легок. Он был холост. И любил веселых, легких подружек. Завидным, богатым женихом он болтался до своих двадцати шести. По тем временам долго. Это пугало Сергея Владимировича и Елизавету Васильевну: они узнавали в характере и повадках сына черты Семена Владимировича, азартного ухажера, но умершего холостым и бездетным. Это было самое неприятное. Родители Станиславского были бы счастливы женитьбе сына и внукам, наследникам. Он тянул с женитьбой, отодвигал ее, бегал от невест. А невесты по нему вздыхали и на него вешались.

Родные пытались его образумить. Кузен Николай Александрович и Александра Владимировна Алексеевы его активно сватали. Они сводили его, например, с сентиментальной, белокурой, талантливой немочкой-скрипачкой. Она пришлась им по вкусу. Она приехала из Германии в Москву с мамой по приглашению Московского отделения Русского музыкального общества на сольные концерты. Николай Александрович в то время был одним из директоров рубинштейновского МО РМО и принимал гастролеров. Специально для Кости и для немочки Николай Александрович устраивал у себя в особняке в Леонтьевском торжественные обеды и приемы, расхваливал ему — ее, а ей — его. В заговоре участвовал, кажется, и Петр Ильич Чайковский, содиректор Николая Александровича по РМО.

Константин Сергеевич безукоризненно исполнял ритуал обеда или ужина, подчиняясь воле кузена и его супруги, но про себя думал: «Они не заснут спокойно, пока не свяжут узами брака счастливого, беспечного молодого человека, который еще хочет жить, скитаться по свету, а не запираться с женой у душного семейного очага» (I. 4: 111).

Он не желал менять свободу на женитьбу.

По окончании жениховской церемонии у кузена он успевал на конец спектакля в Большой и одну из кордебалетных фифиночек увозил ужинать. Фифиночки — это слово из его добрачных писем и записок холостым приятелям. Видно, оно было обиходно-жаргонным в купеческой среде. В ресторане и в продолжение его он гулял, предаваясь кабацким настроениям. Папаня на него за гульбу сердился. Но не долго. И великовозрастным детям разрешалось и прощалось все. Впрочем, как и еще не написанный купец Ермолай Алексеевич Лопахин, молодой купец Константин Сергеевич Алексеев знал, что «всякому безобразию есть свое приличие». Собственно, тривиальным купцом, сочным, бытовым, неотесанным — из мужиков, гогочущим и неумеренным в возлияниях, — он никогда не был. Да и на сцене бесшабашно-разудалых самодуров из темного, дореформенного купеческого царства он не играл. Не хотел быть ряженым. За такие роли не брался, интуитивно чувствовал, — сформулировал он много позднее, — что непосильные роли при отсутствии у любителя внутренней техники подтолкнут на плоское, трафаретное исполнение.

Придя домой, он прокручивал в воображении всю ленту вечерних впечатлений и перебирал в дневнике одну за другой промелькнувших перед ним в Большом фифиночек.

Вот и вся его балетомания.

Все молодо, весело, на ходу. Никто из постоянных, абонементных, как и он, зрителей, не толковал в Большом о спектакле, его видели множество раз, а в курильне, в мужской компании, обсуждались лишь достоинства и изъяны новеньких.

Он не был настоящим поклонником балета, поклонником «колен, пяток и носков». Специалисты «по икроножной части» смаковали каждое «па», — писал о подобных молодой Чехов.

Но Станиславский не был в Большом и случайным человеком. О случайных зрителях Большого из богатых нецивилизованных купцов, вырвавшихся из своего захолустья в Москву, тот же Чехов писал, что эти зевают и смотрят на сцену «с тупым онемением во взорах, с каким быки глядят на железнодорожный поезд» (II. 4: 125).

Станиславский схватывал в Большом живые впечатления жизни, которая гнездилась на сцене в самих танцовщицах, его подружках, но в большей степени бурлила в фойе и за кулисами, куда он был вхож.

Он и мысленно не возвращался к виденному на сцене.

В отличие от спектаклей в Малом.

В Большом он терял голову. Пребывал в эйфории, застилавшей рассудок.

В Малом был сосредоточенно серьезен.

В Малом он учился у его актеров быть похожим на сцене на живое лицо, выбирая для себя, любителя, образцы для подражания и копируя их или европейских гастролеров, наводнявших Москву конца XIX века. Гастролеры играли обычно на сцене Большого в Великий пост.

Его кумирами были Музиль, Макшеев, Решимов, Ленский, другие премьеры Малого.

Вечером, придя домой после драматического спектакля, он анализировал в дневничке свои наблюдения, размышляя о собственных спектаклях в Алексеевском кружке и о том, что у него как артиста не получилось и почему, и его дневничок повесы à la дядя Семен постепенно превращался в «Художественные записи». Под таким названием он был впоследствии издан и переиздан.

Малый театр, Большой, представления у Лентовского, концерты в Благородном собрании... Славный град Москва, второй после Петербурга культурный центр России, в котором Станиславскому выпало жить, ненавязчиво пестовал артистический талант своего потомственного почетного гражданина.

И дачная жизнь у молоденьких братьев Володи и Кости была непрерывным праздником. В нетеатральный сезон — с мая по октябрь — Алексеевы жили в Любимовке. В Любимовке, Финогеновке, Комаровке и Тарасовке, раскинувшихся вдоль живописно-красивого берега подмосковной Клязьмы, все было стараниями Елизаветы Васильевны, Сергея Владимировича и Николая Михайловича Бостанжогло, как в дедовском Покровском-Стрешневе: купанья, шатанья друг к другу на чай, на кофе, просто так, лодки, лошади, экипажи кавалькадами, прогулки по парку, свиданья влюбленных при луне, приключения, новые знакомства, торжественные обеды с двумя оркестрами, полковым и бальным, в честь именин, рождений, свадеб и крестин, концерты и представления с иллюминацией и фейерверками, как у Лентовского, и, конечно, балы с танцами с вечера до утра и с обеда до следующего утра.

Традиционно участвовали в дачных развлечениях лодки. Лодок, привязанных к пристаням на берегу Клязьмы, у Алексеевых, у Сапожниковых, у Штекеров, у Бостанжогло — Смирновых и у Третьяковых была целая флотилия. В одной из них, когда в Любимовке устраивались праздники с фонарями и фейерверками на воде, помещался полковой оркестр из 20—30 музыкантов. Александра Павловна Третьякова, дочь Павла Михайловича и Веры Николаевны, впервые увидевшая Костю и Володю Алексеевых в Куракине двенадцатилетней девочкой и не забывшая до старости, когда писала свои мемуары, как они были ослепительно красивы, воспитанны и артистичны, вспоминала об этих лодках: «Я помню первое появление у нас в Куракине 16-ти и 17-ти летних братьев Константина и Владимира Алексеевых. Это был воскресный день. Павел Михайлович был дома, у нас в гостях был Григорович. Молодые люди катали нас на большой семейной, полированного дерева лодке. Юноши, одетые в чесучовые брюки, блузы, были свежие, светлые, довольные и произвели на меня блестящее впечатление»11.

И лошадей, выведенных на алексеевских и сапожниковских конных заводах, в любимовской конюшне было предостаточно. Не меньше, чем в дедовском Елизаветине. Лошадей для выездов запрягали в экипажи. Экипажи стояли тут же, в каретном сарае, и всегда были наготове, на ходу. Кучер подавал их к платформе Тарасовка, где останавливался поезд из города, и утром, и вечером, провожая на фабрику и встречая после окончания рабочего дня папаню Сергея Владимировича и его сыновей Владимира и Константина. Этот порядок, заведенный Владимиром Семеновичем, не нарушался ни балами до утра, ни музыкально-театральными представлениями в любимовском театре или на эстрадке, сооруженной прямо у воды. Они затягивались, бывало, до восхода луны. Как в имении Аркадиной в еще не написанной чеховской «Чайке».

За верховыми лошадьми Володя и Костя ухаживали сами, не доверяли конюхам. Кормили, мыли и чистили их. У каждого была своя лошадь, подаренная родителями на рождения, на именины, за экзамены, пусть и проваленные. Костя обожал Причудника, английского скакуна, на котором он был живописно-хорош. Оседлав коней, вместе с Володей, тот тоже верхом, или оба пешком, братья отправлялись на прогулку либо в Пушкино, где был ресторан и жила на даче семья Архиповых, присяжного поверенного, друга Сергея Владимировича, или в Звягино, или в Листвяны, или в Мамонтовку. Тут все было по дороге. Шли рощей вдоль бескрайних полей или вдоль берегов Клязьмы в шумной компании сестер, кузин и кузенов Алексеевых, Бостанжогло и Сапожниковых с их женихами и невестами, вместе с молодыми гувернантками и гувернерами, репетиторами и воспитательницами сестер, с соседями и приятелями, гостившими у Алексеевых. Места и душевного тепла у Алексеевых хватало всем. Костя красовался на Причуднике перед встречными жуковскими барышнями Набоковыми, или перед барышнями Крестовниковыми, или перед купчихами сестрами Захаровыми, Паничкой и Пелагеей, дочерьми старозаветного русского купца второй гильдии с «лабазным взглядом на жизнь», как говорил драматург А.И. Сумбатов-Южин в одной из своих пьес о купцах дореформенного склада.

Захаровы жили на даче в Пушкине.

Сам Захаров занимался мраморными подрядами, как и купец Василий Абрамович Яковлев, дед Станиславского по материнской линии. Он ходил в поддевке, высоких сапогах и длинном сюртуке, носил длинную бороду и стригся под скобу. Дома у Захаровых целый день кипел самовар, все опивались чаем, истово молились в церкви, устраивая торжественные богослужения, приглашая на них лучший московский церковный хор и певчих. И сами пели обедню. Таких — из «темного царства» эпохи раннего Островского — в окружении цивилизованных купцов Алексеевых не было. Темные, дремучие, набожные Захаровы крепко держались за прошлое и внутренне не были готовы расстаться с ним.

Одна из сестер Захаровых, бойкая Паничка, Прасковья Алексеевна, в 1881 году женила на себе робкого двадцатилетнего Володю Алексеева, в нее влюбившегося. Ради нее он бросил университет. Женившись, он брал на себя ответственность за семью. Так было заведено у купцов первой гильдии, потомственных почетных московских граждан.

Паничка, в которую и Станиславский был влюблен, когда она не была еще невестой брата, кажется очень похожей на чеховскую Наташу из «Трех сестер», подчинившую себе мягкого, интеллигентного Андрея Прозорова, мечтавшего о лекторской университетской кафедре. Станиславский жалел брата. Но брак Володи с Паничкой был счастливый. Владимир Сергеевич прожил с ней всю жизнь до ее смерти в 1922 году и очень горевал, когда остался один.

Алексеевы — Николай Александрович и Сергеевичи, Владимир и Константин;

Бостанжогло — Василий и Михаил Николаевичи;

Сапожниковы — Александр и Владимир Григорьевичи;

Николай Сергеевич Третьяков — один сын на двоих братьев Третьяковых — Михайловичей;

Михаил Абрамович Морозов — из потомственных владельцев Тверской мануфактуры, сын купчихи Варвары Алексеевны Морозовой, урожденной Хлудовой, известной благотворительницы, — молодые купцы третьего колена богатых фамилий крутились в вихре праздного веселья. Но лишь в часы досуга, услаждая его загородными пикниками, заграничными поездками, со страстью отдаваясь в городе кто меломании, кто балетомании, кто музицированию и театральному любительству, а кто — коллекционированию живописи и графомании, как М.А. Морозов. Михаил Абрамович писал под псевдонимом М. Юрьев. Еще одной страстью Михаила Абрамовича были карты. Страстным и удачливым картежником и балетоманом был также молодой барии Михаил Николаевич Бостанжогло. Итогом балетомании Михаила Николаевича Бостанжогло стала жена-танцовщица. Почему-то в своих арестантских анкетах, заполнявшихся в начале 1930-х, он в графе «семейное положение» указывал: холост, а не вдов или разведен. И детей у него не было. Одним из постоянных партнеров по карточной игре его беспечных и беспечальных молодых лет был князь А.И. Сумбатов-Южин. В архиве Сумбатова-Южина сохранились письма от Михаила Николаевича. Они начинались с обращения «Саша», «Дорогой князь». Михаил Николаевич излагал «дорогому князю» свои непрерывно совершенствовавшиеся математические расчеты игры на выигрыш, и Сумбатов, творчески изучая их, вносил свои поправки и отсылал их Михаилу Николаевичу на Старую Басманную. «Желаю тебе полного успеха в проведении твоей системы и собрать как можно больше дани с княжества Монакского», — писал Михаил Николаевич князю перед отъездом его в Европу, соглашаясь с его поправками и сожалея, что фабричные обязанности задерживают его дома12. Они собирались в Монако выигрывать на пару.

Все же фамильное дело, дело «золотых», по слову Сумбатова-Южина, дедушек и бабушек Михаила Николаевича, Михаила Абрамовича и им подобных, было у Михаила Николаевича Бостанжогло, директора-распорядителя товарищества «М.И. Бостанжогло и сыновья», на первом плане.

А прославился Михаил Николаевич тем, что выиграл за одну ночь то ли в Купеческом, то ли в Английском клубе, в источниках по этому поводу — разночтения, сумму фантастическую, баснословную по тем временам — свыше миллиона рублей — у Михаила Абрамовича Морозова.

За Михаилом Абрамовичем, проигравшим эти свыше миллиона Михаилу Николаевичу Бостанжогло, с легкой руки и меткого пера князя Сумбатова-Южина закрепилось прозвище Джентльмен. Князь, автор популярной комедии «Джентльмен», списал с Михаила Абрамовича своего героя, джентльмена «купеческой породы» Лариона Рыдлова. Во всяком случае, зрители и В.И. Немирович-Данченко узнавали в джентльмене Ларионе Рыдлове М.А. Морозова. Премьера пьесы, написанной в начале 1890-х, прошла в Малом театре в 1897-м, накануне «Чайки» в Художественно-общедоступном.

Сумбатовский Ларион Рыдлов, купец, гордился перед вырождавшимися дворянами и своей свежей кровью, и своим капиталом, дававшим ему право на любые прихоти и свободу — заниматься театром, музыкой, журналистикой, коллекционированием. Ларион Рыдлов из «Джентльмена» так формулировал особенность молодых людей из третьего колена купеческих династий, к которому и он принадлежал: «Я русский самородок, но смягченный цивилизацией»13. Конечно, это и о Морозове, и о Бостанжогло — Николаевичах, и об Алексеевых — Сергеевичах, и о Николае Сергеевиче Третьякове. Новый тип московского купца, не утратившего честолюбия его предков, его дедов и отцов, но направлявшего свою энергию и в создание материальных ценностей, и в искусство, вытеснял купцов-мужиков и в городской жизни конца века, и в литературе, обращавшейся к купеческой теме. Этот новый тип московского купца закреплялся в романах П.Д. Боборыкина и драматургии А.И. Сумбатова-Южина и В.И. Немировича-Данченко. О таких — джентльменах из купцов, «смягченных цивилизацией», но купцов, не утративших со своим сословием генетических связей, — писал в «Новостях дня» (1897, 31 октября), посмотрев «Джентльмена» Сумбатова-Южина в Малом театре, рецензент спектакля Lolo (Л.Г. Мунштейн):

В душе «поэзия» клокочет,
Пусть ей эстетика близка,
Но все ж творит его рука
Все, что нога его захочет,
И крепко держит свой безмен
Наш меценат и джентльмен.

Третье колено московских купцов первой гильдии оставалось настоящими купцами. А за их временем закрепилось название «века джентльменов». Крепко державшие свой безмен, они, как и их предки, строили новые фабрики, приумножая богатство клана и Москвы.

По инициативе Владимира Григорьевича Сапожникова, например, была пущена, кроме куракинской шелковой, еще и ковровая фабрика в Сетуни, близ Кунцева, влившаяся в фирму «А. и В. Сапожниковы».

Владимир Григорьевич — самый старший в третьем колене московских купеческих династий. Он был на 10 лет старше своего кузена Николая Александровича Алексеева, на 21 год старше Станиславского и годился ему в отцы. Тихий, скромный, необщительный в быту, много сделавший для процветания отечественной шелковой промышленности, он всей душой отдавался рисованию — придумывал рисунки для парчовых тканей. Его фантазия, говорят источники, была неистощима. Значит, и ей была «эстетика» близка.

