Вернуться к Т.С. Сергиенко. Антон Павлович Чехов. Биография

Глава шестая

Девизом официального искусства эпохи «безвременья» — так называла русская интеллигенция вторую половину 80-х годов XIX века — было примирение с действительностью.

Надежной опорой самодержавия в это время было мещанство с его враждебным отношением ко всему новому, передовому, боязнью за свое благополучие, ненавистью к свободе, готовностью мириться с любым насилием и произволом. Обыватель пробирался всюду. Двери театров открылись для пошлых, переделанных с иностранного пьес В. Крылова, широкий сбыт находили слащавые пейзажи Ю. Клевера, автор реакционных, «написанных помелом» романов Б. Маркевич был объявлен «новым Тургеневым». Но больше всего любил российский обыватель посмеяться бездумно или, как говорили, «пищеварительно».

Издатель Лейкин требовал от своих сотрудников одного: рассказ должен быть смешным, никаких идей, никаких выводов, «читатель этого не любит».

Лейкину казалось, что сотрудник Чехов вполне отвечает «осколочным» требованиям. Время от времени прижимистый издатель скупо, по копеечке, набавлял ему гонорар. Рассказы Чехонте привлекали к журналу все большее число подписчиков. Даже читателям «Осколков», равнодушным к художественным достоинствам, было ясно, что эти рассказы не идут ни в какое сравнение со смешными, но неуклюжими творениями Лейкина.

Но странное дело! Не успевала на лице читателя исчезнуть улыбка, вызванная рассказом, как на смену ей приходило тревожное чувство, что не все в жизни благополучно.

«Если бы какой-нибудь автор похвастал мне, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, — писал Антон Павлович, — то я бы назвал его сумасшедшим». Пером Чехова двигало стремление пробудить в униженном человеке забытое чувство гордости. Гоголь, создав в повести «Шинель» образ Акакия Акакиевича Башмачкина, хотел напомнить сильным мира сего: «Это брат твой». Чехов обращался непосредственно к маленьким людям, из среды которых вышел сам. Он не щадил их, не пытался их оправдать. «Тогда человек станет лучше, когда вы покажете ему, каков он есть», — говорил писатель.

Персонажи его рассказов: крестьянин, помещик, квартальный надзиратель, адвокат, провинциальный актер, чиновник, скучающая барыня — все они, обрисованные двумя-тремя штрихами, стоят перед нами, как живые, очень разные, непохожие друг на друга и вместе с тем связанные одной общей, роднящей их чертой. Все они люди общества, разделенного на угнетаемых и угнетателей. Человек без чина в этом обществе «ничего, недоумение, эфир».

Герой рассказа «Упразднили» (1885), отставной прапорщик Вывертов, узнав о том, что чин этот упразднен, в горестном недоумении спрашивает себя: «Ежели я теперь не прапорщик, то кто же я такой? Никто? Нуль? Стало быть, ежели я вас понимаю, мне может теперь всякий сгрубить, может на меня тыкнуть?»

Случайная встреча двух старых школьных товарищей в рассказе «Толстый и Тонкий» (1883) сразу превращается во встречу малого чина с большим, как только Тонкий узнает, что его одноклассник стал важной особой, «его превосходительством».

Покорность заменила чиновнику Перекладину из рассказа «Восклицательный знак» (1885) все человеческие чувства. «...Сорок лет писал он бумаги, написал он их тысячи, десятки тысяч, но не помнит ни одной строки, которая выражала бы восторг, негодование или что-нибудь в этом роде...» Эти чувства не дозволены ему по чину.

Экзекутор Червяков («Смерть чиновника», 1883) умер от страха, чихнув нечаянно на лысину сидящего впереди генерала. Герой рассказа «Чтение» (1884) Мердяев так отупел, что едва не сошел с ума, когда начальство приказало ему для расширения кругозора читать книги.

Низкопоклонство в царской России было неизбежным следствием полицейско-бюрократической системы. Духом холуйства была проникнута и так называемая «мыслящая» интеллигенция, разоблаченная Чеховым в рассказе «Маска» (1884).

Благоговейную тишину читальни общественного клуба, где во время бала собрались местные интеллигенты, нарушает пьяный в маске. Не стесняясь в выражениях, он приказывает присутствующим убираться вон, так как решил здесь повеселиться в своей компании. Интеллигенты возмущены. Директор банка Жестяков вызывает дежурного полицейского Евстрата Спиридоныча и велит составить на пьяного протокол.

— «Пиши, пиши, — говорила маска, тыча пальцем ему под перо, — теперь что же со мной, с бедным будет? Бедная моя головушка! За что же губите вы меня, сиротинушку? Ха-ха! Ну, что ж? Готов протокол? Все расписавшись? Ну, теперь глядите!.. Раз... два... три!!!

Мужчина поднялся, вытянулся во весь рост и сорвал с себя маску...

В буяне все узнали местного миллионера, фабриканта, потомственного почетного гражданина Пятигорова, известного своими скандалами, благотворительностью и, как не раз говорилось в местном вестнике, — любовью к просвещению... Интеллигенты, молча, не говоря ни слова, вышли на цыпочках из читальни».

И пока Пятигоров веселился, они бродили по клубу, «унылые, потерянные, виноватые».

«Проводив Пятигорова, интеллигенты повеселели и успокоились.

— Мне руку подал на прощанье, — проговорил Жестяков, очень довольный. — Значит, ничего, не сердится...

— Дай-то бог! — вздохнул Евстрат Спиридоныч. — Негодяй, подлый человек, но ведь — благодетель!»

«Что моя правая рука хочет» — эта поговорка родилась в обществе, где поступки сильных не подлежали обсуждению, а тем более осуждению. Персонажи ранних рассказов Чехова в большинстве своем люди, которые полностью смирились с этим, стали в своем роде виртуозами угодничества. Таков полицейский надзиратель Очумелов из рассказа «Хамелеон» (1884). Набедокурившая на улице собачонка на протяжении нескольких минут превращается у него то в «бродячий скот», который надо «немедля истребить», то в «нежную тварь, собачку», которую он берет под свою защиту, как только выясняется, что это щенок генерала Жигалова.

Со скромным подзаголовком «Бытовая сценка» появился в 1885 году рассказ «Унтер Пришибеев». Но в этой маленькой «бытовой сценке», как в зеркале, отразилась подлинная сущность полицейско-самодержавного режима России. «Сморщенный унтер с колючим лицом» стал символом тупой покорности, подлости, полнейшего невежества, наглого самодовольства, стремления подавить, задушить все новое, все передовое. Имя унтера Пришибеева, олицетворявшего мрачные силы реакционной эпохи, стало нарицательным.

«В каждом юморе есть смех и слезы», — говорил Чернышевский. Чехов не только издевался над Очумеловыми и Пришибеевыми. Рассказы его были проникнуты горечью, заставляли думать, что там, где хозяйничает «унтер с колючим лицом», нет места счастью.

Все явственней начинает звучать в рассказах Чехова боль за угнетенный народ России. Именно в рассказах о народной жизни впервые проявились замечательные свойства чеховского таланта: лиризм и глубокое проникновение в душу человека.

У старика извозчика Ионы умер сын («Тоска», 1886). Сломленный горем старик чувствует себя бесконечно одиноким в огромном городе, полном «чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей...» Скоро неделя, как умер сын, а он еще ни с кем не смог поделиться своим горем. Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер. Один за другим сменяются седоки, и с каждым из них Иона пытается завести долгий, облегчающий душу разговор, но никому нет дела до его горя. «Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни его тоски...»

Так и не дождавшись человеческого внимания, Иона идет ночью в конюшню, где стоит его лошадь, пусть неразумное, но все-таки живое существо. «...Так-то, брат кобылочка, — говорит Иона. — Нету Кузьмы Ионовича... Приказал долго жить... Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать... И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить... Ведь жалко?..

Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина...

Иона увлекается и рассказывает ей все...»

Самое страшное в судьбе Ионы, а также в судьбах Дениса Григорьева («Злоумышленник», 1885) и токаря Петрова («Горе», 1885) в том, что они живут «словно в тумане», не могут дать себе отчета, почему в их жизни так много горя. Общественный строй обрекал их не только на нищету, но и на духовное убожество.

Те, кто строит свое благополучие на народном горе, неизбежно должны утратить человеческие черты. Такая мысль лежит в основе рассказа «Дочь Альбиона» (1883).

«Почтеннейшая публика, читая «Дочь Альбиона», — пишет Горький, — смеется и едва ли видит в этом рассказе гнуснейшее издевательство сытого барина над человеком одиноким, всему и всем чужим. И в каждом из юмористических рассказов Антона Павловича я слышу тихий, глубокий вздох чистого, истинно человеческого сердца...»

«Я, признаться, люблю тех, кто еще умеет оскорбляться, презирать и прочее...» — говорит один из персонажей рассказа Чехова «Переполох» (1886). Эти слова выражают отношение самого автора к «бунтарям», протестующим против издевательства сильных над слабыми.

У богатой барыни, в доме которой служит в гувернантках недавно окончившая курс институтка Машенька, пропала брошь. Вернувшись с прогулки, «Машенька вошла в свою комнату, и тут ей в первый раз в жизни пришлось испытать во всей остроте чувство, которое так знакомо людям зависимым, безответным, живущим на хлебах у знатных и богатых. В ее комнате делали обыск». Машеньку охватывает чувство беспомощности и страха. «Кто вступится за нее? Родители ее живут далеко в провинции; чтобы приехать к ней, у них нет денег. В столице она одна, как в пустынном поле, без родных и знакомых». Но растерянность сменяется у Маши чувством гнева и возмущения. «Ей уже не было ни страшно, ни стыдно, а мучило ее сильное желание пойти и отхлопать по щекам эту черствую, эту надменную, тупую, счастливую женщину...

Но все это мечты, в действительности же оставалось только одно — поскорее уйти, не оставаться здесь ни одного часа». И хотя Маша не уверена, что сможет заработать на кусок хлеба в другом месте, чувство оскорбленного человеческого достоинства в ней сильнее, чем страх перед нищетой. «Через полчаса она была уже в дороге».

«Назовите мне хоть одного корифея нашей литературы, который стал бы известен раньше, чем не прошла по земле слава, что он убит на дуэли, сошел с ума, пошел в ссылку...» В этих словах героя чеховского рассказа «Пассажир 1-го класса» (1886) слышатся горькие раздумья самого автора.

Несмотря на умение Чехова все переживать молча, у него как-то вырвалось признание, что «одиночество в творчестве — тяжелая штука». Люди, окружавшие писателя, не могли по-настоящему оценить значение его труда. Литературный муравейник считал Чехова способным юмористом. Однако мысль о том, что бок о бок с ними тянет журнальную лямку замечательный писатель, показалась бы литературным коллегам Чехова смехотворной.

— Премиленькая штучка, — роняли они, вдоволь нахохотавшись над новым рассказом Чехова. Дальше этого их восхищение не шло.

«Газетчик значит, по меньшей мере, жулик, — писал Чехов об окружающих литераторах, — я в ихней компании, работаю с ними, рукопожимаю и, говорят, издали стал походить на жулика». И сердито, как бы споря с кем-то, кто не знает цены ни его труду, ни его дарованию, продолжал: «Я газетчик, потому что много пишу, но это временно... Оным не умру».

— Я нашел нового Щедрина! — любил прихвастнуть в узком кругу Лейкин. Но все его хлопотливые усилия были направлены к тому, чтобы вытравить из рассказов Чехова все, что давало повод к такого рода сравнению.

Чехов очень скоро расстался с иллюзиями относительно нравственных качеств Лейкина. «Лгун, лгун и лгун», — характеризует он его в письме к брату. Ложью была игра Лейкина в либерализм, ложью было его якобы писательское отношение к таланту Чехова. Он отважно сокращал, а иногда и приписывал что-нибудь от себя к чеховским рассказам, стараясь подогнать их под привычный, «осколочный» образец. Юморист Чехонте, ставший писателем Чеховым, был ему непонятен. «Дочь Альбиона» он назвал «хорошеньким» рассказом, в «Унтере Пришибееве» увидел «одну сухоту». «Что узрела в нем опасного цензура (рассказ было запрещено печатать в «Осколках» — Т.С.) ума не приложу», — писал он Чехову.

Долгие годы Чехову казалось, что читатель не выделяет его из числа других, пишущих «по смешной части». Это вызывало в писателе сомнения в полезности своего труда. Но демократический читатель рано разгадал за внешне безобидной веселостью ранних рассказов Чехова писателя, который не умел и не хотел лгать. Этому читателю Чехов казался, по словам писателя П.П. Бажова, отважным пловцом, «который легко и свободно, блестя молодыми глазами, плыл по бесконечному простору великой реки. И всем было ясно, что и река была русская и пловец русский, он не боится ни омутов, ни водоворотов родной реки. Его смех казался нашему поколению залогом победы над всеми трудностями».

Однажды, это было в марте 1886 года, Чехов увидел среди полученных писем конверт, надписанный незнакомым почерком. «Милостивый государь, Антон Павлович! Около года тому назад я случайно прочел в «Петербургской газете» Ваш рассказ, названия его я теперь не припомню, помню только, что меня поразили в нем черты особенной своеобразности, а главное — замечательная верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при описании природы...1 (Чехов перевернул страницу и взглянул на подпись — Григорович. От волнения строчки запрыгали у него перед глазами: известный писатель, близко знавший Белинского, пишет ему, и как пишет!) У Вас настоящий талант, талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколения... Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий...»

Ошеломленный, счастливый, Чехов забыл о своей всегдашней сдержанности: «Ваше письмо, мой дорогой, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы приласкали мою молодость, так пусть бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел, чтобы благодарить Вас. Вы знаете, какими глазами обыкновенно люди глядят на таких избранников, как Вы; можете поэтому судить, что составляет для моего самолюбия Ваше письмо. Оно выше всякого диплома, а для начинающего писателя оно — гонорар за настоящее и будущее. Я как в чаду. Нет у меня сил судить, заслужена мною эта высокая награда или нет. Повторяю только, что она меня поразила... Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так и я писал свои рассказы... Писал и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги, которые, бог знает почему, берег и тщательно прятал. Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо... Я вдруг почувствовал обязательную потребность выбраться оттуда, куда завяз... Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лет. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя время бежит быстро».

Талант! Слово, которое рассеивало все сомнения, давало силу и дерзость, было, наконец, произнесено, впервые произнесено без всяких оговорок.

Примечания

1. Речь идет о рассказе Чехова «Егерь».