1
Пьесы его шли в Художественном театре.
Театр не имел ни помещения, ни громких актерских имен. Он репетировал где-то на даче; играли в театре никому не известные артисты и любители.
Одним из видных актеров театра был учитель чистописания и рыболов. Одной из лучших артисток — классная дама. Главным режиссером — директор фабрики золотой нитки.
И это был лучший русский театр. Люди этого театра глубоко чувствовали новое в искусстве, но еще глубже чувствовали в искусстве правду.
Учитель чистописания, классная дама и директор золототканой фабрики знали, что на сцене нужна правда. И так как правда была убита в театре, они искали, долго репетировали, по сотне раз, бросали начатое, спорили, раздумывали, мучались — и находили.
Тогда все становилось легко. Слова роли звучали тепло и просто, не стыдно было покрывать гримом лицо и выходить на сцену, потому что это было уже нечто более важное, чем актерская игра перед разодетыми и надушенными зрителями.
Театр играл правду и ею одной хотел волновать и радовать тех, кто сидел в полутьме зрительного зала.
Чехов ни разу не видал спектаклей этого театра, но уже привязался к нему. Ибо Художественный театр вернул жизнь «Чайке».
«Вот тебе и театр. Занавес, потом первая кулиса, потом вторая и дальше пустое пространство... Открывается вид прямо на озеро и на горизонт. Поднимем занавес ровно в половине девятого, когда взойдет луна».
Так в «Чайке» поставил свою пьесу поэт Треплев, и так надо было поставить пьесу Чехова, наполнить ее мягким воздухом лета и осветить луной, которая не дергалась бы на веревке на фоне сморщенного холста, а только бы угадывалась по светящейся полоске на озере.
И главное — надо было, чтобы зрители не разглядывали в бинокль, какие у артиста волосы — свои или парик, а вспоминали бы множество вещей, грустных, милых и горьких.
На первом представлении «Чайки» в Художественном театре от всех артистов сильно пахло валерьянкой. Они волновались, потому что спектакль решал судьбу пьесы и судьбу самого театра.
Спектакль имел громадный успех. На занавесе Художественного театра появилось изображение чайки — знак нового сценического искусства.
Чехов задумал написать для Художественного театра новую пьесу.
«Но для этого мне необходимо видеть ваш театр», твердил он в письмах из Ялты.
Приехать в Москву Чехов не мог. Театр поехал к Чехову в Крым.
Начало спектакля возвещал ручной колокольчик. В нетопленном театре было сыро и холодно. Слова актеров заглушались криками сирен и гулом неспокойного весеннего моря.
Все же это были чудесные вечера. Изображая человеческие страждания, артисты этого театра не хватались за голову и не задыхались с шумом; они старались выразить страдания взглядом и голосом. На сцене вечерние сумерки сгущались медленно. За кулисами артистки не шуршали шелковыми юбками, как горничные в богатых домах, и актеры не закусывали чайной колбасой, сидя на ступеньках винтовой лестницы и разложив на коленях старую газету.
Чехов показывал театральному рабочему, как надо в «Дяде Ване» изображать крик сверчка:
— Он же так кричит: тик-тик, потом помолчит, и опять: тик-тик...
Для Чехова Художественный театр был уже своим делом, и с увлечением входил он во все подробности его работы.
В саду чеховской дачи появились качели из первого акта «Дяди Вани». Театр подарил их Чехову на память о своем приезде к нему.
Чехов не забыл этих спектаклей в Ялте. К тоске по Москве, которую Чехов испытывал в Ялте, теперь прибавилось желание бывать в Художественном театре, где шли «Чайка», «Дядя Ваня» и новая чеховская пьеса — «Три сестры».
Его по-прежнему влекла тревога репетиций и волнение первого спектакля, он любил наблюдать работу театральных плотников и машинистов.
Особенно интересовало Чехова, как воспроизводятся за сценой различные звуки и шумы.
Когда Чехов попал в Москву и увидел в театре своих «Трех сестер», он остался недоволен воспроизведением звуков набата.
Назавтра после спектакля Чехов подъехал к театру на извозчике, нагруженном множеством кастрюль, тазов и жестянок. Он притащил все это за сцену и объяснял рабочим, как кому бить, чтобы получилось впечатление набата.
Звон получился чудовищный. Слушать пьесу было невозможно.
Чехов чувствовал театр, но недостаточно знал сцену.
В его интересе к театральной технике было нечто от участника наивных спектаклей в доме Дросси и посетителя таганрогских кулис.
2
В его ялтинской жизни были теперь такие минуты, когда он готов был завидовать даже крысе, живущей под дощатым полом сцены Художественного театра.
Потому что к желанию бывать в Художественном театре у Чехова прибавилось желание видеть одну из артисток этого театра.
Однажды телеграфист на ялтинской почте принял телеграмму в Москву:
«Вы добрая и умная славненькая кричат птицы моем саду расцвела камелия».
Телеграмма была адресована Ольге Леонардовне Книппер, артистке Художественного театра.
Через год Книппер стала женой Чехова.
Судьба сложилась неудачно. Чехов должен был жить в Ялте из-за болезни, Книппер должна была жить в Москве из-за театра. Они виделись урывками — в те недолгие недели, когда Чехов, рискуя здоровьем, вырывался в Москву или когда театр отпускал. Книппер в Ялту.
В их жизни осталось немногое — письма.
За несколько лет Чехов написал Книппер сотни писем.
То были письма любви.
«Не забывай меня, не забывай, — писал Чехов. — Каплет с крыши весенний шум, но взглянешь на окно, там зима. Приснись мне».
В эту пору Чехов написал «Даму с собачкой» — рассказ о Ялте, Москве и о том, как судьба нелепо и жестоко разъединяет двух людей, отнимает у них единственное, что есть у них в жизни, — любовь друг к другу.
О герое своего рассказа Чехов писал, что только тогда, когда седина уже тронула его голову, он полюбил по-настоящему, полюбил первый раз в жизни.
3
Чехов не случайно добивался того, чтобы в его пьесе звуки набата за сценой были похожи на настоящие.
Звуки в пьесах Чехова играли большую роль. У него в «Иванове» кричала сова и играла гармоника, слышна была виолончель. В «Лешем» звучала ария Ленского. В «Дяде Ване» шумел дождь. В «Чайке» раздавались звуки рояля. В «Трех сестрах» играл военный оркестр, удаляясь и затихая.
Чехову хотелось раздвинуть рамки сцены, наполнить ее пространством и воздухом. Звуки, как бы окрашивая воздух, делали его заметным для зрителя.
Зритель начинал чувствовать глубину сцены; ему казалось, что за сценой — не темные и пыльные кулисы, а поля, улицы, лес, дороги. Ему начинало казаться, что он видит кусок своей страны.
Звуки, которыми пользовался Чехов, были негромкие и мягкие. Чехов любил музыку Чайковского. Для Чехова Чайковский был вторым великим человеком среди русских современников, — первым был Лев Толстой.
Чехов и Чайковский познакомились. Они даже собирались вместе работать над созданием оперы. Сюжетом они избрали лермонтовскую повесть «Бэла». Чехов должен был написать либретто, а Чайковский музыку.
— Только составьте либретто так, — просил Чайковский, — чтобы мне не надо было сочинять марша. Не люблю я маршей.
Свою «Шестую симфонию» Чайковский, вопреки всем обычаям и правилам, закончил музыкой медленной, печальной; последние ее звуки походили на едва внятные вздохи.
Чехов тоже не любил писать марши.
Тихо бренчит на гитаре Телегин, вздыхает няня, грустит Войницкий, молча разглядывает доктор Астров карту Африки, неизвестно зачем висящую на стене, — так заканчивается «Дядя Ваня».
В «Иванове», ранней пьесе Чехова, герой убивал себя на сцене выстрелом из револьвера. А уже в «Чайке» выстрел, которым убивает себя Треплев, раздается глухо за сценой, и звук этот можно принять за негромкий треск лопнувшей банки с эфиром.
Да и самые выстрелы, без которых с трудом обходилась старая драма, уже казались Чехову ненужными.
Он говорил:
— Выстрел ведь не драма, а случай.
У себя в ялтинском кабинете он на страничках почтовой бумаги писал новую пьесу.
В воображении Чехова рисовалось окно старого помещичьего дома. Через окно в комнату лезли ветви деревьев. Они цвели снежнобелым цветом, как старые яблони под окном кабинета в Мелихове, как вишни в тихих таганрогских садах. Чехов населял дом одноруким любителем игры на биллиарде, стариком-лакеем, какой-то барыней. Барыня давно уже разорилась и все бегает к лакею занимать у него денег.
Он вспоминал девушку-венгерку, которая говорила на смешном, ломаном языке. Вспоминал одного мелиховского обитателя, который вечно наступал ногой на розы, грибы, картонки с шляпами, собачьи хвосты... И называли этого человека: недотёпа.
Ими окружал он разорившуюся барыню.
На несколько строк Чехов тратил день работы.
Он искал новую манеру письма. Он хотел создать мягкую, светлую и смешную пьесу и в то же время развернуть в ней перед зрителем широкую картину русской жизни.
Чехову шел сорок третий год. Он родился накануне отмены крепостного права. Дед его был крепостным, отец тоже родился крепостным. Крепостничество Чехов знал не только по книгам, но и по рассказам, едва успевшим обратиться в воспоминания.
Навсегда врезались в душу Чехова-ребенка рассказы Егора Михайлыча и Агафьи — крепостных, которыми помещики торговали, как торгуют ситцем или телятиной. Но запомнил Чехов и рассказы матери Андрея Дросси, рассказы о покинутых помещичьих гнездах и погибших вишневых садах, пропитанные грустью рассказы о разорении тех, кто был господами русской жизни.
Дворянские семьи покидали свои родные места. Там появлялись новые люди — купцы и промышленники; они расчищали запущенные углы, строили фабрики, проводили железные дороги, добывали из земли уголь и руду, торговали, богатели и уже в свою очередь мечтали о насаждении вишневых садов.
Это были новые хозяева страны — капиталисты.
Когда Чехов писал свою новую пьесу, когда он писал, как купец Лопахин хотел помочь владельцам чудесного вишневого сада спасти свое родное гнездо, спасти старый дом, но сам купил и дом и вишневый сад, перед Чеховым внезапно встала картина детства:
Дом на Елисаветинской должен быть отнят за долги. Гавриил Парфентьич обещает матери прийти на помощь, но вместо этого сам покупает дом. Он входит к матери и, едва сдерживая свою радость, говорит:
— Я оплатил вексель, и... простите, мамаша, теперь это мой дом!
Чеховская семья покидает дом. Мебель отобрана. Остался один только шкаф...
Теперь, через тридцать лет, Чехов писал о столетнем юбилее шкафа и о том, как Лопахин звенит ключами от дома и кричит, пьяный от радости:
— Вишневый сад теперь мой! Мой!
Чехов понимал, что пьеса, над которой он работал, явится, может быть, его последней пьесой. И он писал, вкладывая в нее долгие раздумья, далекие воспоминанья, всю свою любовь к родине и всю свою веру в ее будущее.
Чехов долго не хотел сказать, как называется его новая пьеса. Для него это была как будто дорогая и важная тайна.
Впервые эту тайну Чехов открыл сестре.
Прежде чем доверить ей тайну, Чехов встревоженно оглядел комнату, в которой он сидел с Ма-Па.
Во всем доме никого не было.
Чехов взял клочок бумаги, что-то на нем написал, заботливо свернул в трубочку и протянул сестре.
Ма-Па развернула трубочку и про себя прочитала:
«Вишневый сад».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |