Вернуться к А.И. Роскин. Чехов. Биографическая повесть

Глава V

1

Три года прожил Чехов в Таганроге один.

Это были годы неотступной бедности, хождения по грошовым урокам и чудесных, впервые прочитанных книг. И это были годы свободных путешествий по степи и беззаботных прогулок по городу. В поздний час сквозь густую листву гимназической аллеи доносились редкие гудки пароходов и с неожиданной ясностью напоминали о море.

Надо было добывать средства к жизни.

Он стал репетитором — давал уроки гимназистам младших классов. Один урок был далеко за шлагбаумом, на самой окраине города. Ходить туда было особенно неприятно осенью, потому что калош у Чехова не было. Садясь заниматься с учеником, он старался спрятать под столом свои ноги в покрытых грязью сапогах.

За этот урок Чехов получал три рубля в месяц.

Заметив, что его товарищ Срулев очень нуждается, Чехов предложил ему репетировать ученика за шлагбаумом вместе.

Из трех рублей Чехов отдавал теперь полтора рубля Срулеву.

Принимая деньги, Срулев каждый раз смущался и кашлял. Лицо его покрывалось розовыми пятнами, как у чахоточного.

Впервые в жизни Чехов радовался сознанию своего здоровья.

Бедность мучила Чехова, как зубная боль. Пока ученик решал при нем арифметическую задачу, он мечтал о чае, горячем и сладком. И случалось так, что прислуга в самом деле приносила ему стакан чаю.

Чехову приходилось заботиться не только о себе. Из Москвы он получал письма от матери — и это были письма все об одном и том же: о нужде, которая придавила чеховскую семью.

Евгения Яковлевна делала очень много грамматических ошибок, и от этого ее письма казались еще более жалкими и растерянными.

В одном из своих писем Евгения Яковлевна просила:

«Еще нам шубы нужны сегодня ночью шол снег, кровать продай Машинкину а что занее просить мы и сами не знаем как тебе бог поможет так и продай... Не останавливай присылай скорей наше имущество, пришли хоть с лободой если наше послал, айвы хоть фун и орехов грецких, пожалуста скорей присылай я простудилась без постели иодежи, деньги Митроф. егор. даст».

Антон рылся в чулане, отбирал то, что можно было продать, тащил на базар ведра и медные тазы, торговался из-за каждой копейки. И, не всегда слушаясь Евгении Яковлевны, он, вместо того чтобы просить у Митрофана Егорыча, тратил на фунт халвы или пакетик грецких орехов свои собственные, последние деньги.

Он часто думал об отце и матери, и эти мысли вместе с грустью вызывали в нем какое-то незнакомое ранее сознание своего превосходства.

Раньше он боялся отца и любил мать; теперь он не боялся отца, а судил его, и к чувству любви к матери все сильнее примешивалось чувство жалости.

Он знал, что никогда не забыть ему нанесенных Павлом Егорычем обид, и его пугало холодное презрение, которое он ощущал при воспоминании о жестком слове и тяжелой руке отца.

И, словно боясь отдать сердце во власть чего-то дурного и постыдного, он старался уверить себя в том, что отцом в конце концов руководила только любовь к своим детям. Рассуждая так, он освобождался от пугавшего его чувства презрения и уже думал о том, что когда-нибудь, а то и очень скоро, сможет оказать родителям поддержку и они получат тот покой, который заслужили всей своей трудной и немудрой жизнью.

Мелкие унижения нищеты рождали в Чехове мечты об удачной торговле, о том богатстве, что выпадало на долю многих таганрогских людей.

Однако времена, когда Чехов дежурил в отцовской бакалее, казались ему уже очень далекими. Крысиный запах мелочных лавчонок вызывал у него отвращение и тоску.

2

Для Павла Егорыча газета всегда являлась деловым документом, чем-то вроде денежной расписки или накладной на товар. Когда дети случайно рвали старую, уже прочитанную газету, Павел Егорыч краснел от раздражения.

Он зачем-то сохранял номера газеты за весь год и, никогда в них не заглядывая, в то же время никому не позволял к ним притрагиваться.

Газеты загромождали чулан, желтели и пылились, но их не выбрасывали.

Воспоминания об этом были неприятны Антону. Все же он мечтал когда-нибудь стать подписчиком газеты. Это звучало по-взрослому и как будто заменяло аттестат зрелости.

Живя один в Таганроге, Чехов подписался на московского «Сына отечества». Он гордился тем, что экспедитор в Москве наклеивает на газету этикетку с его адресом и указанием полностью имени, отчества и фамилии.

К сожалению, чья-то небрежность наполовину испортила ему удовольствие. Он получал газету с этикеткой, на которой было написано: «Антону Падловичу Чехову».

Гимназические товарищи не давали ему прохода с этим «Падловичем».

Все же он носил теперь высокое звание подписчика газеты и следил за событиями на театре военных действий по сообщениям «своей» газеты. Шла война с Турцией. «Сын отечества» подробно описывал подвиги русских войск.

Иногда Чехов заходил в городскую читальню просмотреть последние столичные газеты и журналы. Ему нравились карикатуры в юмористических журналах, анекдоты и шуточные стихи в «Стрекозе» и «Будильнике».

В одном рассказе Чехов прочел:

«Тургеневы бывают разные».

Эту фразу Чехов нашел очень смешной. Он запомнил фамилию автора рассказа: Лейкин.

В другом рассказе Лейкин описывал купцов в пасхальную заутреню, и Чехову казалось, что он видит перед собой знакомых таганрогских лавочников. Лейкин часто заставлял Чехова громко смеяться. Посетители читальни сердито оглядывались на Чехова и шикали.

Из читальни Чехов уходил со страстным желанием издавать собственный юмористический журнал.

Ведь он уже много сочинял. В жаркие летние дни, лежа в саду под своей смоковницей, он придумывал сказку в стихах про какого-то старика Савраску. У Дросси разыгрывали его пьесы. Автором юмористической лекции о сотворении мира был он сам. В гимназическом журнале «Досуг» он поместил два рассказа и едкое четверостишие на инспектора Дьяконова.

Для своего журнала он придумал замечательное название: «Заика».

Рукописные номера «Заики» обходили всех знакомых и затем отсылались Антоном в Москву Александру.

Тот в ответ сообщал, что «Заика» имеет успех даже в магазине купца Гаврилова, где служил по письменной части Павел Егорыч.

Впрочем, Александр, хотя и сам пописывал юмористические заметки, советовал Антону изучать Лермонтова, Гёте и Гейне.

3

В библиотеке требовали залог в два рубля.

Внести их было очень трудно.

Чехов утешался тем, что летом, перед отъездом куда-нибудь на каникулы, он всегда сможет получить деньги обратно.

На два рубля можно было доставить себе множество радостей. Но еще больше радостей доставляла Чехову библиотечная квитанция.

Если театр был страстью чеховского детства, то книги были любовью чеховской юности. Он читал путешественника Гумбольдта и философа Шопенгауэра, социолога Бокля и критика Писарева, но чаще всего Шекспира, Тургенева и Гончарова. За чтением этих книг он забывал о карикатурах и Лейкине, смутно чувствуя, что с поэзией скорее совместим неуклюжий юмор, но не расчетливое остроумие.

Любовь Чехова к книге была искренней и глубокой, но преждевременно спокойной. Слезы, пролитые над раскрытой страницей, как будто были ему не знакомы. Очень рано Чехов научился судить о книгах метко, но холодно.

С усмешкой прочел он одно из писем Миши. Старательным детским почерком младший брат сообщал Антону о волнении, испытанном при чтении «Хижины дяди Тома».

Антон ответил ему:

«Мадам Бичер-Стоу выжала из глаз твоих слезы? Я ее когда-то читал, прочел и полгода тому назад с научной целью и почувствовал после чтения неприятное ощущение, которое чувствуют смертные, наевшись не в меру изюму или коринки».

Вероятно, Миша ощутил уважение к брату, читавшему романы не для удовольствия, а с «научной целью», как и подобало гимназисту шестого класса. Ведь Миша помнил, как совсем еще недавно сам Антон трагическим голосом восклицал:

— Том, твоя рука еще сильна!

Теперь Антон изменился. Он впитал много горечи, и вкус коринки его уже не прельщал.

4

Среди товарищей Чехова был в гимназии Новиков, сын театрального антрепренера. Знакомство с Новиковым открыло Чехову доступ за кулисы театра.

Кулисы были погружены в зеленоватый полумрак. Свернутые холщовые декорации, грязные и заплатанные, напоминали рыбацкие паруса в штиль.

Каждая декорация имела свое особое название, иногда немного странное: «Малороссийская изба», «Дом, превращающийся в большой и малый вид», «Трон из малинового кумача», «Кит через всю сцену».

Была декорация, которая называлась «Хижина Жоржа». Чехов думал, что она названа так по имени афишера. Однако Новиков объяснил Чехову, что все эти названия старые и сохранились еще от тех времен, когда в театре играла крепостная труппа.

Выбирая нужную декорацию, театральный машинист рассматривал ее при свете тусклого фонаря, который он ставил подле себя на пол. Со сцены глухо доносились голоса актеров. Они репетировали, заложив руки в карманы и подняв воротники пиджаков. Когда репетиция кончалась, актеры уходили из театра с запыленными и злыми лицами.

Если актер носил цилиндр и очень пестрые носки, то фамилия его почти всегда была Чарский. В таганрогском театре труппа сменялась каждый год, и в каждой труппе был свой актер Чарский.

Все Чарские очень нравились Ариадне Черец, и это огорчало Чехова, потому что она нравилась ему самому. Как и другие гимназисты, он называл Ариадну «Рурочкой» и часто после окончания спектакля задерживался у театрального подъезда, чтобы увидеть ее, выходящую под руку с господином в белом кителе и с хлыстиком. Почему-то молодые чиновники или учителя гимназии, отправляясь в театр с Ариадной, обязательно надевали белый китель с металлическими пуговицами и брали в руки хлыстик, — может быть, для того, чтобы походить на офицеров.

Театр терял для Чехова свое таинственное очарование. Но, может быть, именно поэтому Чехов вместо того, чтобы сочинять для домашних спектаклей, писал пьесы в расчете на настоящий театр, теперь казавшийся уже доступным.

Чехов писал драмы, похожие на сочинения Бурдина, автора «Ограбленной почты», — драмы, в которых герои произносили длинные проклятия и очень часто стреляли из револьверов.

Писал Чехов и водевили, стараясь придумать для них хлесткие названия. Один из водевилей он назвал: «О чем курица пела».

Драму «Безотцовщина» и водевиль «Нашла коса на камень» он послал на суд Александру.

Старший брат догадался, что драма очень плоха. Но водевиль понравился Александру, и он отнес его драматургу Соловьеву, автору «Жениха из ножевой линии».

— Со временем — кто знает? — может выйти дельный писатель, — заметил Соловьев, прочтя водевиль.

Едва ли Соловьев подозревал, что фраза эта принесет ему в будущем больше известности, чем все его женихи и тещи, вместе взятые.

5

У Чехова был ученик Петя Кравцов, племянник Гавриила Парфентьича.

Петю Чехов репетировал за право занимать угол в своей собственной комнате.

Когда Петю впервые привезли в Таганрог, он удивился, узнав, что собак надо кормить: в глухом степном углу, где люди, животные и растения дичали с необыкновенной быстротой, собаки, злые, как волки, сами, по-волчьи, находили себе пропитание.

Из дому Петя привез ружье и большой запас пороха. Он расстреливал из ружья кур и пускал самодельные, туго набитые порохом шутихи. Таким образом время в городе проходило незаметно.

Петин отец служил чиновником на Кавказе, и, может быть поэтому, Петя родной хутор называл «аулом полудиких народов».

Говоря так, Петя старался придать своему лицу то самое выражение, какое подсмотрел однажды у человека, что за деньги поедал на ярмарке живых голубей.

Чехов готовил Петю в юнкерское училище. На Елисаветинской они поселились в одной комнате.

Среди лета Чехов уезжал в гости к Пете на хутор.

Здесь жили они в маленьком домике с соломенной крышей, среди развешенных на стенах ружей, пистолетов, шашек и нагаек. В комнатах пахло селитрой, все подоконники были завалены патронами. Вокруг домика раздавалась непрерывная стрельба. Это жители «аула полудиких народов» расстреливали к обеду кур или же устраивали облаву на взбесившихся свиней.

Чехов садился на неоседланного жеребца и гнал его далеко в степь.

Она была все такая же, как и в дни поездок к дедушке. Все так же стояли посреди высоких трав древние каменные бабы, ползли стада овец, шумели бекасы, люди у ночных костров таинственными голосами рассказывали о свистящих арбузах и хохочущих щуках.

Из степи Чехов возвращался с мыслью о равнодушии жизни. Равнодушно было степное небо, долголетние грачи, мельницы, тополя. И даже люди у костров, выслушав один из удивительных рассказов, лениво растягивались на земле и засыпали, не обращая внимания на негромкий бред птиц.

Равнодушие степи не угнетало душу, а притягивало ее. В степи Чехов никогда не чувствовал того одиночества, которое так часто мучило его в коридорах гимназии или у ворот селивановского дома.

Один в степи, даже ночью, он не ощущал страха. Потому что степь была большая и казалась всегда прекрасной.

6

Людям, окружавшим Чехова в эти годы, более всего запомнились его задумчивость и скрытность. У него было много приятелей и мало друзей.

Его редко видели взволнованным. Только иногда, если что-нибудь увлекало его, Чехов менялся. Глаза становились лучистыми, и Чехов, улыбаясь, отпускал короткую и неожиданную шутку.

В старших классах существовали подпольные революционные кружки. Некоторые из товарищей Чехова преследовались полицией, подвергались арестам, предавались суду.

Одного из братьев Гончаровых, Всеволода, присудили к каторжным работам.

На каторгу Гончаров не попал. Он умер в остроге.

К политическим событиям Чехов относился безразлично. Но в то же время он горячо откликался на всякую несправедливость по отношению к отдельной личности.

Его глубоко взволновала история с Волькенштейном, учеником восьмого класса.

Волькенштейна уволили из гимназии за то, что он дал пощечину соученику-монархисту, назвавшему его «жидом».

Чехов прибежал в восьмой класс и уговорил учеников подать заявление об оставлении гимназии всем классом, если Волькенштейн не будет принят обратно.

Начальство встревожилось и постаралось замять скандал. Решение об исключении Волькенштейна отменили.

На выпускных экзаменах Чехов едва не срезался по древним языкам.

Письменные работы по-латыни и греческому сдал по шпаргалке.

Сняться на фотографии вместе с учителями никто не захотел. Чехов надел дешевый штатский пиджачок, широкий крахмальный воротник, черный галстук бабочкой и пошел к фотографу сам.

Товарищи спрашивали его, на какой факультет он поступит.

— Попом буду, — отвечал он, смеясь.

Мечты о Дерпте были уже позабыты. Да и хотелось уже не в Дерпт, а в Москву, к семье. Его слегка мучила совесть. Он давно уже обещал Мише привезти дубаноса, но дубанос куда-то сбежал.

В мещанской управе Чехову выдали вместо паспорта билет для жительства в губерниях России. На случай необходимости полицейского опознания в билет вписали приметы Чехова. Письмоводитель, осмотрев Антона, признал его волосы русыми, глаза светлокарими, нос, рот и подбородок умеренными, а лицо продолговатым и чистым.

В графе «Особых примет» письмоводитель отметил: «Под волосами шрам». Купаясь как-то в море, Чехов ударился о камень и рассек себе лоб.

Чехов прощался со всем дорогим и ненавистным, что выпало ему за девятнадцать лет жизни: с театром, лавочкой, степью, гимназией.

Только об одном учителе Чехов вспоминал с теплотой. Это был законоучитель Покровский.

Вместо священной истории на уроках Покровского говорили о Шекспире, Гёте и Пушкине. Покровский нередко укрывал у себя учеников, преследовавшихся полицией.

Он был поклонником Щедрина и старался внушить Чехову интерес к произведениям знаменитого сатирика.

Глаза у Покровского всегда смеялись. Он любил рассказывать анекдоты. Чехову иногда казалось, что перед ним не священник, а гусар, ради шутки надевший на себя рясу.

Покровский вызывал Чехова к доске так:

— Че-хон-те!

Странное прозвище осталось за Чеховым.

Перед отъездом в Москву Чехов в последний раз зашел к тетушке.

Сколько раз приходил он к ней, когда жизнь дома казалась нестерпимой!

Тетушка плакала.

— Не горюй, — сказал ей Чехов. — Поеду в Москву, буду доктором. Будем, будем жить по-человечески!