Эти чеховские строки из «Острова Сахалина» я прочел в поезде. Поезд вез нас из Тымовска в Южно-Сахалинск, и вот эти строки о белом домике с мачтой и фонарем... Не то чтобы я не читал их раньше — читал, конечно, но это было еще в Москве, а тут случайно раскрыл книгу и перечитал снова. Перечитал и вздрогнул от чувства запоздалого сожаления: как же так! на маяке-то мы не побывали! И не увидели туннель, пробитый в мысе Жонкиер. Тот самый, о котором Чехов не без сарказма заметил: «На этом туннеле превосходно сказалась склонность русского человека тратить последние средства на всякого рода выкрутасы, когда не удовлетворены самые насущные потребности».
Не побывали, не увидели — как же это могло случиться!
И стало меня заедать беспокойство — не знал, куда деваться. Говорил себе, что прошло много лет, что туннель и маяк наверняка по нескольку раз перестраивались, но неосуществившаяся возможность побывать вблизи, увидеть, прикоснуться руками все-таки заставила вернуться в Александровск. Я понял, что, если не вернусь, никогда себе этого не прощу.
Как ни далека дорога, а пришлось...
В Южно-Сахалинске мы простились с Петром Паламарчуком. Позднее он скажет, выступая на писательском «круглом столе»: «Мы за поездку побывали городах в тридцати...» Да, побывали, отмахали десять тысяч верст — не шутка. При этом, может быть, и не сдружились: слишком мы разные, но за все время ни разу не поссорились. И вот теперь срочные дела заставили его улететь в Москву, а я взял билет на ночной поезд до Тымовска...
И вот я иду к маяку той же дорогой, что и Чехов, — по старому деревянному мосту через Дуйку (не о нем ли у Чехова: «Спешно строят мост через Дуйку...»?), мимо портовой пристани, берегом моря. Под ногами — обломки камней, наносы каких-то водорослей, засохшая морская капуста, остро пахнущая йодом. Слева — поросшие травой и кустарником склоны гор, а над головой — прозрачное бирюзовое небо и до рези в глазах сияющее осеннее солнце.
Вхожу в туннель, укрепленный деревянными сваями: сыро, холодно, капает с потолка. А в конце уже виден маяк — белая башенка с огромным вогнутым зеркалом. При Чехове он был деревянный, но вскоре после его отъезда построили каменный. Дорога к нему так же круто поднимается вверх, оборачиваясь спиралью вокруг горы. «Около домика рвется на цепи злая собака». Да, и сейчас все, как у Чехова, только собака отвязана, и на территории маяка не зайдешь.
А жаль: можно было бы подняться на башенку и посмотреть оттуда вниз. Впрочем, почему бы не довериться Чехову: «Если, стоя в фонаре маяка, поглядеть вниз на море и на «Трех Братьев», около которых пенятся волны, то кружится голова и становится жутко»! Прочесть у Чехова — все равно что испытать самому. И, стоя возле ограды, за которой лает собака, я мысленно переношусь туда, на маяк, и как будто снова читаю у Чехова: «Широкое, сверкающее от солнца море глухо шумит внизу, далекий берег соблазнительно манит к себе, и становится грустно и тоскливо, как будто никогда уже не выберешься из этого Сахалина. Глядишь на тот берег и кажется, что будь я каторжным, то бежал бы отсюда непременно, несмотря ни на что».
Когда я спускался с маяка, по берегу ходили женщины с плетеными корзинами.
— Что это вы собираете?
— Уголь.
— А откуда он здесь?
— Морем наносит. Наверное, возле берега залегает пласт. Уголь легкий и горит хорошо.
Вот она, привычка островитян приспосабливаться к условиям жизни: набрал полкорзины морского угля, и зимним вечером в доме жарко пылает печка! Приспособиться к холодной зиме и другим трудностям в общем-то удается, но Чехов недаром написал: «...бежал бы отсюда» — как приспособиться к этому?
И здесь вновь возникают портреты людей, с которыми я встречался и которые по-разному приспосабливались к жизни на Сахалине.
Король бичей. В ресторане он подошел к нашему столику и попросил разрешения взять свободный стул. Просьба была самой обычной, но он постарался вложить в нее столько преувеличенного самоуничижения, показной боязни побеспокоить и какой-то вертлявой угодливости, что мы невольно засомневались: не разыгрывал ли он простачка, не придуривался ли, не ваньку ли валял?
Стул мы с готовностью уступили и при этом дружески улыбнулись в ответ: пожалуйста, какой разговор! И он так же вертляво: «Спасибо... извините за беспокойство», — удалился, а затем случайно выяснилось, что человек это страшный, не один год отсидел в тюрьме и у здешних бичей считается кем-то вроде короля. В то время как он униженно просил у нас стул, в туалете плакала женщина, которую он до этого наотмашь бил по лицу. И — никто не вступился...
Чтоб он подломился под ним, этот наш стул!..