Летом 1902 года Владимир Григорьевич придет к Чеховым, Антону Павловичу и Ольге Леонардовне, поселившимся у Алексеевых в Любимовке, отрекомендоваться и пригласит их гулять в его парке.

Сергей Иванович Четвериков, муж Марии Александровны, урожденной Алексеевой, одной из сестер Николая Александровича Алексеева, принявший на свою ответственность после смерти отца обанкротившуюся фамильную суконную Городищенскую фабрику, принужден был оставить музыкальные занятия, которыми прежде безмерно увлекался. Он музицировал в домашнем фортепианном квартете Третьяковых, семьи Павла Михайловича, сочинял ноктюрны и романсы и исполнял их перед коллегами-купцами. Увлечение музыкой было настолько сильно, а конторская служба так тяготила и шла так неважно, что главный бухгалтер петербургского филиала фабрики Четвериковых, где Сергей Иванович проходил стажировку, жаловался его отцу: «Никогда хорош купец не будет»14.

Но когда пришла его пора — старшего сына — сменить отца в дирекции и правлении фамильной четвериковской мануфактуры, Сергей Иванович вернулся на стезю предков: заплатил отцовские долги и данные ему кредиты; восстановил производства и торговлю Городищенской фабрики; модернизировал устаревшее оборудование, уничтожив ручные станки.

Все купцы третьего колена династий, заботившиеся о процветании своих фамилий, равно заботились и о бедных. Они состояли членами попечительских советов разных школ, училищ, приютов, больниц, вкладывали деньги в их учреждение и строительство.

Как и их отцы.

Н.А. Алексеев, начавший строительство шерстопрядильной фабрики на берегу Москвы-реки за Даниловской слободой, уже в 1878 году был избран решением Городской думы на должность санитарного участкового попечителя.

В 1879-м он был назначен Харьковским училищным советом попечителем Григоровского народного училища. В Григоровке под Харьковом Алексеевым принадлежала шерстомойня. Летом 1898 года Станиславский будет писать в Григоровке режиссерский план постановки в Художественном театре чеховской «Чайки».

В 1880-м, купив имение в Кучине, впоследствии проданное Рябушинским, Николай Александрович и здесь стал почетным «блюстителем» казенного народного училища.

А вообще в бытность свою городским головой он построил в Москве 30 городских училищ для бедных детей, 18 для мальчиков, 10 для девочек и 2 смешанных. В 1884-м в память об отце Александре Владимировиче он построил 3-е Рогожское училище для мальчиков и передал его в дар городу, сохранив за собой его попечительство.

Он был членом разного рода благотворительных обществ и распорядительных комиссий и комитетов по заведениям общественного призрения, по сбору пожертвований в пользу голодающих. В 1889 году он собрал 1 миллион рублей на устройство на Канатчиковой даче больницы для душевнобольных. Больница была открыта вдовой Николая Александровича Александрой Владимировной Алексеевой и долгое время после революции 1917 года носила имя П.П. Кащенко. В 1990-х она была вновь освящена именем Н.А. и А.В. Алексеевых.

С 1880 года Н.А. Алексеев — гласный Московского губернского земского собрания, с 1881-го — гласный Городской думы, а с 1885-го — московский голова, как Василий Михайлович Бостанжогло, его дядя со стороны матери, и как Сергей Михайлович Третьяков, дядя его жены. Став головой, Николай Александрович превзошел Алексеевых, Бостан-жогло и Третьяковых, второго колена и силой своего характера, обеспечивавшего его власть в городе, и яркостью следа, оставленного в истории Москвы.

С.И. Четвериков, осуществивший на Городищенской фабрике структурную и техническую реорганизацию, провел там же и социальные реформы: сократил рабочую смену и ликвидировал ночной труд женщин и несовершеннолетних.

Много сил и времени уделял он общественной деятельности. Был уездным и губернским гласным, консультировал Государственный совет по фабричному законодательству в текстильной промышленности.

Станиславский председательствовал в попечительстве о бедных Рогожской части Москвы.

Владимир Сергеевич Алексеев построил школу в Тарасовке имени своих родителей С.В. и Е.В. Алексеевых с помещением для жилья учительниц.

Михаил Николаевич Бостанжогло, мануфактур-советник, директор-распорядитель товарищества «М.И. Бостанжогло и сыновья», — попечитель Александро-Мариинского приюта для беззащитных детей, член Московского губернского присутствия по квартирному налогу, старшина Охотничьего клуба и т. д. и церковный староста церкви святого Никиты-великомученика, что на Старой Басманной, — избирался гласным Московской городской думы.

И все же из всех братьев третьего колена купеческих династий Алексеевых, Бостанжогло, Третьяковых, Морозовых, вкусивших плоды культуры и просвещения, настоящую купеческую карьеру, достойную своих праотцов, сделали, пожалуй, только Савва Тимофеевич Морозов, мануфактур-советник, директор-распорядитель Никольской мануфактуры, Михаил Николаевич Бостанжогло, бессменный до 1918-го директор-распорядитель табачной фабрики «М.И. Бостанжогло и сыновья», и Николай Александрович Алексеев.

А настоящих купцов из других сыновей Бостанжогло, Третьяковых, Морозовых и Алексеевых — из Василия Николаевича Бостанжогло, из Николая Сергеевича Третьякова, единственной надежды знаменитых братьев, из Михаила Абрамовича Морозова и из Алексеевых — Сергеевичей, слишком отравленных «эстетикой», — не вышло. Воспитанные в атмосфере театра, музыки, изобразительных искусств и добрых дел своих отцов, дети третьего колена купеческих династий становились музыкантами, актерами, художниками-любителями и писателями.

Михаил Абрамович Морозов, директор Тверской мануфактуры, гласный Московской думы, один из директоров Русского музыкального общества и казначей Московской консерватории, окончил историко-филологический факультет Московского университета и больше известен как коллекционер, благотворитель и автор научных трудов — «Карл VI и его время» и «Спорные вопросы западноевропейской истории». Свое собрание русской и европейской живописи он завещал Третьяковской галерее. На его средства создан античный зал в Музее изящных искусств на Волхонке.

Василий Николаевич Бостанжогло окончил Вторую мужскую московскую гимназию и в 1888 году юридический факультет университета с дипломом кандидата прав, но увлекся естественными науками, стал ученым, открыл какую-то редкостную бабочку и написал книгу «Орнитологическая фауна Арало-Каспийских степей, материалы к познанию фауны и флоры Российской империи», изданную в Москве в 1911 году. И в товариществе, не работая в нем, только получал дивиденды со своих паев, завещанных ему, как и другим детям, Николаем Михайловичем Бостанжогло.

А братьев Алексеевых — Владимира и Константина — занятия музыкой и театром совсем сбивали с пути отцов. Однако и они крепко держали безмен в своих руках и не выронили его, пока революция 1917 года не вырвала у них орудий и средств производства, лишив их фабрики, превратив их собственность — в государственную.

* * *

В душе Николая Александровича Алексеева, кузена Станиславского, сына полутурчанки-полугречанки Елизаветы Михайловны, урожденной Бостанжогло, и купца Александра Владимировича Алексеева, «поэзия» не ночевала. Его натуре, «в сущности несколько грубой», «эстетика» не была близка. Он был «кость от кости, плоть от плоти, дух от духа» его предков и тех, и других, не отшлифованных цивилизацией. В нем восточная порода Бостанжогло и почвенная российская — Алексеевых, не смягченная «эстетикой», — достигли наивысшего расцвета, дав энергетический выброс. Он сделал блестящую общественную карьеру, пронесясь над Москвой как метеор, — писали о нем современники.

Начав свое восхождение во власть со службы в Московском отделении Русского музыкального общества, основанном Николаем Григорьевичем Рубинштейном в 1860-м, и под его руководством, он пошел дальше и выше — по стопам дяди Василия Михайловича Бостанжогло и Сергея Михайловича Третьякова, дяди его супруги Александры Владимировны Коншиной.

Учителя у него были великие.

Как раз в год женитьбы Николая Александровича и Александры Владимировны Сергей Михайлович был избран московским головой и ушел из дирекции МО РМО и консерватории, освободив место директора-казначея в ведомстве Николая Григорьевича Рубинштейна двадцатипятилетнему Николаю Александровичу, уже достаточно проявившему себя на ниве попечительства и благотворения. Близкий друг Николая Григорьевича Рубинштейна с их общего замоскворецкого детства, Сергей Михайлович посвятил во все тонкости дела супруга своей племянницы, а не единственного своего сына Николая Сергеевича. Художник-любитель и любитель-актер, впоследствии сотрудничавший с актером-любителем Костей Алексеевым в театре Общества искусства и литературы, Николай Сергеевич не желал урывать у занятий искусствами для деятельности общественно полезной драгоценные часы и дни.

А Николай Александрович, «очень умный, необыкновенно живой, даровитый, энергический, неутомимый в работе, с большим практическим смыслом, обладающий даром слова», «как будто был создан для того, чтобы командовать и распоряжаться»15.

Все премудрости хозяйствования и общественной работы он осваивал на практике.

Директор-казначей РМО и консерватории ведал всем: заготовкой дров (дрова везли в Москву по Нижегородской железной дороге); покупкой свечей в магазинах Серебрякова и у Крестовниковых и керосина у Зотова; покупкой роялей и других инструментов для консерватории. Он распоряжался расстановкой мебели в ложах, в комнатах Благородного собрания и на концертной эстраде — пультов с оркестровыми партиями на них; командовал печатанием программ и билетов на симфонические концерты; составлял списки книг по библиотечным и нотным фондам, списки консерваторских учеников и следил за перечислением денег консерваторским педагогам; связывался с архитекторами, разными мастеровыми, с переписчиками нот, с нотным магазином Юргенсона и ведал всеми финансовыми операциями по РМО и консерватории.

Очень скоро вследствие ума, самостоятельности и властности характера молодой директор перерос свою должность и приобрел в РМО и консерватории «преобладающее влияние», — свидетельствует П.И. Чайковский.

Чайковский был не просто сослуживцем Николая Александровича, его содиректором по РМО и консерватории. В доме Алексеевых в Леонтьевском он был своим человеком. Родная сестра Александры Владимировны Коншиной, супруги Николая Александровича, Прасковья Владимировна Коншина вышла замуж за Анатолия Ильича Чайковского, брата Петра Ильича. Анатолий и Модест, известный драматург, — младшие братья Петра Ильича, братья-близнецы.

Петр Ильич Модеста сторонился, сознавая через него свою избранность, непохожесть на других, свое в какой-то мере изгойство, — считает Н.Н. Берберова, автор беллетризованной биографии композитора. Зато в компании общительно-открытого Анатолия и сестер Прасковьи Владимировны и Александры Владимировны Коншиных он отдыхал душой. К Паничке он относился с большой нежностью, как и многие другие, поклонявшиеся ее доброте и красоте. Как Антон Григорьевич Рубинштейн, например, бросавший к ее ногам с эстрады розы, только что преподнесенные ему зрительницами. И как все те, кто посещал ее дома-салоны в Москве и Тифлисе. Анатолий Ильич, следователь, прокурор, служил в судебной палате. Петр Ильич и в Москве, и в Тифлисе у Анатолия и Панички жил. В Москве он охотно бывал с ними и у Алексеевых — Николая Александровича и Александры Владимировны, которых признавал своими родственниками, и на обедах у старика В.Д. Коншина, отца Александры Владимировны и Прасковьи Владимировны.

У Алексеевых в Леонтьевском «Петр Ильич играл в винт, беседовал, ужинал. Меньше всего говорили о музыке. Все старались не утомлять его. Я помню чувство бережного отношения к нему»16, — вспоминала Александра Павловна Третьякова-Боткина, дочь Павла Михайловича Третьякова, кузина Александры Владимировны и Прасковьи Владимировны. По матери Елизавете Михайловне, рано умершей, сестры Коншины — Третьяковы. Сестры Коншины умеряли, должно быть, буйный и хозяйски-начальственный нрав Николая Александровича, когда Чайковский играл в Леонтьевском в винт, беседовал и ужинал.

Станиславский, также бывавший, хотя и томившийся на светских раутах у кузена, запомнил Чайковского «нервным и непоседой» (I. 4: 112).

В шумно-веселом доме Алексеевых в Леонтьевском, в купеческой среде, Чайковский чувствовал себя все же не слишком уютно. «Умом понимая благородные потребности и побуждения, умея подчас идти с ними в полном согласии», Николай Александрович «нередко своими резкими приемами оскорблял не только утонченные понятия изящного, но и простое чувство приличия. Этим он многих отталкивал от себя», — писали о нем мемуаристы17.

Невозделанный, сын своей восточной матери Елизаветы Михайловны Бостанжогло, приумноживший ее азиатчину широтой и размахом русского купеческого характера, настоящий купец-самодур, Николай Александрович подавлял родных, как подчиненных. Как Елизавета Михайловна — Александра Владимировича.

Он мог быть почтительным, ласковым — лисой. Знал, с кем сблизиться, кого держать на расстоянии, с кем дружить и до каких границ. Но — только как практическая натура, в делах, которыми воротил на фабрике, в РМО, как гласный Московского губернского земского собрания и как гласный Московской думы. Сослуживцы знали его как «хитрого и уклончивого грека». Но в частной жизни он был неуемен, хотя и в деловых контактах мог сорваться. Внук «старика Б.» и бабки, похищенной в гареме турецкого султана, Николай Александрович унаследовал ее гаремность. Наблюдавший супругов Алексеевых — Николая Александровича и Александру Владимировну, Чайковский за Александру Владимировну страшился. Она была в постоянном напряжении по поводу бесконечных загулов мужа, и Чайковский советовал ей, заметив, как она худеет и как она нервна, уехать на время, чтобы рассеяться. Когда Николай Александрович стал головой, домашняя ситуация, кажется, разрядилась. Впрочем, есть версия о том, что у него была вторая семья и внебрачный сын. Эта версия обрастала сплетнями после того, как Николая Александровича застрелил в его думском присутствии неизвестный посетитель, признанный впоследствии психически больным. Говорили, что он якобы мстил Николаю Александровичу за поруганную честь своей сестры. Дело это, чтобы не предавать огласке, не было до конца расследовано, и все версии безвременной трагической кончины Николая Александровича так и остались версиями. И неизвестно, было ли убийство Николая Александровича выходкой сумасшедшего, фактом личной мести или акцией политической. Оно случилось как раз в тот день, когда через несколько часов решался вопрос об его третьем четырехлетии на посту городского головы.

Чайковский относился к Николаю Александровичу по меньшей мере двойственно.

Болезненно чувствительный к грубости, к бесцеремонности, он был до Николая Александровича в частной жизни «не особенный охотник». Это его собственное признание18. Но в делах достоинства Николая Александровича перевешивали его недостатки, и перед «великими дарованиями» Николая Александровича Чайковский преклонялся. Он так и сказал о голове, скорбя о его кончине. Отпугивавший купеческой бесцеремонностью, Николай Александрович многих, как и Чайковского, «привлекал своею даровитостью, а на других действовал своим сильным характером»19.

Петр Ильич чрезвычайно дорожил им как человеком «просто умным и деятельным», «с весом и положением», — как «генералом от музыки». Он отлично понимал, что Николай Александрович достоин большего, создан для большего, чем РМО и консерватория: «Он некоторым образом приносит себя в жертву. Говорю это нисколько не ослепленный, ибо особенно симпатии к нему не питаю. Но деловитость его, его ум, энергию не могу не ценить и счел бы огромной утратой для дела, если бы он ушел»20. Чайковского вполне устраивал характер делового общения с Николаем Александровичем. «Говоря с ним, вы знаете, что он говорит именно то, что думает. Убедить его возможно очень легко, и Вы увидите, что он на всякие Ваши предложения будет согласен, если они будут клониться к общему благу, — а так как они несомненно будут таковы, то я уверен, что никаких неприятностей от Алексеева ждать нечего», — рисовал Чайковский деловой портрет своего сослуживца по дирекции РМО для тех, кто, мало зная Николая Александровича, подозревал в нем личную корысть и желание личной власти — в ущерб процветанию РМ О и консерватории21. А когда после смерти Николая Григорьевича Рубинштейна консерватория осталась без директора и среди профессорско-преподавательского состава, как водится, начались интриги, с которыми мог справляться один Николай Григорьевич, Чайковский находил ему адекватную замену единственно в лице Николая Александровича. Он считал, что Николай Александрович мог бы быть идеальным директором консерватории. Он умел уладить дело. Его «дипломатия» не снимала конфликтов. Он давил авторитетом и добивался формального примирения, подчиняя себе все конфликтующие друг с другом стороны.

«Как жаль, что Алексеев, вероятно, считает несоответственным своему достоинству или неподходящим в отношении карьеры место директора, — сокрушался Чайковский, зная о намерении Николая Александровича выставить свою кандидатуру на выборах головы. — Увы, он метит гораздо выше»22.

Весь укладывавшийся в строчку Lolo: «...творит его рука все, что нога его захочет», Николай Александрович шел наверх за авторитарной властью. Шел напролом, быстро набирая известность, силу и общественный вес.

То, что хотела его нога, со всей пышностью проявилось в преддверии его первой баллотировки, не давшей результата, но продемонстрировавшей и мощный потенциал будущего хозяина Москвы, и худшие черты купеческого характера, не смягченного искусствами.

Чайковский в 1883-м хлебнул и того, и другого.

Еще в 1880-м, продвигаемый Сергеем Михайловичем Третьяковым, тогдашним городским головой, Николай Александрович вошел в состав комиссии по разработке вопроса об участии Москвы в торжестве священного коронования Их Императорских Величеств.

В 1881-м, после кончины Александра II, престол занял его сын Александр III.

В соответствии с планом, разработанным комиссией и утвержденным В.А. Долгоруковым, тогдашним генерал-губернатором Москвы, Николай Александрович заказал Чайковскому сочинить специально для предстоявшей церемонии коронации Александра III на Красной площади торжественную кантату «Москва» — в честь Императора и его империи. Кантата Чайковского, а также аранжированные Чайковским гимн «Боже, царя храни» и хор «Славься» из «Жизни за царя» Глинки, должны были исполняться и исполнялись при въезде Императора на Красную площадь.

В апреле 1883-го Долгоруков был назначен Высочайшим рескриптом — Верховным маршалом при проведении коронационных торжеств, Николай Александрович Алексеев и Сергей Михайлович Третьяков — генеральными распорядителями въездной церемонии.

Участие в коронации, доверие, оказанное ему, было для Николая Александровича, гласного Московской думы, весьма почетным и воспринималось им как ступенька к дальнейшему продвижению наверх, к посту городского головы — «лорд-мэра», как говорил Чайковский, чувствуя в Алексееве-купце претензии на европеизм. Соображения честолюбивые Алексеев, строивший карьеру, ставил выше музыкально-грамотной исполнительности23. Своей музыкальной ущербности, ничтожной малости в сравнении с грандиозностью такого события, как коронация Императора, где он был заметной фигурой, Николай Александрович счастливо не ощущал. Заказывая музыку, оплачивая «нищенской подачкой» сочинения композитора, нуждавшегося в деньгах, и их исполнение на площади, он подчинялся только Долгорукову, выполняя распоряжения начальства. А тот, угождавший Императору, его двору и его свите, исходил лишь из соображений пышности и торжественности церемонии, которая тем значительней, чем громче и многолюднее.

Композитор, сочинивший великодержавную кантату и аранжировавший гимн и хоры для церемонии на Красной площади, нервничал. «Скажи Алексееву, что унисоном нельзя учиться петь», — просил Чайковский Юргенсона, своего друга и нотного издателя, также входившего в состав дирекции РМО, растолковать Алексееву его требования к хористам, которыми нельзя пренебрегать при спевках24. Алексеев становился невыносим в своей заносчивости и пренебрежении к музыканту, когда дорывался до властных полномочий или жаждал очередного повышения по службе. Подчинение заказчику, богачу и неучу-диктатору, вторгавшемуся в творческий процесс и попиравшему элементарные законы хорового пения, подчинение «за деньги фантазии Алексеева», как говорил Чайковский, раздражало, унижало и коробило композитора. Он предпочитал общаться с Алексеевым через третьи лица.

Юргенсон дословно передавал Николаю Александровичу требования к хору на площади, сформулированные Чайковским: «Тема «Славься» такова, что если заставлять петь все голоса одну мелодию, то все равно, инстинктивно, вся эта масса собьется на гармонию, подобно тому, как и крестьяне никогда не поют песню (исключая запева) настоящим унисоном, а всегда с побочными голосами, образующими простые аккордные комбинации. И, кроме того, тема будет звучать плохо, жидко, слабо, если басы начнут где-то очень низко подпевать, а не петь. Необходимо, чтобы хор был хором. Другое дело, если к ученому хору пристанет весь народ, который будет стоять на площади, — или им придется петь как попало, и тогда те, у кого слух получше, непременно попадут в свой диапазон и будут петь что следует, а у кого похуже, те пускай подпевают тему»25.

Чайковский так расписал хоровую партитуру по голосам, что побочные, подголосочные темы разучивались легко.

Но все просьбы композитора проходили мимо Николая Александровича.

«Какой он все-таки самодур», — говорил уязвленный Чайковский об Алексееве, командовавшем музыкальным парадом.

Тот упорно навязывал хормейстерам свои убогие конъюнктурные соображения максимальной громкости, которой легче добиться через многолюдное унисонное пение.

Масштабы РМО и консерватории и функции «генерала от музыки» не удовлетворяли амбиций Николая Александровича. Он действительно тянулся в сферы, более просторные для его дарований. Не один Чайковский понимал это.

Масштабы коронации Императора вполне соответствовали его масштабам будущего «думского генерала».

В Думе Николай Александрович был на своем законном месте.

Став гласным в 1881 году, он уже в 1882-м — «выскочка-мальчишка» — претендовал быть «градским головой», — ворчал купец Найденов, гласный с солидным думским стажем. И кляузничал на «нахального» Алексеева, чье достоинство — «только богатство», в письмах к Победоносцеву. Обер-прокурор Синода, действительный тайный советник, первое лицо подле императора Александра III, курировал общественные институты. С приходом Алексеева, с которым «нет сладу», к распрям купцов с остатками дворян, с выборными от мещан, цеховых и с «красной» партией добавились думские стычки молодых купцов со старыми26. Алексеев был заводилой молодых купцов. «Красную» партию в Московской думе начала 1880-х возглавлял С.А. Муромцев, земский деятель, профессор Московского университета, юрист, один из лидеров кадетов, в будущем — председатель 1-й Государственной думы.

Старые купцы молодого Алексеева не любили; с Найденовым он был на ножах, — свидетельствует Чичерин, избранный в 1881-м городским головой. «Думает все перестроить на новый лад, — все старое негодно. Горе нам теперь с этими реформаторами», — негодовал Найденов, столкнувшись с Николаем Александровичем при обсуждении вопроса об обязательном устройстве школ при фабриках27.

«Молодой Алексеев, при большом богатстве и громком голосе, не обладая достаточным образованием, к сожалению, пользуется некоторым влиянием на Городского Голову. Как это ни кажется странным, но верно!» — доносил в 1882-м тому же Победоносцеву Долгоруков, московский генерал-губернатор28, когда Николай Александрович включился в думские баталии за назначение известного педагога барона Корфа на освободившуюся должность инспектора городских училищ, члена Управы.

Отношения с Долгоруковым у Николая Александровича не складывались, несмотря на блестяще проведенную церемонию въезда Императора на Красную площадь, которой он командовал.

И вообще в ту, раннюю пору думской деятельности, у «выскочки-мальчишки» было больше врагов, чем сторонников. Потом врагов поубавилось, или они затаились. Когда он стал городским головой, председательствовавшим и в Думе, и в Управе, гласные его побаивались и помалкивали. Знали, как он может затерроризировать красноречивых.

Конфликт Алексеева и Долгорукова с думской истории барона Корфа, кажется, и начался.

Кандидатура Корфа, автора книги «Русская начальная школа. Руководство для земских гласных и учителей сельских школ», реформировавшего сельские школы в южных губерниях России, ни Долгорукова, ни Победоносцева не могла устроить. Эти провозглашали исключительную привилегию догматичной благонамеренности в вопросах воспитания. «Педагогическая направленность барона Корфа, ставящего впереди всего естествознание и грязь житейского обихода и потом уже на втором месте, ради только приличия, касающегося богопознания, — идет в прямой разрез с основными началами Москвы: православием и самодержавием. Москва была и есть хранилище народной святыни: она всегда отличалась набожностью и крепостью духовной жизни, но если бы выбор навязываемого ей барона Корфа состоялся, то подрастающее поколение было бы направлено на путь материализма и безбожия. Яд, вливаемый в обучающихся детей под инспекторским влиянием барона Корфа, подтачивал бы в них начатки богобоязни и нравственной устойчивости», — писал Долгоруков, воспротивившийся баллотировке Корфа, все тому же Победоносцеву29. «Нашему Полонию», как называли советские историки Победоносцева.

Долгоруков провел интригу против Корфа и победил его сторонников в Думе.

А Победоносцев победил либералов, сторонников продолжения политики Александра II, группировавшихся вокруг Александра III, занявшего царский трон. Либералы толкали Александра III на принятие конституции, фактически подписанной его отцом, погибшим от бомбы террориста. Победоносцев благословил нового российского Императора, напуганного терроризмом, на укрепление самодержавия старого, дореформенного образца. Александр III, преемник Александра II, и российское правительство 1880-х продолжали стимулировать процессы, толчок которым дали реформы 1860-х в промышленности, на транспорте, в сфере финансов и в торговле. Но считали ошибкой учреждение Думы, городского самоуправления, и предоставление свободы прессе, видя в них оплот политической оппозиции, и расправлялись с этими очагами, остатками эпохи Александра II в эпохе Александра III.

Николай Александрович был избран в Думу одновременно с первым и, наверное, последним в Москве либеральным головой Борисом Николаевичем Чичериным, университетским другом Герцена, одним из русских авторов «Колокола» (к концу 1850-х они резко разошлись). И за Николаем Александровичем, ладившим с Чичериным и не ладившим со старыми купцами, закрепилась в глазах высокого начальства: московского — Долгорукова и столичного, петербургского — Победоносцева — репутация «лица, которое думает заправлять купеческим либерализмом в Москве и в Думе»30.

Чичерин, бывший в 1860-х профессор кафедры государственного права в Московском университете, вошел во власть, чтобы исполнить свой гражданский долг — продолжить дело Александра II. «Мы переживаем страшное время, — писал он 11 марта 1881 года, через десять дней после трагической кончины царя — реформатора российского общественного уклада, в записке «Задачи нового царствования», переданной Победоносцеву для ознакомления с ней Александра III. — При нынешних обстоятельствах, всякий, у кого есть мозги, обязан сказать свое слово [...] Страшной катастрофой завершилось одно из величайших царствований в русской истории. Монарх, который осуществил заветные мечты лучших русских людей, который дал свободу двадцати миллионам крестьян, установил независимый и гласный суд, даровал земству самоуправление, снял цензуру с печатного слова, этот монарх, благодетель своего народа, пал от руки злодея»31.

Победоносцев, приятель Чичерина, желал только одного: «чтоб Чичерин не попал в люди, власть имущие»32.

Но Чичерин вошел во власть. Тамбовский помещик, он купил недвижимость в Москве, дававшую право быть избранным в Думу, и стал московским головой.

Отставка Чичерина, однако, была предрешена уже при вступлении в должность. Победоносцев был недоволен тронной речью Чичерина, произнесенной в Московской думе 16 января 1882 года: «Боюсь, что он скоро зарвется далеко; первые его шаги неверны», — сообщал Победоносцев Александру III33.

Поражения одно за другим преследовали Чичерина и его Думу.

История с выдвижением Корфа на пост инспектора городских училищ завершилась — интригами Долгорукова и Победоносцева — добровольным соглашением головы и барона об отказе от баллотировки.

В конце 1882-го сорвался думский проект об организации денежных сборов в пользу женских врачебных курсов в Москве.

12 января 1883 года, в Татьянин день, Чичерин высказался на традиционном университетском празднике против введения в действие проектов, подготовленных министром внутренних дел графом Д.А. Толстым. Министр, назначенный самим Императором, предложил ввести карательную цензуру, отмененную министрами Александра II, и реформировать систему просвещения. Один из циркуляров Толстого запрещал «кухаркиным детям» обучаться в гимназиях и поступать в средние и высшие учебные заведения. Другой насаждал в гимназиях классицизм. Третий пересматривал либеральный университетский устав 1863 года, предоставлявший университетам широкую автономию: право самостоятельно решать учебные, научные и финансовые вопросы, выбирать ректоров, деканов и профессоров с последующим утверждением их министром народного просвещения, — и переподчиняя университеты министру внутренних дел.

«Это был вызов, брошенный всему, что думала и чувствовала Россия», — вспоминал Чичерин34.

Новый устав, узаконенный Долгоруковым, перевернул весь прежний уклад студенческой жизни. Он разрушил ее лучшие традиции и вдохнул в нее «холодный, мертвящий формализм», — писали либералы. После введения устава в действие начались преследования университетской профессуры, вынудившие лучших преподавателей, идеологов российских реформ 1860-х, уехать за границу.

Речь, произнесенная Чичериным 16 мая 1883 года во время торжественного обеда перед съехавшимися на коронационную церемонию городскими головами, стала для московского головы последней. Государь Император счел образ мыслей доктора прав Чичерина не соответствующим занимаемому им месту и выразил желание, переданное через Долгорукова, чтобы он оставил свою высокую должность.

2 августа 1883 Чичерин подал прошение об отставке.

Николай Александрович Алексеев повел себя в отношении к опальному Чичерину благороднейшим образом. Открывая 9 сентября 1884 года городское Рогожское училище на 100 мальчиков и 150 девочек, построенное в память покойного отца Александра Владимировича, Николай Александрович, еще гласный, не избранный головой на выборах 1883 года, пригласил Чичерина приехать в этот день в Москву и «глубоко и искренно» сожалел о том, что «не имел удовольствие» увидеться с ним:

...Помня Ваше доброе ко мне расположение, позволяю себе представить Вам фотографический снимок со здания училища, которое построено прочно и удобно.

Извините, что напоминаю Вам о Москве, которая едва ли оставила в Вас доброе воспоминание; скажу только, что много москвичей сердечно сожалеет о Вашем лишь кратковременном пребывании среди нас.

Один из них, преданный Вам
Н. Алексеев
35, —

писал Николай Александрович Чичерину. А избранный головой, он настаивал на том, чтобы Чичерин остался гласным.

В короткую бытность головой Чичерин видел в Алексееве своего сподвижника и даже преемника. Он был надежен, на него можно было опереться: «Всякому делу, за которое он принимался, он отдавался весь. Оно у него кипело, и он упорно и настойчиво доводил его до конца»36, «Я и тогда и впоследствии, — вспоминал Чичерин в 1890-х, давно отставленный, — был с ним в наилучших отношениях. Меня пленяли блестящие и благородные стороны этой необыкновенно богатой натуры, а вместе подкупало то неизменное расположение, которое он всегда мне оказывал»37.

Но дремучий, хотя и умный, и одаренный «практическим смыслом» Алексеев не мог быть либералом, каковым его считало начальство. Для восприятия и поддержки чичеринских идеалов конституционализма Николаю Александровичу не хватало ни личных качеств, ни образования.

В должности головы он заглушил ростки коллегиальности, прорезавшиеся в Думе при Сергее Михайловиче Третьякове, и предал забвению принципы Чичерина, предоставлявшего самостоятельность и право голоса каждому думцу, желавшему высказаться.

Должность головы Николай Александрович получил в 1885-м, победив большинством голосов ставленника Долгорукова и других соперников. И сразу «воцарился» в Думе, как говорил Чичерин. Он мало прислушивался к гласным. Вернее, совсем не прислушивался. Доклады, обсуждения, споры он упразднил. Прений не допускал, голосование заменил простым вставанием или сидением. «Собрание лишилось самостоятельности и превратилось в послушное орудие головы, что в общественном самоуправлении вовсе не желательно», — либерал Чичерин не одобрял такого ведения думских заседаний38.

Николай Александрович развалил общественное самоуправление. «Это было уже не самоуправление, а самовластие на общественной почве, — писал Чичерин об Алексееве в мемуарном томе о земстве и Московской думе. — Своею энергиею, деятельностью, умом, а частью и бесцеремонностью, он одних привлек, других обуздал. Купцы гордились им как своим братом и поддерживали его массой; противники частью удалились из Думы, частью замолкли. Ораторов из третьего разряда он осаживал грубым проявлением власти; всякие неприятные ему предложения он устранял, не стесняясь. Вообще, несмотря на некоторые довольно крупные промахи, дело шло как по маслу. Дума безмолвствовала, а голова делал что хотел»39.

Погрязавшая при Чичерине в разговорах, топивших в словах дела, Дума при Алексееве превратилась в учреждение если не действенное, то не тормозившее действие.

О том, чтобы приближаться к идеалам конституционализма, хотя бы в перспективе, не могло быть и речи. Чичерин не судил Николая Александровича. Понимал, политика Александра III, свернувшего с пути отца, защищала интересы московского купечества, и Николай Александрович Алексеев, купец «благонамеренной российской закваски», верно служил отечеству, сотрудничая с властью. Но идеологию этой власти, определяемую Победоносцевым и царскими министрами, либералы и Чичерин принять не могли: она подавляла независимость, унижала общество, глотнувшее свободы благодаря реформам Александра II.

А либерально настроенные гласные, московская интеллигенция и либеральная московская пресса судили Николая Александровича как: московского «самодержца»: он один держал и Думу, и Москву в своих руках.

Сторонники Чичерина в Думе, попавшие под власть Алексеева, считали, что голова, положивший на служение городскому хозяйству «много труда и энергии, не мог привести городское хозяйство в надлежащее положение, потому что никакое общественное хозяйство, даже маленькое, уездное земское хозяйство не под силу одному лицу»40.

А о конфронтации Алексеева и либеральной московской газеты «Русские ведомости», стоявшей за сохранение свобод, завоеванных в эпоху Александра II, знал весь город. Вопрос — почему всесильный кузен Станиславского — хозяин Москвы, городской голова, и «Русские ведомости» относились друг к другу враждебно, — интересовал Суворина, редактора проправительственной столичной газеты «Новое время». Он задал его одному из свидетелей кончины Алексеева и сделал в марте 1893 года соответствующую запись в дневнике: «Почему «Русские ведомости» против Алексеева?» И получил ответ: «Очень просто. Они как стали на 60-х годах, так и стоят. Дума — это, по их мнению, приготовление к конституции, она должна искать прав, а Алексеев занимается только делом»41.

Действительно, Николай Александрович, когда был избран головой, любил, обращаясь в Думе к разговорившимся гласным, щегольнуть фразой: «Без всяких конституцией, господа...»

«Говорил он прекрасно, громко, в высшей степени деловито, без всяких риторических прикрас, за словом в карман не лез, пускал в ход иногда простонародные выражения [...] приводил сейчас же деловые справки, смело пускал в ход цифры, не всегда, быть может, соответствовавшие действительности, но производившие эффект», — говорили о нем современники42.

Насчет «риторических прикрас» были и другие мнения.

Склонный к громогласности, к жесту напоказ, он часто выступал ради самого процесса говорения, которым владел виртуозно. Речи его были знамениты и содержанием, и напором, и изобилием в них и простонародных, и иностранных словечек, входивших в моду. В его устах они невесть что означали. Он смешивал гигиену с гиеной. Вместо энтузиаст произносил антузиаст и был искренне убежден, что эссенция и эссентуки одно и то же. Статистические данные для удобства называл сокращенно статическими. (Дума занималась сбором и систематизацией статистических данных.)

Так говорили все необразованные купцы, желавшие показать свою образованность. Вот и Немирович-Данченко вспоминал купца Якова Васильевича Щукина, у которого они со Станиславским в 1898 году арендовали для своего Художественного помещение театра «Эрмитаж». Щукин, советуя Немировичу-Данченко обратиться к цыганке, чтобы та предсказала, в какой день лучше открываться, на шутливый тон Немировича-Данченко, осторожно коснувшись его плеча, прошептал на ухо: «Поверьте, будет антониазм» — вместо энтузиазм (III. 2: 178). Но Щукин был совсем «простой купец», как говорил Немирович-Данченко, а Николай Александрович — «значительным лицом».

Кстати, Немирович-Данченко поверил цыганке, и ее предсказание — «цифрю бери срединную» — сбылось: среда 14 октября 1898 года, день первой премьеры Художественного, день рождения театра оказался счастливым.

В одном из своих рассказов Чехов высмеял купца, подобного Алексееву и Щукину. Его герой путал слова Гейне и гений. В комнате этого купца сильно пахло культурным человеком, — резюмировал Чехов, завершая свой анекдотический сюжет.

О нахватанности и нахрапистости Николая Александровича Алексеева, проявлявшихся в его думской деятельности, в Москве ходили легенды. Городские газеты их охотно тиражировали, цитируя его выступления в Думе.

Ходили легенды и о самодурстве Алексеева, находившегося, как голова, на виду у всей Москвы, об его азиатчине, тянувшейся за ним от бабки-турчанки, о его невежестве, о дурном воспитании.

Николай Александрович Алексеев — городской голова, самовластно правивший Москвой, минуя Думу, спешил жить и работать, словно знал, что ему отпущен недолгий срок.

«Высокий, плечистый, могучего сложения, с быстрыми движениями, с необычайно громким, звонким голосом, изобиловавшим бодрыми, мажорными нотами, Алексеев был весь — быстрота, решимость и энергия», — писал о нем современник, не переставая удивляться тому, как действовал Николай Александрович в Думе.

И говорил, и все решал, и все делал он сам и немедленно, руководствуясь не книжным знанием, которым не обладал, не умозрением, а исключительно практическим здравым смыслом, природной сметкой, находчивостью и единственной целью: благом вверенного ему города. В нем, сгустке энергии, кипела жажда деятельности. Его не смущали ни препятствия, ни опасности, среди всяких противоречий он двигался смело, без оглядки и без проволочек. Он был человеком и слова, и воли, и моментального решительного действия. Поэтому его слово было полновесно, к нему прислушивались и друзья, и недруги. К тому же, ему доверяли. Он был безупречно честен и бескорыстен. Жалованье в Думе он не брал. Отдавал его на нужды Городской управы и неимущим.

Между его словом и делом не было никакого расстояния. Тут был его дар божий, — говорилось над его могилой. Он сознавал эту свою силу и пользовался ею.

В нас убыло силы, — писали газеты в его некрологах.

Все же главное не в том, что Николай Александрович любил рассказать с трибуны «анекдотцы» из своей жизни и как газеты поддразнивали его за то, что он водил знакомство с антиллигентным меньшинством, от которого набирался своих словечек. И не в том, как виртуозно он добывал миллионы для Москвы и москвичей.

Главное все же в том, что и сколько он реально сделал.

Всего им сделанного по части внешнего благоустройства города не очертить.

Он превратил Москву из большой деревни в современный столичный город.

При нем Москва богатела и хорошела.

Его инициативе и энергии Москва обязана водопроводом и канализацией. Одного этого было бы достаточно, чтобы москвичи не забыли его как выдающуюся личность.

Он ввел освещение в ночное время.

Превратил в скверы городские площади, где торговали сеном и дровами.

Привел в порядок городские бойни.

При нем по проекту архитектора Д.Н. Чичагова на Воскресенской площади было выстроено здание Городской думы, куда весной 1892-го она переехала с Воздвиженки и где через год, по роковой случайности, настиг его смертельный выстрел.

При нем были проложены асфальтовые тротуары, хотя мостовые оставались еще булыжными.

Досчатый забор вокруг Александровского сада был заменен чугунной решеткой.

На бульварах он расставил скамейки. Завел для увеселений военные оркестры.

При нем новый, современный вид приобрела Красная площадь. Здесь по проекту архитектора А.М. Померанцева были выстроены в ложнорусском стиле Верхние торговые ряды, нынешний ГУМ, взамен старых, спроектированных в начале XIX века О.И. Бове и давно пришедших в ветхость. Снести их до него никто не решался.

При нем и при его содействии была открыта городская Художественная галерея и ей — после его доклада Городской думе и при его поддержке — было присвоено имя братьев Третьяковых, подаривших городу свои коллекции. Галерея сыграла в дикой жизни первопрестольной ту же роль, что МО РМО и Московская консерватория, созданные Рубинштейном тридцатилетием раньше: она переменила художественный климат в Москве.

Были у него и неприятные моменты — и мелкие, и серьезные, отравлявшие жизнь.

Ему не прощали замену фасада Гостиного двора работы М.Ф. Казакова на архитектуру А.Н. Померанцева.

Его упрекали за безвкусицу стилизованной архитектуры здания Думы подле древних кремлевских стен. Хотя эти претензии вернее было бы адресовать архитекторам, которых, правда, он сам выбирал.

Его вышучивали ежедневные газеты и еженедельники. Он был «героем дня» для пишущей братии, изгнанной из публицистики и окопавшейся в юмористических изданиях.

Но более всего страдал Николай Александрович от неприязни московского генерал-губернатора, человека неумного, требовавшего раболепия и душившего Думу как институт городского самоуправления. Долгоруков недолюбливал и Чичерина. «Ему нужен был лакей, а я был независимый человек, с которым надобно было считаться», — вспоминал Чичерин43.

Независимый Алексеев многие вопросы решал в обход Долгорукова и вопреки его воле. Их конфликт 1887 года по поводу «водопроводного дела» дошел до Д.А. Толстого, министра внутренних дел, и до самого Императора — через Победоносцева, конечно. Победоносцев оповестил и Толстого, и Александра о том, что Долгоруков «замыслил поход против Алексеева». «Очень благодарен Вам за записку о московском городском голове. Я видел кн. Долгорукова, но он ничего не говорил мне об Алексееве, а представил записку о московском водопроводе», — отвечал Император Победоносцеву44.

Среди бумаг Победоносцева сохранилось письмо к нему Алексеева. Николай Александрович страдал от одной только мысли, что Император усомнится в его верноподданности:

Милостивый Государь
Константин Петрович,

В Петербурге мне сказали, что князь В.А. Долгоруков требует моего увольнения от должности Московского Городского Головы, что будто бы г. Товарищ Министра В.К. Плеве не прочь удовлетворить это ходатайство.

Неужели все это правда? Неужели мне даже не скажут, за что увольняют, не дадут возможным опровергнуть клевету, если таковая существует?

Ради Бога, умоляю Вас, помогите мне в этом трудном мне деле! Замолвите за меня словечко. Прошу лишь одного: дать мне возможность сказать всю правду по обвинениям, которые на меня вероятно будут возводить, хотя положительно не могу себе представить, в чем можно меня обвинять, что я сделал противузаконного или бестактного. Неужели князь В.А. Долгоруков все еще мстит мне за Городские Ряды? Он приехал сегодня в Петербург и вероятно лично будет еще говорить Государю.

С радостью покину я, невозможную в Москве, должность Городского Головы, но трудно пережить даже предположение, что Государь Император быть может гневается на меня.

Простите великодушно, что я беспокою Вас, но меня вынуждает к тому та нравственная пытка и тоска, которые я ныне переживаю.

С чувством беспредельной преданности и искреннего уважения имею честь быть Вашего Высокопревосходительства

покорнейшим слугою
Н. Алексеев
45.

Н. Алексеев испытывал «нравственную пытку и тоску», так ему не свойственные.

Александр III, покровительствовавший Долгорукову, взял тем не менее сторону Алексеева в этом вопросе. «Затея кн. Долгорукова особенно сочувствия Его Величеству не внушает», — сообщал Победоносцеву В.К. Плеве, товарищ министра внутренних дел46.

Николай Александрович скончался за день до открытия «водопроводного съезда», первого в России, с участием лучших инженеров, им подготовленного.

Все без исключения, независимо от отношения к Алексееву, московскому голове, — и думцы, и горожане, и журналисты, и юмористы, и товарищ министра, и даже Государь — отдавали должное его созидательной энергии, его выдающемуся организаторскому таланту.

Ему прочили портфель министра торговли.

А он говорил: «Купцом родился, купцом и умру». Гордился тем, что всему в Москве голова. Бахвалился тем, что его власть в городе — абсолютна. Он купался в ней.

И после смерти Николая Александровича газеты много писали о нем. Уже без злословия. Оно слишком мелко в сравнении со всем тем, что он сделал за свою досадно рано оборвавшуюся жизнь. Он остался в истории города и России и как характерный тип московского купца последнего десятилетия XIX века, и как замечательный, выдающийся русский человек, и как эталон настоящего хозяина, внедрившего в городской быт и городскую культуру прогрессивные современные европейские начала.

С ним сравнивали других купцов-фабрикантов, претендовавших на его роли сильной руки. Но при всех их достоинствах, порою превосходивших алексеевские, никто сравнения не выдерживал. С ним ушла в прошлое целая эпоха восхождения купцов, пробившихся к власти. Может быть, продлись она, не оборвись жизнь Николая Александровича Алексеева, далеко не исчерпавшего свой потенциал нерефлективного лидера, от случайной пули, и история России, неотделимая от истории Москвы, сложилась бы иначе. Может быть, он был бы избран в Государственную думу от Москвы или занял бы все же высокий пост в правительстве России. Именно сильных купцов-мужиков не оказалось во главе России в 1917-м. В 1917 году ему было бы 65 лет.

Николая Александровича сравнивали с Саввой Тимофеевичем Морозовым, директором-распорядителем фамильной Никольской мануфактуры в Орехово-Зуеве, председателем ярмарочного комитета на ежегодной Нижегородской ярмарке, председателем Московского биржевого комитета и гласным Московской думы. Савва Тимофеевич, младший современник Николая Александровича, сверстник Станиславского, выходил в 1890-х на передний край отечественной промышленности и всероссийской общественной жизни.

Николая Александровича сравнивали не с Константином Сергеевичем Алексеевым, успешно — с блеском даже — продолжавшим после смерти кузена их общее семейное фабричное дело. А именно с Саввой Тимофеевичем Морозовым. Станиславский, сделавший карьеру промышленную, не сделал карьеры общественной: слишком отдавался театру. Он не стал «настоящим купцом». Родившийся купцом, купцом не хотел умереть. И был вне сравнения с Николаем Александровичем.

Савва Тимофеевич, выпускник естественного отделения физико-математического факультета Московского университета и стажер по химии в Кембридже, был умен, образован по-европейски и имел демократические убеждения. Он хотел жить в свободной России и даже участвовал своими миллионами в начале века в революционном демократическом движении.

Николай Александрович Алексеев и Савва Тимофеевич Морозов были одного поля ягоды. Оттого так отчетливы сходство и различия между ними, «настоящими купцами». Различия, не оставлявшие России после смерти Николая Александровича надежд на будущее.

Вот что писали в сравнительной характеристике Николая Александровича Алексеева и Саввы Тимофеевича Морозова «Новости и Биржевая газета» в 1895 году. Еще и двух лет не прошло с момента гибели головы: «С.Т. Морозов — тип московского крупного дельца. Небольшой, коренастый, плотно скроенный, подвижный без суетливости, с быстро бегающими и постоянно точно смеющимися глазами, то рубаха-парень, способный даже на шалость, то осторожный, деловитый коммерсант — политик «себе на уме», который линию свою твердо знает и из нормы не выйдет — ни боже мой!..

Образованный, энергичный, решительный, с большим запасом чисто русской смекалки, которой щеголяют почти все даровитые русские дельцы, г. Морозов часто и во многом напоминает хорошо памятного Москве покойного Алексеева. Тот же избыток личной энергии, та же ненасытная жажда деятельности, та же широта натуры, то же блестящее умение то ласкою, то угрозою ловко поставленного вопроса и вовремя сказанного очаровать собрание и вести его за собой. Как в Алексееве, так и в С.Т. Морозове чувствуется сила. И не сила денег только — нет! От Морозова миллионами не пахнет. Это простой даровитый русский делец с непомерной нравственной силищей. Но у Алексеева не было того, что принято называть задерживающими центрами. Он очень часто не знал удержу, зарывался и этим создавал себе массу врагов. Морозов не таков. При всей широте своей натуры, он умеет крепко держать на вожжах свою энергию и из раз намеченных пределов не выходит никогда. В нем больше чувства законности, больше гражданственности. С ним покойнее...»47

Но просвещенный Савва Тимофеевич плохо кончил. Ему посчастливилось жить в России, резко рванувшей вперед после финансово-экономических реформ Витте, но и в эпоху жесточайшего наступления правительства на политическую оппозицию. История смерти Саввы Тимофеевича еще не распутана. В 1905 году, вывезенный женой за границу для отдыха и лечения, он якобы покончил с собой. Или его застрелили террористы — то ли уголовники, то ли политики.

И все же Савву Тимофеевича убила не болезнь, не террористы, а невыплеснутая энергия. Привыкший властвовать полно, бесконтрольно и единолично, как и Николай Александрович, он не пережил своего безвластия, когда правительство вышибло его из деловой и общественной жизни России. Он был сломан.

Надежды торгово-промышленного сословия на Савву Тимофеевича, купца новой формации, возлагавшиеся на него в 1890-х, в начале XX века не оправдались.

А младшего брата Саввы Тимофеевича — «тихоню» Сергея Тимофеевича — с его классом текстильных фабрикантов, кажется, вообще ничего не связывало.

Сергей Тимофеевич, в отличие от Саввы, совсем не занимался делом предков. Богатый барин, кандидат прав, окончивший юридический факультет университета, он строил в Леонтьевском переулке на свои деньги и собирал музей кустарных промыслов. И занимался благотворением. Да и нравственных заповедей Морозовых-стариков, старообрядцев, Сергей Тимофеевич не соблюдал: содержал венгерку плясунью, а в своей мастерской поселил живописца какого-то по имени Исаак Левитан, «безродного евреенка», — ворчала его мать.

Мария Федоровна, мать Саввы и Сергея Тимофеевичей, и Костю Алексеева бранила, узнав, что он актерствует и что фамилию изменил, чтобы не срамить род, к которому принадлежал, и солидную московскую золотоканительную алексеевскую фабрику.

А если сравнивать Николая Александровича Алексеева не с Морозовыми, а с его кузенами Владимиром и Константином Сергеевичами, станет еще яснее: Николай Александрович, если не последний в Москве настоящий купец старой закваски, авторитарно действовавший купец-самодур, то в клане Алексеевых он из таких — последний. И вырождение сословия, заметное после его кончины, казалось бы, случайной, — процесс все же объективный, исторический.

Может быть, процесс цивилизации купечества, захвативший третье колено династий потомственных почетных граждан Москвы из купцов первой гильдии и превративший их в фабрикантов и купцов просвещенных, и повлек за собой убыль «непомерной нравственной силищи», что как раз и поворачивала Россию на путь европейского прогресса.

Видимо, воспитание купеческих детей, в том числе и детей Алексеевых, Владимира и Константина, в лоне культуры, уводившее их от мужицких корней в интеллигенты, и обрывало их связи с кланом и фамильным делом, возносившим во власть. Им следовало не просто заниматься, а жить.

Николай Александрович отдавал распоряжения до последнего своего смертного часа. И сразу после ранения. И после операции по извлечению пули, сделанной доктором Склифосовским в помещении Думы. Он был нетранспортабелен.

Ночью после операции мать Николая Александровича Елизавета Михайловна писала дочери Александре, супруге Дмитрия Ивановича Четверикова:

Милая Саня

Пишу, чтоб разъяснить тебе и Маше*, передай ей осторожно. Сегодня утром в Думе кто-то неизвестный — придя передавать или просить что-то, выстрелил в Николю в пах. Созваны два доктора — и сказали прямо, что он безнадежен и что вынимать пулю не представляется возможность, полагая, что она пробила мочевой пузырь, а что делать надо наугад. Мы потребовали оперировать — и вот Склифосовский и еще 6 человек хлороформировали его с 6 часов и в 9 кончилась операция, пулю не нашли. Пробита кишка в 2 местах, еще много другого, но слава Богу не мочевой пузырь. Операция была полнейшим вариотоном, то есть как вылущивание всех внутренностей.

Склифосовский после операции сказал: «Теперь есть маленькая надежда на жизнь». Он уже проснулся. Перед операцией причастился. Простился со всеми. Там все это в Думе делается. Его тронуть нельзя!

Сергей Иванович и Александра Владимировна** ночуют там, а меня услали, но разве легче не видать!!

Молитесь мои милые. Бог, один Бог спасет его.

Ваша Мать48.

Перед операцией Николай Александрович приказал, чтобы мертвым его в дом не везли. Захотел, чтобы после отпевания его повезли на кладбище по Леонтьевскому и чтобы у дома отслужили литию.

Умирая, он пригласил командующего войсками Московского округа и сказал ему: «Я умираю, как солдат на своем посту». Потом пришли к нему проститься дочери: старшая — четырнадцати лет и младшая, девятилетняя. Он сказал им сквозь мучительную боль: «Прощайте, дети, я служил верой и правдой Дарю и Отечеству и могу умереть спокойно».

Газеты несколько дней от выстрела в Думе до кончины Николая Александровича публиковали бюллетени о состоянии его здоровья, подписанные Склифосовским и домашним врачом Алексеевых — Иваном Арсеньевичем Митропольским. За два месяца до смерти Николая Александровича скончался Сергей Владимирович Алексеев, отец Станиславского; Митропольский не смог спасти его.

Настоятель Архангельского собора Московского Кремля протоиерей Амфитеатров за день до кончины Николая Александровича отслужил молебен в Думе во здравие больного.

Толпа дежурила на Воскресенской площади днем и ночью, не прерывался поток людей, тянувшихся к Думе узнать о голове. «Трудно представить себе такое разнообразие лиц, костюмов, состояний, — писал репортер купеческой газеты «Московский листок», издававшейся Н.И. Пастуховым. — Непосредственно за мужиком в рваной дубленке и валеных сапогах следует нарядная дама, за нею солдат, далее артельщик в фартуке, потом студент, офицер, гимназист, деревенская баба, опять нарядная дама, опять мужик, мальчик, купец, старушка, девочка, нарядный барин и так без конца, как в калейдоскопе».

Место, где Николай Александрович служил общественному делу, стало его мавзолеем.

Смерть его была горем для родных и горем всей Москвы, ценившей его слова и добрые дела. Большой думский зал, где стоял катафалк с открытым гробом, украшенный пальмами и венками, снимал своим кодаком художник В.Д. Поленов, супруг одной из кузин Николая Александровича (и Станиславского) — Натальи Васильевны, урожденной Якунчиковой. В кадр попали склонившие головы недавно назначенный генерал-губернатор Москвы великий князь Сергей, брат Императора, и его супруга великая княгиня Елизавета Федоровна. А Савва Иванович Мамонтов, супруг другой кузины Николая Александровича (и Станиславского) — Елизаветы Григорьевны, урожденной Сапожниковой, — снимал с лица покойного маску.

Ранним утром в день смерти Николая Александровича — 11 марта 1893 года — была совершена заупокойная литургия в Даниловском монастыре по Николаю Григорьевичу Рубинштейну. Он скончался в этот же день — 12 лет назад. Невероятное совпадение.

В 3 часа дня 11 марта в большом зале консерватории в присутствии директора, профессоров и студентов прошла панихида в память Рубинштейна.

12 марта там же была совершена панихида по скончавшемуся Николаю Александровичу Алексееву, почетному члену и бывшему директору МО РМО.

В день похорон Николая Александровича — 14 марта — в симфоническом собрании Музыкального общества исполнялась первая симфония П.И. Чайковского «Зимние грезы», посвященная Николаю Григорьевичу Рубинштейну. Она исполнялась в первый раз в Москве 25 лет назад и была первым большим композиторским успехом Чайковского в Москве.

Так символично, прощаясь с Николаем Александровичем, Москва прощалась и с его эпохой.

В благоговейном молчании двигалась процессия за катафалком с гробом Николая Александровича, заваленным венками и цветами, по улицам города от Кремля до Новоспасского монастыря. С одной стороны его шли думцы и вся высшая московская власть, с другой — многочисленная родня: Алексеевы, Бостанжогло, Якунчиковы, Сапожниковы, Третьяковы, Коншины, рабочие алексеевских фабрик и кучинские крестьяне. Среди венков — фарфоровых, украшенных богатыми тканями, — выделялись роскошью: от вдовы и детей С.В. Алексеева — «Дорогому и незабвенному Н.А. Алексееву»; от А. и А. Штекер, Анны Сергеевны, сестры Станиславского, и Андрея Германовича, ее мужа, — «Дорогому брату»; от «Товарищества Бостанжогло»; от Н.С. Третьякова, сына Сергея Михайловича; от А.В. Алексеевой, вдовы покойного. Гроб опустили в могилу вблизи соборного храма рядом с могилами Александра Владимировича Алексеева, отца Николая Александровича, и его дяди Сергея Владимировича Алексеева.

А 15 марта Его Императорское Высочество московский генерал-губернатор великий князь Сергей принял Константина Сергеевича и Владимира Сергеевича Алексеевых. В тот же день братья Алексеевы были представлены великой княгине Елизавете Федоровне.

Из-за могучей спины покойного Николая Александровича, протаранившего родным путь наверх, уже выдвигались новые фигуры — его кузенов.

Константин Сергеевич Алексеев дежурил у постели умирающего днем и ночью — вместе с Александрой Владимировной. Как самому близкому человеку Николая Александровича и Александры Владимировны, ему было поручено сообщить супруге смертельно раненного о выстреле в Думе.

Вместе с Сергеем Ивановичем Четвериковым, мужем старшей из сестер Николая Александровича — Марии Александровны, он оставался распорядителем по делам миллионного наследства Николая Александровича. Александра Владимировна отписала доверенность на их имена. Им предстояло продолжить незавершенное строительство лечебницы на Канатчиковой даче, взять на себя обязанности, лежавшие на Николае Александровиче в дирекции и правлении фабрики «Владимир Алексеев» и в Даниловской камвольной прядильне, и обязательства по благотворению и попечительствам. Только в 1912 году Константин Сергеевич передал распорядительные права, доверенные и завещанные ему Александрой Владимировной, — Сергею Ивановичу, сославшись на занятость в Художественном театре.

Александра Владимировна умерла в 1903 году.

* * *

Для Станиславского голова был просто Колей, старшим братом. Он восхищался его умом и твердостью, его методами, подчас экзотичными, вошедшими в легенды, — добычи денег у московских богачей на нужды города и широтой его души, которую голова, — считал младший брат, — выказывал в создании «лучших учреждений Москвы во всех областях общественной жизни».

А Николай Александрович возлагал серьезные надежды на Костю. Своих сыновей в браке с Александрой Владимировной у него не было. Несмотря на то что Костина душа была отравлена «эстетикой», мешавшей делу, вырывавшей из его рук «безмен», Николай Александрович готовил из него себе преемника. Он приобщал Костю к общественным делам, которые вел в Думе как ее гласный, стараясь, чтобы тот был на виду, опекая, ведя за собой, как вели его самого за собой Николай Григорьевич Рубинштейн, Василий Михайлович Бостанжогло и Сергей Михайлович Третьяков. Он замечал природные склонности Кости, притягивавшие к нему людей. Фактор для лидера московского купечества очень важный. Но и одаренность Кости в фабричном деле была несомненна, хотя Николай Александрович, Костин фабричный начальник, был им недоволен. Он не замечал усердия, зато наблюдал одержимость младшего кузена сценой. «Золотое дело идет не так потому, что у Кости не то в голове», — ворчал он (I. 2. № 15881).

Золотое дело шло «не так», потому что Костя не баловался, а отдавайся театру. Ему бывало вообще не до «канители». В апреле 1883 года у него появилась собственная сцена, пристроенная папаней Сергеем Владимировичем к красноворотскому дому. В первом спектакле домашнего любительского Алексеевского кружка в новом театре Костя играл две комедийные роли в одноактных пьесках, составивших программу вечера, и пел партию жреца Рамфиса из «Аиды» Верди в дуэте с кузиной Сашей Бостанжогло, будущей Александрой Гальнбек. У Саши было отличное драматическое сопрано. Она пела лучше родных сестер Станиславского, которые тоже участвовали в спектакле. Володя, как всегда, был за фортепиано. Саша Бостанжогло приходилась кузиной и Николаю Александровичу. Ее отец Николай Михайлович и мать Николая Александровича Елизавета Михайловна — родные брат и сестра.

В одной из ролей Станиславский копировал своего кумира А.П. Ленского, премьера Малого театра, и настолько удачно, что его до пяти раз вызывали среди действия. Другую роль в этом первом красноворотском спектакле он впервые в жизни играл, никого не копируя. И тоже имел успех. «Несомненно, у меня есть драматические задатки. Публике очень понравился», — записал он в дневничке (I. 5: 196).

Сценический успех, выпавший на его долю в спектакле Алексеевского кружка, окрылял его. Он терял голову. «Золотое дело» страдало.

Общественная карьера Константина Сергеевича, как и думская — Николая Александровича, началась с участия в организации похорон Николая Григорьевича Рубинштейна. С марта 1881 года он неуклонно поднимался вверх по стопам кузена.

Рубинштейн скончался в Париже на руках у Е.А. Третьяковой, супруги Сергея Михайловича, тогдашнего московского головы. Дума единогласно проголосовала похоронить Николая Григорьевича за счет городского бюджета и назначила — не без протекции головы — Николая Александровича, одного из директоров РМО и консерватории, только что избранного в гласные, распорядителем похоронной церемонии.

Николай Александрович подключил к участию в ней восемиадцатилетнего кузена, бросившего гимназию и поступившего в фабричную контору под начало Александра Владимировича.

Церемония длилась два дня. Проститься с Рубинштейном высыпала на улицы вся Москва. Москва любила Рубинштейна. И в следующий раз, и еще раз, и еще — при проведении, к примеру, пиршеств на Промышленной выставке в Москве в 1882 году, где мериносовая шерсть Григоровской фабрики была удостоена золотой медали, Николай Александрович подтверждал свое незаурядное дарование организатора. «Мальчишка-выскочка», «нахал» становился в Москве заметной фигурой, к неудовольствию старых купцов-думцев. А рядом с ним был Костя — самый высокий и самый красивый и в уличной толпе. Его нельзя было не заметить. Особенно на похоронах Рубинштейна во главе траурной процессии на своем красавце Причуднике в траурной сбруе, одетый во все черное: в длинном черном пальто, прикрывавшем длинные черные сапоги, и в черном цилиндре, купленном накануне церемонии специально для нее.

По поручению Николая Александровича Костя начинал шествие и вел траурный кортеж от Московско-Брестской железной дороги, куда прибыл гроб с телом Рубинштейна, к консерватории, украшенной черно-белыми траурными полотнищами и флагами.

Здесь духовенство отслужило литию.

Затем гроб перенесли в университетскую церковь. Прощание студентов и преподавателей с выпускником юридического факультета университета длилось до глубокой ночи.

На следующее утро шествие двинулось через Красную площадь к кладбищу Даниловского монастыря, где тело Рубинштейна было предано земле.

По всему пути были зажжены в знак скорби уличные газовые светильники, декорированные гирляндами из еловых ветвей и траурных лент.

Константин Сергеевич был упоен собой: «Распоряжался, кажется, недурно: толпа слушалась» (I. 6: 66).

Толпа его действительно слушалась, чувствуя сильную руку.

Прирожденный артист, он думал об эффекте, который произведет на публику в этой своей выходной сольной партии корифея уличного хора, больше, чем о печальном поводе для нее. И задуманного достиг. Эффект был оглушительный. На следующий день московские газеты, писавшие о похоронах, отметили высоченного статного красавца верхом на коне, облаченного в траур.

Антон Григорьевич Рубинштейн, брат покойного, встретившись с Константином Сергеевичем Алексеевым через несколько лет по делам Русского музыкального общества, узнал в нем «печального рыцаря».

Владимир Сергеевич Алексеев тоже участвовал в скорбном шествии. Но, в отличие от брата, любителя покрасоваться, постеснялся своей неуместной картинности у казенного катафалка, слез с коня и встал в общую колонну.

Только прочитав газеты, уделившие ему столько внимания, больше, кажется, чем знаменитому покойнику, Станиславский понял, что был бестактен, и ему стало не по себе.

Ничего подобного Николай Александрович себе не позволял. «Настоящий купец» не имел права ронять себя даже в собственных глазах. Ему полагалось источать силу и внушать свое абсолютное превосходство в любой ситуации. Быть слабым, неуверенным в себе, признаваться в ошибках, конфузиться, щепетильничать, склонять голову перед подчиненным, уступать победу — сильному не полагалось. И Станиславский скрывал перед кузеном свою «тонкую душу артиста» — свой «изъян», боясь насмешек и издевок.

Выращивая из Кости подобие себе, купцу «настоящему», Николай Александрович всячески искоренял в нем «недокупца», купца «не настоящего», ослабляемого, с его точки зрения, «эстетикой». Станиславский, когда будет думать о роли купца Лопахина в чеховском «Вишневом саде», устыдившегося своего пьяного куража в ситуации, для Раневской драматичной, вспомнит о Николае Александровиче и «предрассудках», рабами которых были «настоящие» купцы, вроде его кузена, а он и Лопахин таковыми не были. Но стремились быть — в глазах Николая Александровича и купцов Деригановых, торговавшихся с Лопахиным за победу на торгах.

Младшим кузеном, отлично проявившим себя на церемонии похорон Рубинштейна и отмеченным в газетах, Николай Александрович остался весьма доволен. «Боевое крещение» Костя выдержал достойно.

А старшего, Володю, спешившегося, Николай Александрович презирал, лишив с тех пор и навсегда своего покровительства. Этот, с его точки зрения, был безнадежен как городской авторитет, как лицо, представлявшее во власти московское купечество.

Володя был напрочь лишен честолюбия.

И если Николай Александрович не говорил Володе в лицо, какое он ничтожество, то всем своим видом, его откровенно игнорируя, демонстрировал это. Не считал нужным это скрывать.

«Меня здесь нет, то есть даже еще меньше, чем нет», — жаловался Владимир Сергеевич жене Прасковье Алексеевне на свое положение в товариществе. Костю Николай Александрович держал при себе, в московской конторе фабрики «Владимир Алексеев», Володю отправил купцом на алексеевские сырьевые базы в Закавказье и Средней Азии.

Мягкий, конфузливый, Владимир Сергеевич и сам сознавал свою никчемность:

Если бы только можно, так сейчас бы вышел из товарищества вон и это было бы даже честнее, потому что пользы от меня как от козла молока. Я иногда думаю: на что я был бы годен? И право, до сих пор не могу придумать. Надо только мое хладнокровие, малодушие и недостаток самолюбия, чтобы быть как теперь (I. 2. № 15881).

Прасковья Алексеевна, Паничка, верховодившая в доме, утешала мужа, когда он вместе с Колей — Николаем Александровичем и Эдуардом Карловичем Бухгеймом, исполнительным директором фабрики «Владимир Алексеев», его третировавшими, уезжал по делам товарищества в Закавказье и Среднюю Азию. Уезжал каждый год осенью, когда созревал хлопок и снимали его урожай. Владимир Сергеевич наблюдал за его очисткой, покупал и продавал его, часто себе в убыток; инспектировал склады и перерабатывающие фабрики товарищества в Тифлисе, Эривани, Владикавказе, пробираясь к ним с опасностью для жизни по Военно-Грузинской дороге, по нехоженым тропам Кавказа или в Средней Азии — в Коканде, Намангане, Андижане. Он тяготился этими многомесячными поездками, очень скучал, предавался мерехлюндии. «Невдуху», как говорил маманя, тревожась за сыновей, когда те слишком расстраивались из-за неприятностей. «Не знаю, что со мной делается, просто до того иногда раскисаю, что мочи нет», — писал Владимир Сергеевич жене, изливая в письмах к ней свою тоску (I. 2. № 15854).

Приехав в гостиницу и заняв теплый номер, он шел в ресторан, обедал не спеша и со вкусом — во Владикавказе, например, заказывал икру теречной лососины или осетрины («Она желтая, прозрачная, величиной с горох. Ничего, недурно!»), заканчивал обед кахетинским вином и, «маленько охмелев», шел в соседнюю с рестораном комнату, играл на пианино, просматривал «Иллюстрацию» двадцатилетней давности, ее мог держать в руках еще дядя Семен, или отправлялся в местный театр. Смотрел все подряд, предпочитая оперетку — драме: «Удивительно, что человек ко всякой дряни привыкнуть может, вот и мне не так показалось в театре скверно, как вчера, а уж что было скверно, то в этом нет сомнения!» (I. 2. № 15861)

После спектакля, если «дух, слава Богу, был хорош», брал гитару («какое утешение может доставить такой жалкий инструмент, как гитара»), пел соседям, заглянувшим на огонек в его гостиничный номер, из «Лили» или «Микадо», их с Костей музыкальных спектаклей в Алексеевском кружке, имевших шумный успех в Москве, или из опер — «Фауста», «Руслана и Людмилы», из итальянского или французского классического репертуара. Если одолевала тоска, особенно когда дела не ладились и Коля, «настоящий купец», вел себя бестактно по отношению к нему, «ненастоящему», недокупцу, в присутствии всех, — садился за письма Паничке и писал до утра:

Паничка, милам, я ведь в душе и сам сознаю, что я гроша медного не стою, я совершенно не купец, не деловой человек, и ленивый, и беспечный, хотя и уверяю себя в противном [...] Я купцом без году неделя, да еще и способностей никаких, кроме лени». Но, немного поспав, вставал «ничего себе», понимал, что «обтерпелся», и приписывал к ночному покаянию Паничке, что он снова «как яблочко румян» и «весел бесконечно», «так что ты, моя дорогулинька, не пеняй и не сердись на меня и, самое — главное, не принимай близко к сердцу (I. 2. № 15881).

И ему становилось стыдно за купцов, за Колю, за Бухгейма, его обижавших и унижавших, за их купеческую дикость и небрежение к нему. И легко на сердце. И он, уже не чувствуя себя так гадко днем, когда встречался по хлопковым делам с содиректорами по товариществу, вечером снова шел в театр или цирк или, надев фрак и белые перчатки, отправлялся на прием к генерал-губернатору. Или с удовольствием погружался в местную экзотику. А ночью распевал куплеты, наигрывая на гитаре или на фортепиано что-нибудь веселенькое из «Периколы» или из других оперетт Оффенбаха, его любимых. И Паничка получала от него письмо, что он духом совершенно бодр и не раскисает.

А Костя, служивший в московской конторе товарищества и увлекавшийся сценой, продолжал под покровительством Коли строить фабричную и общественную карьеру, участвуя во всех городских мероприятиях, проводимых Николаем Александровичем, помогая ему, и выходил, казалось, в купцы «настоящие».

В мае 1883 года Николай Александрович подключил его к проведению торжественной церемонии на Красной площади по случаю коронации Императора Александра III в Кремле, к той самой, для которой Петр Ильич Чайковский писал музыку и подбирал и аранжировал хоры и после которой Борис Николаевич Чичерин лишился места городского головы, открыв путь наверх Николаю Александровичу.

В ведении Николая Александровича и Сергея Михайловича Третьякова, гласных Московской думы, распорядителей въездной церемонии, находилась на Красной площади громадная эстрада на 10 000 человек.

По плану церемонии, разработанному комиссией во главе с Долгоруковым, Император в сопровождении санкт-петербургских конногвардейцев въезжал на Красную площадь с Тверской. Косте было поручено расчертить на трибунах, построенных на площади, и на эстраде места для гостей и для разных учебных заведений, хоровых обществ и отдельных «ученых» певцов, как говорил Петр Ильич, певцов-профессионалов, которые участвовали в кантате и гимне. Лучшие места на трибунах Костя немедленно назначил Театральному училищу, оперной труппе Большого театра и артистам Петербургского балета, специально прибывшим для украшения церемонии.

Сергей Михайлович Третьяков забраковал его работу, перемарав все линии и начертав свой план размещения групп.

Костю это неудовольствие его работой одного из церемонемейстеров ничуть не задело. Отчитываясь в письме к приятелю Сереже Кашкадамову в Петербург о дне коронации и о подготовке к нему он бывшего московского голову С.М. Третьякова весьма непочтительно назвал «башкой» — бывшим «башкой Третьянини», а не бывшим головой. Сережа Кашкадамов — это старший сын репетитора Володи и Кости Алексеевых по словесности, однокашник Володи по гимназии и Костин приятель, посвященный в его интимные дела, в его «гульбу». В мае 1883-го Сережа служил в Петербурге в Уланском полку и получал от Кости «депеши».

Серьезностью исторического момента и ответственностью задания двадцатилетний Станиславский ничуть не проникся, в отличие от Коли — Николая Александровича, который лез из кожи вон. Распоряжаясь людьми на музыкальных репетициях хоровых фрагментов церемонии, он сам чувствовал себя как главное действующее лицо, как премьер на сцене, ловя устремленные к нему глаза. И здесь у него была своя публика. Она добавляла ему куража. Он все делал весело, вприпрыжку, хотя порядком уставал за восемь часов беготни, пока шли приготовления. Среди его публики была петербургская танцовщица Анна Христиановна Иогансон, прима Мариинского балета. Она репетировала в Большом театре в балете Минкуса «Роксана, краса Черногории». Балетмейстер А.Н. Богданов, переносивший балет Петипа на московскую сцену, специально ездил в Петербург хлопотать о гастролях Иогансон в Москве. В Москве в то время не было такой сильной примы. Осенью 1883-го Иогансон дебютировала в Москве в «Роксане, красе Черногории».

Коронационное торжество было «верхом пышности и великолепия», — писал Станиславский Сереже Кашкадамову.

Красная площадь представляла собой море голов. Детский хор в двенадцать тысяч голосов, управляемый ста пятьюдесятью регентами, исполнял русский национальный гимн. Гремели пушки, звонили колокола. Въезд Императора на площадь сопровождали драгуны, казаки с лесом высоких пик, кавалергарды с блестящими касками, увенчанными серебряными двуглавыми орлами, и собственный Его Величества конвой в живописных ярко-красных черкесках. Государь въехал на площадь верхом на коне светло-серой масти.

На коронационном торжестве Станиславский подсел к Иогансон. Балерина, а вовсе не торжество и не Государь занимала его мысли и чувства. И заняла все письмо к Сереже Кашкадамову. Эта фифиночка, — читал Сережа в Костином признании, — уже успела похитить «кончик его сердца». Опьяненный азартом очередного адюльтера, он забыл все на свете: и коронацию, и свой сценический успех в красноворотском театре, предшествовавший ей, и фабричные неприятности, связанные с «золотым делом», которое «шло не так» и за которое его бранил Коля. Все серьезное и важное из того, что предшествовало коронации, событию, эпохальному в истории России, в котором он участвовал, отодвинулось на задний план, когда он увидел на трибунах Иогансон и оказался рядом с ней.

Помню, как познакомился я с ней у Манохина, — взахлеб писал он Сереже. Манохин — это артист балета Большого театра. — И мне польстило, что несмотря на конногвардейцев, она оказывала мне долю благосклонного расположения; далее, помню также, как она, — Станиславский подчеркнул слово она, — пригласила меня присесть к ней за ужином и, премило кокетничая, любезно разговаривала со мной. Не забуду никогда, как она, желая вымазать мне всю физиономию мороженым, окапала им все платье и попросила меня встать, чтобы оттереть хлебом пятно на ее коленке. Я как угорелый встал... — И дальше все в таком же роде. И со скабрезностями. Купеческая кровь играла в нем. Иогансон и Константин Сергеевич стоили друг друга. — Одним словом, я в нее почти влюблен, — признавался он приятелю, ведя привычный им фривольный мужской диалог о фифиночках, не предназначенный для постороннего глаза (I. 8: 50—51).

Сережа до отъезда из Москвы в Петербург был посвящен в перипетии его флирта с Софьей Витальевной Череповой, выпускницей Театрального училища, только что вступившей в труппу Большого театра, и Костя спешил изложить приятелю все то, что произошло с ним в его отсутствие, предвидя обвинения в измене его Сонечке и заранее отвергая их:

Я все так же страстно, так же нежно люблю ее, и в данном случае поступаю лишь по известному тебе изречению: я могу любить одну, а ухаживать за многими. Вдобавок, если и произошла коварная измена, то не с моей, а с той стороны. Вскоре после твоего отъезда я был с сестрами на «Африканке» и первые два действия скучал невыразимо. В антракте, проходя в курильню, вдруг вижу Софью Витальевну под ручку с Василевским. Иду к ним навстречу, смотрю в упор на Софью Витальевну. Она бедная извелась до nec plus ultra, покраснела и вытащила руку, причем Василевский очутился впереди. «Здравствуйте, К.С., давно мы с Вами не видались». «Давно, С.В., сколько с тех пор воды протекло, сколько измен, то есть перемен свершилось, хочу я сказать», — ответил я сухо, и, не дав ей возразить, чего она, кажется, хотела, я раскланялся, добавив: «Однако, прощайте, Вас ждут», — и мы разошлись. — Станиславский успешно применял для побед над фифиночками свой излюбленный прием: демонстративно холодное равнодушие действовало безотказно. Впоследствии, нащупанное в реальной жизни молодого человека, покорителя женских сердец, оно станет сценическим приемом в создании образа героя-любовника. — Надо было видеть, как она, после этой сцены, не спускала с меня бинокля; я же со свирепым лицом сидел в бельэтаже и наводил свой бинокль лишь тогда, когда Василевский обращался к ней с каким-нибудь вопросом, — заканчивал Станиславский свой сюжет о Сонечке в письме к другу в Петербург (I. 8: 51).

Он недалеко ушел от двадцатилетнего в середине XIX века дяди купца Семена Владимировича в культуре чувства и письма. Та же в них свежая, купеческая кровь, та же легковесная и неуемная жизнерадостность и обаяние фонтанирующей и искрящейся беззаботной молодости.

Но с Иогансон, похитившей кончик его сердца, романа у него не вышло. Станиславский жаловался Сереже Кашкадамову, что Иогансон его бросила. И такое случалось с красавчиком и душкой Кокосей Алексеевым.

Сережа, получив очередной отчет брошенного друга о его любовных похождениях, отвечал ему в той же интонации беспечного повесы, пересыпая русский французским и эмоциональными восклицаниями:

Фиаско, которое ты получил у m-lle (??!!) Иогансон, меня нисколько не удивило и не поразило, это так и должно было быть потом. Ты не так начал за ней ухаживать. Странная это барышня, как говорят, не знаю, правда ли это: вообще она очень робка и застенчива, одним словом, ничего особенного не представляет, если же ты пригласил бы ее ужинать (непременно при этом условии — только), ты наверняка сказал бы: что за милая, прелестная женщина, pardon, барышня?! Как она мила, весела, остроумна и пр. Как она ни робка и застенчива, а ехать ужинать она согласилась бы — в этом отношении она немножко, чуточку эксцентрична. Вообще m-lle (пусть будет так) Иогансон — очень «загадочная натура», в один вечер ее положительно трудно узнать, самое меньшее — это ночь! Да, мой дорогой Кокося, петербургские фифиночки не чета московским: все они грубые материалистки, презренный металл у них: на первом плане [...] (I. 1.)

Маманя Елизавета Васильевна, поверенная в Костины сердечные дела, уговаривала его, чтобы он не убивался так из-за фифиночки. Не могла видеть его в «невдухе». Он переживал свою отставку.

Сочувствуя отвергнутому другу, Сережа советовал:

Попроси Дуничку К., чтоб она разделила тяжесть горя пополам: страдать вдвоем и легче, и лучше, и приятнее. Надеюсь, что ты вполне утешишься около нее (I. 1.).

Дуничка К. — это Авдотья Назаровна Копылова, горничная Алексеевых. Ее взяли в дом из деревни в Семеновской волости Серпуховского уезда Московской губернии, когда Костя был гимназистом. Сережа знал, что Дуничка К., Дуняша, как звали ее у Алексеевых, давно «утешала» Костю. И Елизавета Васильевна знала и не противилась этому.

В мае 1883-го Дуничка К. была на сносях.

16 июня 1883 года она родила мальчика, Дуняшиного Володю, как звали малыша у Алексеевых. Его крестили Сергеевичем, как всех детей Елизаветы Васильевны и Сергея Владимировича, и дали фамилию Сергеев, созвучно отчеству. Володя Сергеев рос вместе с младшими детьми Елизаветы Васильевны в барской детской. В год рождения Дуняшиного Володи самой Елизавете Васильевне было 42 года, ее младшей дочери Мане, Марии Сергеевне Алексеевой, — 5 лет.

Через 19 лет Дуняша, уже немолодая, будет прислуживать Чеховым, Антону Павловичу и Ольге Леонардовне, когда те, приняв приглашение Станиславского, поселятся на лето в его флигеле в любимовском доме с ушами, и имя Дуняши попадет в «Вишневый сад».

Познакомится Чехов и с девятнадцатилетним Володей Сергеевым, в тот год недоучившимся гимназистом, конторщиком имения, и будет искать в нем черты своего молодого героя.

А продолжение сюжета о Сонечке Череповой, исчезнувшей из поля зрения Станиславского в связи с коварной изменой Софьи Витальевны, которую он страстно и нежно любил, когда ухаживал за Иогансон, задело своим краем молодого беллетриста Чехова, с которым Станиславский, разумеется, не был знаком.

Сонечка Черепова почти одновременно с женитьбой Станиславского на Лилиной вышла замуж за доктора Николая Николаевича Оболонского, лечившего Николая Павловича Чехова, брата писателя, и самого Чехова, его университетского приятеля. Оболонский, в отличие от Чехова, совмещавшего медицину и литературный труд, сделал хорошую профессиональную карьеру, какой все же не сделал доктор Чехов. Пациентами Оболонского были министры царского двора. Чехов шутя называл Оболонского Стивой, по созвучию с фамилией толстовского героя. Но доктор Оболонский с университетской юности пописывал. И Чехов посмеивался, перефразируя И.А. Крылова, над желанием Николая Николаевича, кроме врачебной, еще и поэтической славы: «Иль завистью его лукавый мучил, иль медицинский стол ему наскучил» (II. 5: 268).

Оболонский просил Чехова пристроить его стихи где-нибудь в прессе.

Чехов был на мальчишнике у Николая Николаевича, предшествовавшем его женитьбе на Сонечке Череповой. «Мне скучно на нее смотреть, так как я в балете ничего не понимаю и знаю только, что в антракте от балерин пахнет, как от лошадей» (II. 5: 300), — юмор молодого Чехова грубоват, как у настоящего доктора.

Балет и балерины, кажется, не интересовали Чехова. Впрочем, в неопубликованных записках М.П. Чехова, младшего из пятерых братьев Чеховых, промелькнуло: у Антона Павловича был роман с балериной Мацюлевич. Да и сам Чехов признавался: «Когда я был во 2-м курсе, то влюбился в балерину и посещал балет» (II. 5: 300).

Он «посещал балет» и разбирался в нем, пожалуй, лучше Станиславского, из балета не вылезавшего. Он понимал, к примеру, что положение труппы Большого театра безнадежно. Даже когда любимица братьев Алексеевых московская прима Гейтен «выделывала ногами тонкости и последние выводы своей балетной науки», — зрительная зала была пуста, — писал Чехов в петербургском юмористическом журнале «Осколки», обозревая события московской жизни. Станиславский докручивал свой роман с Иогансон, гастролировавшей в Москве по приглашению балетмейстера Богданова, и ничего более не замечал. А Чехов писал, как рядом с петербургской гастролершей, спасавшей слабую труппу, танцевали преждевременно старевшие и опускавшиеся танцовщицы Большого — «тетушка Ноя и свояченица Мафусаила», язвил он (II. 4: 172).

О том, что Оболонский женится на кордебалетной танцовщице Большого Софье Витальевне Череповой и о том, что он у него шафером, Чехов сообщал и А.С. Суворину, и А.П. Ленскому. Все они — братья Чеховы, Оболонский, Черепова-вторая, братья Алексеевы, сестры Лена и Саша Бостанжогло и кузены братьев Алексеевых братья Михаил и Василий Николаевичи Бостанжогло, Михаил Абрамович Морозов, Сумбатов-Южин и их общие приятели — одновременно были молодыми. И хотя сферы театральной богемы и купеческий мир жили еще обособленно, их конвергенция уже началась. Не пройдет и десятилетия, и Станиславский сотрет грани, отделявшие цивилизованных купцов от творческой интеллигенции, вольется в ее ряды и возглавит их, совместив в себе самом Алексеева — богатого, авторитетного купца-фабриканта, правую руку городского головы и, быть может, будущего голову, и Станиславского — профессионального артиста.

С Сонечкой Череповой-Оболонской Станиславский встретился через двадцать лет после их романа, уже знаменитым. Он отдыхал и лечился в Кисловодске, где Оболонский практиковал. Станиславскому пришлось нанести Оболонским светские визиты. Он не симпатизировал обоим, Сонечку нашел «скучной докторшей». А Оболонский не симпатизировал Художественному театру. Чехов утверждал, что Художественный театр не был во вкусе четы. Что-то чуждое в Оболонских было и ему, и Ольге Леонардовне. А Сонечка Черепова-Оболонская, чуть не ставшая супругой Станиславского, проявляла к нему в Кисловодске нескрываемый интерес, вызывая ревность мужа.

Конечно, у Константина Сергеевича, недоучившегося гимназиста, в начале 1880-х в голове гулял ветер. «Его увлекающаяся, неутомимо любопытствующая натура часто меняла предметы увлечений, но никому и никогда и в голову не приходило двусмысленно улыбнуться [...] из слишком чистого источника вытекали они», — вспоминали те, кто знал его молодым. Они утверждали, что все прекрасное в Художественном театре расцвело из того же неоскудевавшего источника, из его «увлекающейся, неутомимо любопытствующей натуры»49.

Смолоду он по-пушкински был молод. И не уставал расточать себя. В нем кипела, ликовала молодая жизнь. И все в его присутствии светилось, сверкало, становилось праздничным.

Так же легко, зажигаясь и зажигая всех вокруг себя, он исполнял и отдельные поручения Николая Александровича, обнаруживая безусловные задатки потенциального лидера — реактивность, решительность, энергию. И Николай Александрович, ведя его за собой, не терял надежды на то, что Костя образумится.

И Костя год от года набирал серьеза, идя след в след за кузеном.

Когда Николай Александрович, получив желанное повышение во власти, пересел из кресла директора-казначея РМО и консерватории в кресло головы, Константин Сергеевич занял в РМО его место.

Совсем юнец, он заставил слушать себя своих маститых содиректоров по РМО — С.М. Третьякова, Танеева, Юргенсона. И даже самого Чайковского. Не питавший симпатии к Николаю Александровичу, он находил, что «новый директор очень симпатичный».

В течение трех лет новый директор-казначей продолжал начатое в РМО Николаем Александровичем Алексеевым уже совершенно самостоятельно. Но под его неусыпным приглядом.

Вникнув в суть дела, Станиславский легко справлялся с повседневными обязанностями, решая вопросы покупок, ремонтных работ, организации симфонических собраний, школьных классов. И очень скоро, не довольствуясь порученным, стал инициатором постройки при РМО нового концертного зала и консерваторской школьной сцены. Добившись финансовой и иной поддержки, он исполнил оба проекта, предварительно составив смету денежных расходов, сам руководил строительством и отчитывался за него.

С какого-то момента, вырастая из рамок казначейства, как до него и Николай Александрович Алексеев, он стал выполнять поручения дирекции и более творческого характера, не входившие в его прямые, штатные обязанности. И здесь он проявлял инициативу, вырастая в глазах других его содиректоров по РМО. По-прежнему «канителясь с фабрикой», он, кажется, больше отдавался делам РМО. Дела шли «отвратительно». Он советовался с А.Г. Рубинштейном, который был «весьма» расположен к сотруднику ведомства покойного Николая Григорьевича, с Саввой Ивановичем Мамонтовым. Савва Иванович для исполнения ведущих партий в итальянском репертуаре его Частной оперы приглашал выдающихся итальянских певцов. Войдя в соглашение с Саввой Ивановичем, Станиславский в сезоне 1886/1887 гг. пытался привлечь мамонтовских гастролеров-иностранцев к участию в симфонических концертах, чтобы собирать на них публику, терявшую в эти годы интерес к чисто симфонической музыке.

Видя результаты его деятельности, дирекция РМО доверила ему контакты с Максом Эрмансдерфером, дирижером симфонических программ Общества в зале Благородного собрания. Эрмансдерфер, ознакомившись с выбранными Константином Сергеевичем музыкальными номерами, намеченными к исполнению, одобрил их.

Чайковский не разделял музыкальных вкусов Алексеевых, Николая Александровича и Константина Сергеевича, поклонявшихся, как и Владимир Сергеевич Алексеев, таланту и дирижерской манере Эрмансдерфера. Для эмоциональных стихий и драматизма, пронизывавших музыкальное мышление Чайковского, истолкования Эрмансдерфера были слишком рациональными, слишком сухо-арифметическими, по-немецки рассчитанными. Но Чайковский беспрекословно подписывал все бумаги, которые приносил ему на подпись, с ним согласовывая сроки, репертуар и исполнителей симфонических концертов, его молодой «симпатичный» помощник, его содиректор по РМО.

Общаясь с Константином Сергеевичем по службе в РМО, Чайковский чувствовал в молодом человеке, похожем на Николая Александровича, — высоком, видном, шумном, — кроме обаяния, притягивавшего к нему людей, вызывавшего «симпатию», еще и мощный созидательный организаторский талант, который он называл «великими дарованиями», когда говорил о Николае Александровиче. Чайковский не однажды повторял Константину Сергеевичу, что если тот станет певцом, он напишет для него оперу на сюжет о молодом Петре Великом, которого Константин Сергеевич ему напоминал внешне — габаритами и силой, в нем клокотавшей. Константин Сергеевич брал в ту пору частные уроки по вокалу у знаменитого в прошлом певца и педагога Ф.П. Комиссаржевского и готовил себя к оперной карьере. Чайковский был убежден, что Константин Сергеевич сможет спеть и сыграть Петра, что он создан для этой роли (I. 4: 112).

Константин Сергеевич при этом конфузился, чего никогда не случалось с Колей.

С оперной карьерой у Станиславского не вышло. Не позволили голосовые данные и отсутствие серьезной школы, музыкальной и вокальной. Но то, что он сделал в области драматического искусства, сдвинув его на качественно новый уровень, вполне сопоставимо по масштабу и значению в истории русского театра с реформаторской деятельностью Петра Великого для истории России и Николая Александровича Алексеева для истории Москвы.

Предчувствия Чайковского не обманули, хотя он и не дожил до российской и мировой славы своего молодого помощника. Чайковский умер в 1893-м, всего на полгода пережив Николая Александровича, о кончине которого он искрение скорбел.

На посту содиректора Чайковского по РМО Константин Сергеевич действовал, как и его кузен, без рефлексии и с точки зрения организационной безошибочно верно. Но через три года службы попросил сложить с него звание и обязанности директора-казначея в связи с перегруженностью работой в театре Общества искусства и литературы. Домашний театральный кружок стал ему тесен. Собрав вокруг себя опытных любителей, он всерьез занялся драматической сценой, ориентированной на богатого московского зрителя. Театр и студия при нем держались его капиталом и его энергией. Танеев, С.М. Третьяков, Юргенсон и Чайковский выразили сожаление по поводу его ухода. Но они чувствовали, что и кузена Николая Александровича Алексеева тянет в «сферы, более просторные для его дарования». Удовлетворив просьбу, общее собрание директоров и действительных членов РМО избрало его в члены ревизионной комиссии для проверки отчетности РМО и консерватории. Без него уже трудно было обходиться.

Выйдя из РМО не в гласные Московской думы с прицелом на пост головы, как Николай Александрович, или на другой высокий пост, а на собственную сцену в Обществе искусства и литературы, Станиславский, продолжавший действовать в попечительствах и благотворительных фондах, фактически поставил крест на своей общественной карьере.

Она обещала состояться, быть может, не хуже, чем у Николая Александровича. Николай Александрович, наблюдавший Костины успехи на фабрике и в РМО, был доволен его деловыми качествами и верил в его высокое будущее. И с Костиной головой, забитой не тем, чем нужно, как считал Николай Александрович, постепенно улаживалось. Женитьба вытеснила из нее фифиночек. Родители Станиславского и Николай Александрович были счастливы, когда Костя наконец сделал предложение артистке-любительнице, классной даме Екатерининского института благородных девиц Марии Петровне Перевощиковой, по сцене Лилиной, его партнерше в спектакле театра Общества искусства и литературы «Коварство и любовь». Это случилось в мае 1889-го. В мещанской трагедии романтика Шиллера Мария Петровна играла Луизу, Станиславский — влюбленного в Луизу Фердинанда. Поцелуй Фердинанда и Луизы скрепил и осветил этот счастливый брак, которого так долго и с тревогой, страшась для сына холостяцкой участи его дяди Семена Владимировича, ожидали папаня Сергей Владимирович и маманя Елизавета Васильевна.

Может быть, родные предпочли бы видеть рядом с Костей девушку их круга. Богатую купеческую дочку. И родителей Марии Петровны не радовало, что жених их дочери подвизается на сцене. Но семья у Станиславского получилась хорошая, а общение с Марией Петровной добавляло ему культуры, недостававшей поначалу в бытовой семейной повседневности. Но ни жена, ни дети не вытеснили из его головы театр, победивший его стремление к общественной карьере, положенной «настоящему» купцу, для которой у него были все данные.

Владимир Сергеевич Алексеев очень огорчился, когда Косте наскучил Алексеевский кружок, где они, развлекаясь и развлекая публику из друзей дома и соседей, вместе ставили спектакли, чаще музыкальные, и где он был незаменим.

Мне не хотелось расставаться с мыслью, что всем нашим опереточным затеям пришел конец [...] Конец переводам пьес, репетициям, спевкам, раскрашиванию и шитью костюмов и всему тому, что так пленяло воображение и так волновало нас всех. А какая была труппа! Где это все? Костя ушел! Конец труппе! Я злился, злоумышлял, но это не помогло. Костя ушел для того, чтобы дальше подниматься в гору и искать свою синюю птицу, — вспоминал он позднее, когда Художественный театр отмечал «Синей птицей» Метерлинка свое десятилетие (I. 2. № 6932).

Для него Алексеевский кружок, где они распевали веселые оперетки, был пиком, звездным часом всей его жизни. Нигде и никогда больше он не чувствовал себя таким счастливым. Дома, в семье, в Алексеевском кружке и еще в Обществе любителей оркестровой, камерной и вокальной музыки, где он играл в оркестре первый пистон и первую трубу, он распрямлялся душой и расцветал. Он гордился тем, что жил «как настоящий богемец», в атмосфере искусства, музыки, музыкального театра, в котором репетировал музыкальные комедии, водевили с куплетами, оперетки, спектакли эстрадного жанра. Музыкальные спектакли он режиссировал сам. И, может быть, даже лучше, чем Костя: Костя не знал, не понимал музыку так, как он.

Пути двух братьев Алексеевых — Сергеевичей, наследников старинного купеческого рода, начинавших одновременно и вровень, с середины 1880-х расходились. Старший не поспевал за младшим. И снова сходились, когда младший нуждался в помощи старшего.

Владимир Сергеевич отставал от Константина Сергеевича. Во всем. И в деле, и в искусстве, которому оба, так вышло, были преданы больше, чем своим обязанностям по фабрике.

«Моя фабричная работа бесцельна и потому неинтересна», — записывал в дневнике Константин Сергеевич (I. 16: 125). На фабрике он откровенно скучал, как и Володя в своих инспекционных поездках. Он скучал тем больше, чем больший успех приобретал у публики и критики его театр в Обществе искусства и литературы. Его угнетали фабричные будни и положенные ему по статусу одного из директоров товарищества регулярные торжественные обеды с именитыми купцами.

Провел день, как подобает купцу. Утром фабрика, вечером — обед с купцами [...] Перепились все, кроме меня и Бухгейма [...] потом развозили пьяных, говорили глупые речи, пили брудершафты, рассказывали неприличные анекдоты [...] вернулся домой с ужасной головной болью, — жаловался он жене (I. 8: 170). Не радовал его и торжественный обед, который давали родовитые московские купцы, самые из них преуспевающие, и Станиславский среди них, министру финансов С.Ю. Витте. Другой гордился бы этой встречей. Она выводила приглашенного в «значительные лица». Но спесь, чванство и холопство купцов, составлявших большую часть элитного сборища, вызывали его неприязнь.

Скучно и холодно. Рубли, девальвация, валюта, золото!!! Ты понимаешь, что все это слова, от которых можно замерзнуть, — изливал и Константин Сергеевич, как и Владимир Сергеевич, свою тоску в письме к жене. — Музыка, звон посуды, откупоривание бутылок, глупые тосты и остроты, вся соль которых неприличные слова [...] Как все мне показались смешны, скучны и бездарны! Ах [...] как отчаянно невыносимо весь вечер корчить из себя делового человека и проговорить об деньгах! Ни одного живого, искреннего и талантливого слова не сказали паши избранные купцы, но надо было сидеть на виду у Витте для того, чтобы он видел и сознавал, что мы ему благодарны за какую-то пошлину. Целый вечер я просидел и делал вид, что понимаю и интересуюсь тем, что он говорит (I. 8: 182—183).

Впрочем, в том, что он не понимал сути реформ Витте и их значения для развития российской экономики, а только делал вид, что понимал, была, скорее всего, поза. Станиславский рисовался перед Лилиной, изображая себя модно разочарованным. Чистым идеалистом. В ту пору он был одержим идеей строительства домашнего, семейного христианского мирка, во всем отделенного от грубо-материалистического, от реальности, и звал жену последовать туда за ним. В этом супружеском союзе, в отличие от пары Владимир Сергеевич и Паничка, лидировал муж. «Пусть думают другие, что мы сумасшедшие идеалисты, но если забыть традиции и законы, писанные людьми, а не Богом, и руководствоваться одним заветом последнего, у нас создастся и окрепнет симпатичный и поэтичный мирок», — философствовал он в том же письме к жене, в котором описывал ритуальный обед с Витте.

Он отлично разбирался в канительном деле, как и в рублях, в девальвации, в валюте, в золоте и в системе пошлинных льгот, разработанных Витте. Николай Александрович не ошибся в нем.

Но чем больше он скучал в материальном мире, днем на фабрике и вечерами — на служебных раутах, тем больше усилий вкладывал в реорганизацию товарищества и техническое переоснащение фабрики. Тут он находил на время творческую цель, стимулировавшую его деятельность.

Оставшись после смерти отца и Николая Александровича фактически единственным толковым и рачительным хозяином фамильного дела, способным воспринять требования торгово-промышленной конъюнктуры и ответить на запросы рынка, развивавшегося в России с конца XIX века, он вместе с инженером А. Шамшиным провел объединение фабрик «Владимир Алексеев» и «П. Вишняков и А. Шамшин», стал во главе объединенной дирекции и правления товарищества и преобразовал канительное производство в кабельный завод, оборудовав его по последнему слову мировой техники. Предварительно он ознакомился с ней, закупил ее в Европе и заставил младшего из братьев Алексеевых Бориса Сергеевича стажироваться на заводе в Германии, работавшем на станках подобного рода. Борис Сергеевич должен был впоследствии заменить его на фабрике, как младший старшего.

Талант Станиславского сверкал в товариществе. Его предки — дед, дядья Владимировичи и отец владели только счетами и гроссбухом. Пожалуй, и Николая Александровича, слишком и всерьез отдававшегося общественной деятельности — в ущерб фабричной, Константин Сергеевич в фамильном деле оставил позади себя, опередив его в знании современного производства и управлении им.

Но неодухотворенная фабричная повседневность, пусть и ультрасовременная, когда завершился процесс технического перевооружения производства, перестала удовлетворять его. Приумножением капитала, дарованным ему с рождения, он, конечно, занимался как положено, но оно не могло дать его жизни смысл. «Я чистосердечно не боюсь лишиться средств. Не будет денег, так пойду на сцену. Поголодаю, но зато поиграю всласть», — записывал он в дневнике в 1890-м (I. 16: 125). На фабрике он не находил выхода тому, что томило, что рвалось наружу.

Проведя в первой половине 1890-х реорганизацию фабричного производства, Станиславский фактически освободил себя от него, оставив себе лишь председательство на заседаниях объединенной дирекции фабрик «Владимир Алексеев» и «П. Вишняков и А. Шамшин», и сосредоточился на театре. Жена не препятствовала ему. Напротив, помогала. И сама участвовала как актриса в его спектаклях в театре Общества искусства и литературы. Все проблемы будней и «возню» с покупателями Станиславский взвалил на брата, на нового техника, им привлеченного в дело, и на новых компаньонов. В его руках оставались лишь бразды правления — вплоть до Октябрьской революции 1917 года, когда советская власть все фабрики и заводы национализировала, сменив бывших владельцев-эксплуататоров на новых хозяев из тех, кто был никем, на партийно-большевистское начальство. Вот тогда-то и пришлось ему поголодать. Все лишения, выпавшие на долю «бывшего», Станиславский перенес кротко: театра, где царил томивший его дар, у него так никто и не отнял, хотя он из частного превратился в государственный.

Владимир Сергеевич молился на Костю. Сам безынициативный, он был идеально-надежным исполнителем. На это его природных данных и опыта хватало. На него можно было положиться. Он добросовестно тянул лямку солидного, процветавшего фамильного дела и семейного долга, завещанного Алексеевым — Сергеевичам их праотцами. А дома музицировал. Это замечательно ремонтирует нервы, — объяснял он Паничке. В музыке была его отдушина.

Ведь он любил искусство не меньше Кости, и музыкальный дар ему не изменял. Только Костю не устраивала участь «богемца», которой довольствовался Володя, и у Володи не было Костиной Божественной природы.

Из всех дарований Станиславского самым выдающимся, наверное, было в нем его непосредственное чувство жизни.

Оно есть у всех, у каждого.

У него оно было его гением.

Свой мощный, божественный дар, свой гений Станиславский унаследовал от предков-купцов, сделанных, как понимал он сам, из «девственного, свежего, здорового, крепкого, первобытного сырого материала, прекрасного по качеству», еще не утративших связи в годы его детства с породившей их почвой (I. 4: 504). Только у его предков этот первобытный богатый материал находился в периоде брожения, в хаотичном состоянии, и потому они нередко «представляли собой страшные, необъяснимые, непонятные для культурного мира человеческие существа с «карамазовскими» элементами бога и черта в душе».

Это из набросков к «Моей жизни в искусстве».

Он и сам в ранней юности походил на таких дикарей, только привлекательных, живя как в лихорадке в погоне за фифиночками, менявшимися около него с калейдоскопической быстротой.

Он импульсивно следовал порывам и перепадам в настроении, не думая ни о последствиях, ни о боге, ни о черте, ни о вечности. Эта импульсивность, взрывчатость, отсутствие в ранней юности «задерживающих центров», как у Николая Александровича Алексеева, и подверженность «невдуху», свойственная Алексеевым — Сергеевичам, долго оставались в нем.

И так же безудержно хаотично предавался он художественным впечатлениям, кружась в вихре московских развлечений, вдохновенно перебегая из театра Мамонтова с его певцами и художниками в итальянскую оперу, из Малого театра на спектакли европейских гастролеров — Сальвини, Росси, мейнингенцев. И играл он все подряд: легкомысленные водевили, оперетки — и серьезную драму.

Но по мере того как прорезалось его артистическое призвание, он стал выбирать для себя то, что питало, что культивировало его гений.

Его непосредственное чувство жизни, этот Божественный дар, доставшийся ему от предков, был огранен, в отличие от них, его артистическим призванием. Оно, это чудо природы в нем, подчиняло себе и его личность, и все, к чему оно прикасалось. Оно было сильнее и умнее его. Оно вело, направляло его, диктовало его поступки в частной жизни. И все, что он делал на сцене как актер и как режиссер.

Он был самим собой, «по-карамазовски» хаотично и неумело проявляясь в своей будущей профессии, востребовавшей его гений. Но если он поначалу и подражал актерам Малого театра и гастролерам, выбирая образцы для копирования, то подражал не театру, а живой, божественно живой жизни, которую умели принести на сцену Ленский, Самарин или Сальвини, а он еще не умел. Мастера сцены учили его, не имевшего профессионального образования, азам профессии. Вернее, он сам учился у них, шлифуя свою природу.

Он не ленился, отдаваясь так же радостно, как околобалетной жизни, собственным ролям — репетиционной и черновой работе, набирая опыт, удивляя работоспособностью родных, Володю, который музицировал, когда хотелось. А если не хотелось, Володя манкировал, как говорили тогда, своими обязанностями по театру, вплоть до того, что мог сорвать спектакль в кружке.

Разница между нами была большая, — вспоминал Владимир Сергеевич Алексеев, поздравляя брата с десятилетием Художественного театра. — Все скучные вещи, подмостки, переделки пьес и т. п. — все это я оставлял тебе, себе же брал, что повеселее. Сколько терпения и упорства надо было иметь, чтобы устраивать, кроме спектакля, декорации, иллюминации, эстрады для музыки и т. д. Все это предоставлялось делать тебе (I. 2. № 6932).

Оно, это чудо, это божественное начало в нем, освещало, одухотворяло — очеловечивало все то, что он делал на сцене, начиная с домашней, алексеевской, и отметало все то, что ущемляло и оскорбляло неправдой, ложью, фальшью его непосредственное чувство жизни, его бессознательное, которое по мере его самоопределения, человеческого и артистического, выходило на уровень сознания. Оно было для него критерием искусства с его ранних лет до старости. Оно требовало и от него самого, и от его братьев, сестер и друзей-любителей естественности на сцене. Сначала — в пустеньких водевилях и оперетках, где можно было бы обойтись и без нее. Потом — в «Плодах просвещения» Толстого и в «Фоме» по Достоевскому, в «Скупом рыцаре» Пушкина и в «Отелло» Шекспира, в пьесах Островского и Писемского, в «Коварстве и любви» Шиллера, в «Польском еврее» Эркмана-Шатриана, в «Уриэле Акосте» Гуцкова... И даже в фантастической сказке Гауптмана «Потонувший колокол» с лешими и водяными. Станиславский поставил в театре Общества искусства и литературы двадцать больших спектаклей.

На Владимире Сергеевиче природа отдыхала.

Хотя они с братом произрастали из одного корня и вместе росли.

У добропорядочного и благонамеренного Владимира Сергеевича Алексеева не было ни Костиного гения, ни Костиного характера, и он, один из директоров дедовской «канители», остался музыкантом-любителем, аккомпанируя дома друзьям-певцам. Среди них были Шаляпин и Собинов. И сам он с обаятельной застенчивостью напевал шансонетки, всегда извиняясь за их незатейливость. Больше всего на свете он любил эти уютные домашние посиделки с застольями и музицированием.

И всю жизнь до Октября 1917-го по ночам, после трудового дня, требовавшего его личного присутствия и участия, в отличие от Константина Сергеевича, и за границей, в Европе, где он любил бывать и бывал каждый год, а то и по два-три раза в год, отдыхая и путешествуя, один, с женой, с детьми, — он переводил тексты оперных партий и хоров с европейских языков: с французского, немецкого, итальянского, испанского. Занимаясь этим с юности, с Алексеевского кружка, он в свои зрелые годы обладал энциклопедическими знаниями в мировой оперной и опереточной музыке и специфике вокального искусства.

Все это очень пригодилось ему после «Великого Октября», когда он лишился и фабрики, и своих хозяйских мест в дирекции объединенных фабрик и в Даниловской прядильне, кормивших и его, и его семью, и семьи его сестер, ответственность за которых он по традиции, по природной душевной доброте и благородству старшего взваливал на себя и тогда, когда ему было трудно. Невыносимо трудно.

Примечания

*. Марии Александровне Алексеевой.

**. Сергей Иванович Четвериков и Александра Владимировна Алексеева.

1. Найденов Н.Л. Воспоминания о виденном, слышанном и испытанном. II. М., 1905. С. 41.

2. Чупринин С.И. Москва и москвичи в творчестве Петра Дмитриевича Боборыкина // Боборыкин П.Д. Китай-город. Проездом. М.: Правда, 1988. С. 10.

3. Чехов А.П. Собр. соч.: В 18 т. Т. 2. М.: Наука, 1975. С. 39. В дальнейшем — Чехов А.П. Соч. Том, год издания. Цитируемая страница.

4. Там же. Т. 4, 1976. С. 207.

5. Чайковский П.И. Полное собрание сочинений. Т. XIII. М.: Музыка, 1971. С. 105. В дальнейшем — Чайковский П.И. Том, год издания. Цитируемая страница.

6. Воспоминания Бориса Николаевича Чичерина. Земство и Московская дума. М.: Север, 1934. С. 182. В дальнейшем — Воспоминания Чичерина. Цитируемая страница.

7. Жизнь Сергея Владимировича Алексеева в его добрых делах. С. 10.

8. Гиллин А.Л. На спектакле Жюдик // Будильник. 1883. [№ 47. С. 403.

9. Эфрос Н.Е. К.С. Станиславский. Пг., 1918. С. 8.

10. Там же. С. 6.

11. Боткина А.П. Павел Михайлович Третьяков в жизни и в искусстве. М.: Искусство, 1993. С. 221.

12. РГАЛИ (Российский государственный архив литературы и искусства). Ф. 878 Южина А.И. Оп. 1. Ед. хр. 753. Л. 8.

13. Сумбатов-Южин А.И. Пьесы. М.: Искусство, 1961. С. 357.

14. Четвериков С.И. Безвозвратно ушедшая Россия. Несколько страниц из книги моей жизни. Берлин, 1929. С. 72.

15. Воспоминания Чичерина. С. 182.

16. Боткина А.П. Павел Михайлович Третьяков в жизни и в искусстве. С. 216.

17. Воспоминания Чичерина. С. 182—183.

18. Чайковский П.И. Т. XVII, 1981. С. 72.

19. Воспоминания Чичерина. С. 183.

20. Чайковский П.И. Т. XIII. С. 105.

21. Там же. С. 105—106.

22. Чайковский П.И. Т. XII, 1970. С. 70.

23. Чайковский П.И. Т. XIV, 1974. С. 349.

24. Чайковский П.И. Т. XII. С. 47.

25. Там же.

26. К.П. Победоносцев и его корреспонденты: в 2 полутомах. Т. I, полутом 1. М.; Пг.: Госиздат, 1923. С. 295. В дальнейшем — Победоносцев К.П. Цитируемая страница.

27. Там же. С. 296.

28. Там же. С. 268.

29. Там же. С. 266.

30. Там же. С. 268.

31. Там же. С. 104.

32. Воспоминания Чичерина. С. 328.

33. Там же. С. 330.

34. Там же. С. 221.

35. РГБ (Российская государственная библиотека, рукописный отдел). Ф. Чичер. XXII/14. С. 1, 1 об.

36. Воспоминания Чичерина. С. 182.

37. Там же. С. 183.

38. Там же. С. 185.

39. Там же. С. 258—259.

40. Мамонтов И.И. К редактору «Русских ведомостей» // Русские ведомости. 1893. 10 мая. № 126. С. 3.

41. Суворин А.С. Дневник. М.: Новости, 1992. С. 33.

42. Московская старина. М.: Правда, 1989. С. 418—419.

43. Воспоминания Чичерина. С. 217.

44. Победоносцев К.П. С. 794.

45. Там же. С. 710.

46. Там же. С. 704.

47. Н. Рок. [Рокшанин Н.О.]. Из Москвы. Очерки и снимки // Новости и Биржевая газета. 1895. 22 июля. № 198.

48. Письмо хранится в семейном архиве Четвериковых. Публикуется впервые.

49. Артисты Московского Художественного театра за рубежом. Прага: Наша речь, 1922. С. 17.