Вернуться к А.И. Роскин. Чехов. Биографическая повесть

Глава IX

1

За «Степью» появились другие произведения Чехова — драма «Иванов», водевиль «Предложение», повесть «Скучная история», новые рассказы.

Некоторые критики продолжают упорно не признавать молодого писателя. Но для читателя и театрального зрителя Чехов — уже один из любимых авторов.

Известность приносит Чехову и деньги. Жестокая борьба за рубли и копейки была позади.

Чехов завоевал право на творческий труд. Он мог праздновать победу.

Но именно в эту пору Чехова охватили горькие раздумья.

«Всем скверно живется... Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся».

Так жаловался Чехов в одном из своих писем.

То были жалобы не на личные горести и печали. Нечто более серьезное проскальзывало в них. В Чехове происходил глубокий перелом.

Шли восьмидесятые годы — глухие русские годы. Подъем революционной волны сменился спадом. Вождей революционной организации «Народная воля», участников покушения на Александра II, казнили. Страной правил реакционер Победоносцев.

Среди интеллигенции царили растерянность и уныние.

Известный социалист Тихомиров написал царю покаянное письмо и перешел на службу к монархистам. Печать была беспомощна перед карандашами царских цензоров. Гибли талантливейшие писатели. Борьба за свои идеалы была ранее смыслом их жизни и смыслом их писаний. Теперь борьба за свои идеалы была истоком их болезней и объяснением их смерти. Сошел с ума Глеб Успенский. Покончил с собой Всеволод Гаршин, бросившись в пролет лестницы.

Когда литераторы собирались в левых редакциях, они молча пили чай и курили. Они молчали из-за страха, но еще более потому, что сказать им было нечего. Десять-двадцать лет назад передовая интеллигенция жила верой в революцию. Теперь эта вера была утеряна.

Те же, кто говорил, — говорили трусливо. Люди почестнее молчали. Молчание казалось им достойнее ничтожных слов.

Недоброе творилось и со многими ближайшими друзьями Чехова. Что-то странное происходило с Левитаном. Тоска гоняла его по стране, природу которой художник изображал на своих полотнах серой и как будто больной. Чехов предчувствовал, что с Левитаном произойдет несчастье. Он не ошибся. Левитан пытался покончить с собой.

Чехов встречался с Успенским и знал Гаршина. Он помнил глаза Успенского, с удивлением и скорбью смотревшие на человека, который умел еще смеяться. Он помнил темную и грязную лестницу в доме, где жил Гаршин. Были минуты, когда все кругом казалось Чехову таким же темным и грязным.

Чехов пытался победить русскую жизнь смехом. Но этого не смог и он, юморист Антоша Чехонте. Смех Чехова зазвучал приглушенно. Рядом с «Лошадиной фамилией» появилась «Тоска», рядом с «Удавом и кроликом» — «Скучная история». Сборник ранних своих вещей Чехов назвал «Пестрыми рассказами»; а уже следующим сборникам Чехов дал такие названия: «В сумерках», «Хмурые люди».

Чехов знал, что не бросится в пролет лестницы, подобно Гаршину. Он жил без отчаяния, но. он жил и без надежд.

Он искал утешения в философии.

Сочинение древнего философа Марка Аврелия «Размышления наедине с собой» становится любимой книгой недавнего сочинителя «снетков». На полях «Размышлений» появляются многочисленные чеховские пометки.

«Все человеческое преходяще и ничтожно: вчера — это мыльный пузырь, завтра — это какая-то разодетая мумия, которая вдруг рассыплется прахом».

Так писал Марк Аврелий, и строки эти находили глубокий отклик в душе Чехова.

От горькой философии Марка Аврелия обращался Чехов к учению Льва Толстого. Великий писатель отрицал политическую борьбу и проповедывал нравственное самоусовершенствование как единственный путь к счастью человечества. Это была реакционная философия, и она владела Чеховым несколько лет.

Но Чехов видел, как люди, отказываясь от борьбы за общественную справедливость во имя личного усовершенствования, на самом деле жалким образом приспосабливались к российской действительности. Ко многим из них могли быть отнесены предсмертные слова писателя Косоротова, покончившего с собой выстрелом из револьвера:

«Горько подумать, чем бы мог быть и какой ощипанной сволочью сходишь в могилу».

Чехов ищет выхода в практическом деле и в науке. А науку он понимал прежде всего как подвиг.

В 1888 году умер знаменитый русский путешественник Пржевальский, умер далеко от родины, в пустыне. Чехов откликнулся на смерть Пржевальского взволнованной статьей. Бессильным и изверившимся интеллигентам он противопоставил людей подвига. Чехов писал о том, что один Пржевальский или один Стэнли стоят сотни хороших книг. Эти люди воодушевлены высокой идеей, благородны, упорны, способны побеждать все лишения и опасности, готовы отказаться от личного счастья, богаты знаниями, трудолюбивы, привычны к тоске по родине и изнурительным лихорадкам. Вера их в науку непоколебима.

«Недаром, — писал Чехов, — Пржевальского, Миклуху-Маклая и Ливингстона знает каждый школьник, и недаром по тем путям, где проходили они, народы составляют о них легенды».

Самого себя Чехов не причислял к людям подвига, о которых он сказал, что они нужны человечеству, как солнце. Не было у Чехова ни твердой воли, ни ясной цели, ни выносливости, и он сам с грустью это сознавал. Но и существование людей вокруг него — ленивых, равнодушных, боящихся жизни, прячущихся от борьбы — все более казалось жалким и страдания их — грошовыми.

В нем созревает неожиданное решение.

2

«Ведь у нас во всей России до сих пор исследованы только три уезда: Череповецкий, Тамбовский и еще какой-то. Это на всю-то Россию!»

Из писем Чехова.

Ранней весной 1890 года Чехов сообщал в одном письме:

«Через 10—15 дней прилетают жаворонки. Но — увы! — наступающая весна кажется мне чужою, ибо я от нее уеду».

Уезжал Чехов далеко — на Сахалин.

Друзья сперва не понимали, шутит Чехов или же на самом деле собирается ехать.

В те времена Сахалин был царской каторгой. На далекий остров пригоняли преступников со всех концов России. Сибирская железная дорога еще не была проведена. Закованные в кандалы каторжники шли пешком через всю Сибирь, шли месяцы, годы. На Сахалине их ждал непосильный труд, порка, красноносые смотрители. Те, кто ссылался на срок, жили мыслью о родине, о свободе. Но с Сахалина ссыльные возвращались редко: их гноили в тюрьмах, заражали болезнями, забивали плетьми досмерти. Многих же преступников присуждали к каторге на всю жизнь.

Чехову предстоял тяжелый путь — одиннадцать тысяч верст, из них немалую часть лошадьми.

Началось то, что Чехов в шутку называл «сахалинской манией». Целыми днями перелистывал он труды по географии, метеорологии, статистике, тюрьмоведению. В Чехове вновь проснулся тот исследователь, который несколько лет назад кропотливо собирал сведения о врачевании на Руси. Он знакомился с мемуарами иностранных путешественников и отчетами русских мореплавателей, старинными книгами о берегах Тихого океана и газетными корреспонденциями с каторжного острова.

С увлечением читал Чехов описание кругосветного путешествия Крузенштерна, но иные специальные исследования наводили на него неодолимую скуку своим подчеркнуто важным языком, водянистыми рассуждениями и бедностью наблюдений.

— У меня такое чувство, словно в мозгу завелись тараканы, — жаловался Чехов своим друзьям на «господ геологов, ихтиологов и зоологов».

И ему уже хотелось не читать и делать выписки, а путешествовать и самому видеть новое.

В Москве еще лежал снег, а Чехов все сильнее мечтал о том, как он будет ехать через тайгу на тарантасе или сидеть на палубе парохода. Он купил себе полушубок и высокие сапоги. По ночам ему снилась будущая страна, снилось однажды, что за ним гонится волк...

Многие отговаривали Чехова от поездки, пугали опасностями далекого пути — беглыми каторжниками на больших дорогах, медведями в тайге, нелегкими переправами в половодье через сибирские реки.

Дети в знакомых семьях были убеждены, что Чехову придется охотиться на тигров. С завистью и страхом разглядывали они купленный Чеховым в дорогу большой ножик для резанья колбасы.

Чехов отделывался шутками. Но когда друг и издатель Чехова, монархический журналист Суворин, заметил, что ехать на Сахалин не стоит, потому что далекий остров будто бы никому не нужен и ни для кого не интересен, Чехов почувствовал в этом замечании ложь.

Не одни научные труды о Сахалине успел прочесть Чехов. Он изучил донесения сахалинских чиновников петербургским властям. Эти донесения раскрывали картину преступлений, о которых знали немногие.

Правительство варварски погубило на каторге десятки тысяч людей и только размножало новых преступников.

Чехов ответил Суворину взволнованным и страстным письмом. С возмущением писал он о том, что русское общество относится к преступлениям правительства равнодушно и знать ничего не хочет о Сахалине.

Пришла веша, вскрылись реки, и Чехов двинулся в путь.

На вокзале один из провожающих повесил Чехову через плечо дорожную флягу с коньяком. Чехов обещал выпить ее только на берегу Тихого океана. Свое обещание Чехов выполнил, но добраться до океана оказалось не легко.

Он двигался сперва по рекам, впервые увидел волжские и камские места. Был апрель, Россия лежала еще под снегом, пароход плыл мимо голых лесов и бурой земли. Одичало свистел ветер, поднимая рябь на грязно-кофейной воде.

Медленно плыли навстречу пароходу баржи; на них неподвижно стояли люди в рваных тулупах, как будто застывшие от горя.

Среди палубных пассажиров Чехов заметил крестьянина с русой бородой. У ног его лежали мешки с домашним скарбом, на мешках жались друг к другу дети.

У крестьянина было насмешливое выражение, и, казалось, он насмехался не над тем, что видел вокруг себя, а над самим собой, над своей нескладной судьбой.

Это был крестьянин, переселявшийся в Сибирь. Бедность гнала его туда, за тысячи верст от родных мест.

— Хуже не будет! — сказал он, стараясь улыбнуться.

Этой улыбкой он как будто хотел смягчить будущее, неизвестное и пугающее.

Какой-то сидевший пассажир ответил:

— Будет хуже!

Чехову запомнились эти слова и острый взгляд, которым пассажир окинул крестьянина...

За Тюменью началось, как говорил Чехов, «конно-лошадиное странствие» через Азиатский материк. В похожем на клетушку тарантасе ехал Чехов по бесконечному сибирскому тракту. Все наводило на душу Чехова уныние: свинцовые облака, жестокая брань ямщиков, утиные похлебки на постоялых дворах.

Но более чем холод и пространства Сибири давила молчаливость этой страны. Беззвучной была степь, в одиноких, раскинутых далека друг от друга деревнях не слышно было гармоники, не затягивали песен ямщики. Редкие встречные молча провожали глазами чеховский тарантас. То были ссыльные в сопровождении конвоиров или бродяги с котелками за спиной.

Наступал вечер, становилось холодно. Возок уже не тонул в грязи, а стучал о мерзлую землю и подпрыгивал так, что выворачивал душу. Ни жилья, ни встречных — ничего кругом, кроме темноты и молчания.

Ежась от холода, Чехов закуривал папиросу. Зажженная спичка будила заснувших у дороги уток.

Так трясся он всю ночь, чувствуя к рассвету страшное утомление от холода, грязи и непрестанного звона колокольчиков. Хотелось только одного — заснуть, заснуть...

Наконец возок останавливался у постоялого двора. Пока меняли лошадей, Чехов пристраивался где-нибудь в углу и тотчас засыпал.

Через несколько минут возница будил его:

— Вставай, приятель, пора!

Чехов выходил на двор. На востоке уже занималась заря. Просыпались дикие гуси и с криком поднимались в небо.

Чехов садился в возок и ехал дальше.

Разлившиеся реки подолгу задерживали его в пути. Целыми днями просиживал Чехов на постоялых дворах, почтовых станциях или в избах у перевозчиков, дожидаясь, пока спадет вода или же достанут лодку. Какие это были скучные и томительные дни!

При переправе через реку Томь Чехов чуть не утонул.

Путешествие походило на затяжную болезнь.

От ветра и дождя лицо Чехова покрылось точно рыбьей чешуей.

От первых двух тысяч верст «конно-лошадиного странствия» в памяти Чехова осталась лишь холодная равнина, кривые березы, снег в мае, пустынные берега мутных рек...

Только достигнув Енисея, он почувствовал себя вознагражденным за все дорожные мучения.

Широкая река поразила его страшной силой, с которой мчала она свои воды в Ледовитый океан. А горы были дымчатые и мечтательные, и они неожиданно напоминали о Кавказе.

За Енисеем началась тайга. Чеховский тарантас въехал в леса, где заливались птицы, пестрели цветы и росли знакомые сосны, ели и березы.

Никто не мог сказать, где кончаются эти леса. Через них ехали неделями, а они все так же темнели впереди, обдавая путника густым запахом смолы.

Енисей, горы и тайга показались Чехову сильными, молодыми, таинственными. Дорожные заметки Чехова заполнились радостными строками о новой стране, будущее которой должно быть чудесным.

Но и здесь Чехова ждали новые испытания. Чем дальше вступал он в леса, тем сильнее к запаху смолы примешивался запах гари.

Пожары охватили тайгу, заполняя ее сухим треском горящего дерева. Сотни верст ехал Чехов сквозь горячую мглу.

Путешествие через Сибирь Чехов закончил плаванием по Амуру и Татарскому проливу.

Незнакомые птицы с длинными носами кричали что-то вслед пароходу. Иногда пароход гудел — это стада диких коз переправлялись через реку и преграждали фарватер. В каюте летали светящиеся жучки, похожие на электрические искры. В уборной жил лисенок — он был ручной и тосковал, когда не слышал звуков человеческого голоса и не вдыхал запаха сапожной ваксы.

На палубе пассажиры хвастались мешочками с золотым песком и показывали драгоценные оленьи рога. Эти люди напоминали Чехову рассказы любимого им в детстве американского писателя Брет-Гарта. Чехов, казалось, видел те фантастические страны, о которых когда-то мечтал он, таганрогский охотник за черепами.

На рассвете, когда в темноте каюты появлялся светлый кружок иллюминатора, Чехов выходил на бак. Он видел кучку людей в серых халатах и с кандалами на руках. Это были арестанты, которых везли на каторгу. Вместе с ними спали и другие палубные пассажиры. Было холодно, люди тесно прижимались друг к другу, и всех их — арестантов, солдат, женщин, детей, китайцев — покрывала холодная роса.

На горизонте, очень далеко, обозначалась туманная полоса — Сахалин.

Был вечер, когда пароход бросил якорь у сахалинского берега.

Над островом высоко к небу подымалось зарево пожарищ. Горела тайга и застилала дымом скалы. Чехову представилось, что пылает весь каторжный остров с его острогами, казармами и рудниками.

Толпа арестантов на пароходе глядела на берег и молчала.

Чехов сошел на берег. Около пристани бродили каторжные. Увидев человека в пальто и с чемоданом, они сняли шапки.

3

На рассвете Чехова будил мерный звон кандалов — это мимо окон шли каторжные. Ночью он засыпал с мыслью о том, что если человеческое страдание неисчерпаемо, то не потому, что в мире недостает жестокости, а потому, что жизнь неистребима и в самом униженном из обитателей каторги нелегко погасить последнее сознание жизни.

Чехов решил произвести перепись всего населения Сахалина. Это значило — самому побывать не только в каждой тюремной камере, но и в каждой избе.

Он объездил весь остров, старательно заполняя цифрами тысячи опросных карточек.

Но в конце концов Чехова интересовали не цифры. Перепись давала ему возможность поговорить с каждым каторжником, ссыльным и поселенцем — и это было самое важное.

Тюремные помещения Чехову приходилось посещать в сопровождении начальства. Гремел большой висячий замок. Чехов входил в камеру. Всюду здесь он находил одно и то же: покрытые рухлядью нары, черные от тараканов углы, обвязанные грязным тряпьем раны, обритые наполовину головы и взгляды — равнодушные, насмешливые и умоляющие взгляды людей, которые, завидев начальство, вытягивали руки по швам и глядели на незнакомого посетителя.

Но настоящая каторга открывалась для Чехова вне тюремных камер. В тюрьмах люди жили мыслью о будущем — о том времени, когда, отбыв срок каторги, они смогут жить вне тюрьмы — поселенцами. Но люди, освобожденные после десяти, пятнадцати и даже двадцати лет каторги от бритья головы, черного туза на спине и кандалов, чувствовали себя еще несчастнее. Превратившись в поселенцев, они навсегда лишались своей родины: поселенцы не имели права покидать Сахалин до самой своей смерти.

Пожизненность наказания представилась Чехову величайшей несправедливостью.

Избы поселенцев напоминали те же тюремные камеры, только без замков и надзирателей. Постланная на полу грязная перина, котелок и бутылка — вот все, чем окружали себя поселенцы. Если в избе выбивалось окно, его не вставляли; если не притворялась как следует дверь, ее оставляли открытой, даже в зимнюю пору — не все ли равно?

Нелегко было Чехову получать от поселенцев точные сведения. В статистические карточки Чехов заносил такие имена: Василий Безотчества, Человек Неизвестного Звания, Франц Непомнящий... Люди скрывали свое прошлое, свое имя, как будто стремясь не только забыть то, что привело их на каторгу, но и отрицать самих себя, самое свое существование.

Случалось, что поселенцы и на самом деле забывали свой возраст. На вопрос Чехова отвечали;

— Может быть, тридцать, а может — уж и пятьдесят.

На Сахалине Чехов пробыл три месяца. Работал он с большим напряжением. Вставал на рассвете, дорожил каждой минутой. Он ездил из села в село — по таежным дорогам, в лодках по рекам, на катерах вдоль сахалинских берегов. Вечерами, сидя где-нибудь в доме местного чиновника или в избе поселенца, он при свете огарка принимался за писание. По крыше стучал надоедливый дождь; изредка слышно было, как, шлепая по грязи, проходил мимо окна арестант или солдат.

Писал Чехов до поздней ночи.

Это были наброски к исследованию «Остров Сахалин».

4

Сахалин насчитывал десять тысяч жителей, и Чехов заполнил десять тысяч статистических карточек. Это были десять тысяч жизней, униженных до последнего предела.

Навсегда запомнилась Чехову ночь, проведенная в селе Дербинском.

Он остановился на ночлег в амбаре. Писал, потом потушил свечу и лег. Но как только он закрыл глаза, стараясь уснуть, послышались какие-то шорохи и чей-то шепот. Рядом с амбаром находилась тюрьма. На мгновение Чехов подумал о каторжниках, которые из тюрьмы ночью пробираются к нему в амбар.

Он поднялся и зажег свечу. Все стихло. Только дождевые капли, просачиваясь сквозь крышу, с надоедливым звуком падали на пол.

Чехов снова погасил свечу — и вновь шумы, легкие и пугающие, заполнили комнату. Ясно послышались чьи-то вздохи, и можно было различить слова:

«Ах, боже мой!»

Чехов лежал в темноте с закрытыми глазами и больше не старался понять, откуда идут шорохи и кто с такой безнадежностью все повторяет: «Ах, боже мой!» Ибо уже не испуг, а тоска сжимала его сердце.

Ему казалось, что весь остров охвачен этой безнадежностью, весь он среди ночи издает этот невнятный стон.

Сахалин предстал перед Чеховым настоящим адом. Царские чиновники на острове безнаказанно совершали преступления более тяжкие, чем те, из-за которых осужденные шли на каторгу.

Но вина за сахалинский ад падала не на одних тамошних чиновник ков, — она падала на весь царский режим.

С этой мыслью возвращался Чехов с Сахалина.

5

Он возвращался морским путем, обогнув Индию и проплыв Суэцкий канал. Суровые сахалинские картины сменились пейзажами, о которых он мечтал когда-то за чтением «Фрегата Паллада». Он пересек Индийский океан и Красное море, побывал в Гонконге и Сингапуре, в поезде совершил поездку сквозь пальмовые леса Цейлона.

Купаясь в океане, Чехов видел рыб-лоцманов и приближавшуюся к ним акулу.

В Китайском море пароход попал в тайфун. Чехов держал наготове револьвер, чтобы покончить с собой, если пароход пойдет ко дну.

После восьми месяцев отсутствия Чехов вернулся в Москву. Младший брат Михаил выехал ему навстречу в Тулу.

Он застал Чехова в вокзальном буфете. Густая толпа окружала столик, за которым сидел Чехов. С изумлением глядела толпа на чеховского спутника — странного человека с плоским, широким лицом и в одежде нелепейшего покроя — и на еще более странных двух зверьков, заглядывавших в тарелки обедающих.

— Это индеец? — слышались вопросы. — А это обезьяны?

Индеец оказался священником с Сахалина, бурятом, приехавшим на материк вместе с Чеховым. А обезьяны — мангустами. Чехов вывез их с Цейлона.

Чехов поселил мангустов у себя на квартире.

Они сразу почувствовали себя хозяевами дома: совали свои острые мордочки в каждую щелку, перелистывали книги, заглядывали сверху в горящую лампу, погружали носы в стаканы с чаем, выворачивали наизнанку перчатки.

Мангустов сперва терпели. Но вскоре выяснилось, что один из мангустов — дикая пальмовая кошка: ее всучили Чехову на Цейлоне вместо мангуста.

Пальмовая кошка оказалась существом злобным. Особенную ненависть питала она почему-то к полотерам. Как только они принимались в квартире за работу, кошка выскакивала из-под шкафа и вцеплялась полотеру в ногу.

В конце концов обоих зверьков пришлось отдать в зоологический сад.

Иногда Чехов приходил их навещать. Кошка глядела на него своими ненавидящими глазами, а мангуст равнодушно отворачивался.

6

О своей поездке Чехов написал большую книгу — «Остров Сахалин». В этом труде Чехов стремился быть сугубо беспристрастным, опираться только на факты, описывать Сахалин так, как описывал бы исследователь-географ какой-нибудь неведомый остров Тихого океана. Но самые факты, которые наблюдал и описывал Чехов, складывались в отвратительную и позорную картину невежества властей и ничем не оправданной жестокости. Строго научный труд об острове Сахалине превращался в суровое обвинение по адресу всего царского строя.

То, что недосказал Чехов-исследователь, досказал Чехов-художник.

Через два года по возвращении с Сахалина Чехов написал повесть «Палата № 6». В ней Чехов рассказывал не об острове на Дальнем Востоке, а о глухом российском городке, и не о каторге, а о сумасшедшем доме. И все же в этой повести сахалинские мотивы зазвучали с потрясающей силой.

В «Палате № 6» повествуется о судьбе провинциального врача Андрея Ефимыча Рагина, исповедующего идеи безразличного отношения к окружающей действительности, бесполезности борьбы с общественным злом. Он полагает, что «предрассудки и все эти житейские гадости и мерзости нужны, так как они с течением времени перерабатываются во что-нибудь путное, как навоз в чернозем».

И потому Андрей Ефимыч мирится с безобразными порядками в своей больнице, где обворовывают и избивают больных:

«Приняв должность, Андрей Ефимыч отнесся к беспорядкам, по-видимому, довольно равнодушно... Да и к чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого?..»

Ложность этой философии разоблачает собеседник доктора Рагина — Иван Дмитрич Громов, один из обитателей палаты № 6.

«От природы, — говорит он, обращаясь к Андрею Ефимычу, — вы человек ленивый, рыхлый и потому старались складывать свою жизнь так, чтобы вас ничто не беспокоило и не двигало с места. Жизнь вы не видели, не знаете ее совершенно, а с действительностью знакомы только теоретически. А презираете вы страдание и ничему не удивляетесь по очень простой причине: суета-сует, внешнее и внутреннее презрение к жизни, страданиям и смерти, уразумение, истинное благо — все это философия, самая подходящая для российского лежебока. Видите вы, например, мужик бьет жену. Зачем вступаться? Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно... Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этой палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь...»

Но философию безразличия разоблачают не одни лишь речи Ивана Дмитрича, — ее разоблачает сама действительность. Андрей Ефимыч за дружбу с Иваном Дмитричем сам попадает в палату № 6 и падает жертвой ее чудовищных порядков. И тогда мысль о том, что «все со временем сгниет и обратится в глину», уже не утешает Рагина.

«Отчаяние вдруг овладело им, он ухватился обеими руками за решетку и изо всей силы потряс ее».

Решетка не поддалась — и доктор Рагин погибает.

Больница, которую описывал Чехов, напоминала тюрьму. А тюрьма — всю страну, которой правили люди, столь же тупые и беспощадные, как отставной солдат Никита, смотритель палаты № 6.

Читатели уловили скрытый смысл чеховской повести.

— Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6.

Слова эти о повести Чехова принадлежат Владимиру Ильичу Ленину.

Ленин жил в ту пору в Самаре, готовясь к будущей революционной борьбе.

Шел 1893 год.