Зубной врач. Мы ехали с ним в одном купе, утром проводник разносил чай, но заварен у него был плохой грузинский, а мой попутчик предложил хорошего цейлонского: у него имелась пачка про запас. Тут мы, естественно, разговорились, и я узнал, что по профессии он зубной врач, успешно практикует в Найбучи. Но вот беда — в свое время отсидел за взятку. Признался он в этом без особого сожаления, а как бы с беспечной гордостью человека, сумевшего неожиданным способом приобрести ценный жизненный опыт. Он даже добавил такую фразу, что тюрьма, мол, многому учит, и я подумал: «Эге, да ты, оказывается, не просто взяточник, а искатель приключений!»
И стал с интересом к нему присматриваться. И что меня больше всего удивило — это роскошный иллюстрированный каталог мебели, кухонных комбайнов и всякой бытовой техники, листая который он произнес с явным самоуважением, даже стремлением слегка порисоваться: «Люблю красивые вещи». Вот оно что! Он приспосабливался к жизни тем, что культивировал здесь, на Сахалине, европейский комфорт и из-за этой своей страсти вступал в неизбежные противоречия с законом. Он хотел быть владельцем красивых вещей, и несбыточность этой мечты (Сахалин — не Европа) странным образом примиряла его с тюремными буднями.
Человек из ресторана. Представился как бывший диссидент, высланный сюда из Ленинграда, но чувствовалось, что слегка подвирал. Что называется, лил пули. Если его и выслали, то не за распространение запрещенной литературы, а за спекуляцию дефицитными книгами. Слишком уж он старался изобразить несправедливо обиженного и вызвать к себе интерес. И слишком благополучным при этом выглядел: вельветовые брючки с фирменной нашлепкой, такая же фирменная курточка, свитерок и богемный платочек на шее. Было видно, что живет он лишь рестораном, куда его пускают даже в перерыв, называют по имени, а иногда и бесплатно кормят. Днем он приносит и уносит какие-то сумки, что-то перепродает официанткам, метрдотелю и швейцару, а вечерами, когда ресторан наполняется народом, подсаживается к посетителям, выпивает одну-две рюмки и со значительным выражением лица рассказывает о своем мнимом диссидентском прошлом.
Вот и вся его ресторанная жизнь...
Из Корсакова я возвращался морем — до Владивостока. Всю ночь и половину следующего дня пароход сильно качало, матросы намертво задраили иллюминаторы в каютах, палубы опустели, и на обед являлись лишь самые отчаянные смельчаки, не подверженные морской болезни. Но вечером качка стихла, небо прояснилось, и в легком тумане показались очертания материка. Во Владивосток мы прибыли рано утром, и я прежде всего прошелся по главной улице, поднялся на вершину одной из сопок, а затем разыскал место, откуда Чехов любовался Амурской бухтой. «...По бухте ходил настоящий кит и плескал хвостищем...»
Да, да, то самое...
Из Владивостока я четверо суток ехал до Новосибирска. В купе было жарко натоплено. И я поочередно стоял то в коридоре, то в тамбуре и не мог оторваться от окон: леса, покрытые инеем и еще не сбросившие листвы, туманные сопки и ненарушаемая чистота пространства, какое теперь уже редко где увидишь...
Из Новосибирска я отправился в старое село Колывань, которое проезжал Чехов, — очень уж хотелось взглянуть на сохранившееся здание почтовой станции. Вот и взглянул, поклонился этой самой Колывани как одной из вех на пути Чехова, а затем прямым поездом вернулся в Москву. На том и закончилось мое долгое путешествие. И только один портрет осталось нарисовать в заключение...
Этого человека я встретил еще в Корсакове — на палубе морского парохода. И показался он мне вначале немного странным: в распахнутой железнодорожной шинели, с шарфом, нелепо обмотанным вокруг шеи, он каким-то заплетающимся шагом расхаживал от борта к борту, размахивал руками и всем восхищался. «Вы только подумайте, — повторял он. — Мы прощаемся с Сахалином!» Вскоре мы познакомились, и оказалось, что зовут его Борисом Александровичем и он действительно бывший железнодорожник, но только не простой, а путешествующий. За те годы, пока он на пенсии, исколесил всю страну — от Урала до Дальнего Востока. В этот раз решил побывать на Сахалине — посмотреть, как люди живут.
Случилась авария в Чернобыле, и Борис Александрович немедленно собрался в Киев — ведь люди же... Неистребимую любовь к ним он словно бы не в силах удержать в себе. И надо видеть, как упоенно он слушает этих людей, вникает во все подробности их судеб.
Во Владивостоке мы вместе сошли на берег, и тут я убедился, что люди не всегда платят Борису Александровичу ответной любовью: разложил он на вокзале свой завтрак, но тут же устремился куда-то, а завтрак украли, и он долго не мог скрыть огорчения. «Как же так! — вздыхал он. — Уж лучше бы попросили...» Зато в Хабаровске его провожал весь вагон, — помогали вынести чемодан, жали руки, совали бумажки с адресами. Счастливый и сияющий, он стоял на платформе, и я тоже помахал ему в окно...
Хороший человек Борис Александрович, чеховский...
27 апреля 2012
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |