Последние годы его жизни были отравлены недугом, но эти же годы были временем его славы и общего признания. Чехову выпало на долю отметить своим именем эпоху не только в русской литературе, но и в истории русского театра. В октябре 1896 г. на сцене Александринского театра была поставлена его «Чайка». Театр был переполнен нарядной бенефисной публикой. Главную героиню играла Комиссаржевская. Несмотря на это, спектакль закончился полным провалом. Когда Комиссаржевская произнесла первые слова монолога: «Люди, орлы, львы, рогатые олени...» в зале раздался смех. «Комиссаржевская, — рассказывает в своих воспоминаниях А.И. Суворина, — все продолжала, но с каждым мгновением все труднее было слушать ее: в театре начался какой-то хаос; одни смеялись, другие шикали, чтобы остановить этот шум, и получился форменный кавардак. Несчастный автор до окончания ушел из ложи, в антракте кто вызывал автора, кто шикал, актеры выходили с изумленными лицами, ничего не понимая, в чем дело, да и публика шумела, тоже, кажется ничего не понимая. Один сплошной ужас!.. Когда занавес опустился, Антона Павловича уже не было в театре. Дома его тоже не было. Скоро к нам начали звонить по телефону, спрашивая, — где Чехов? Муж мой телефонировал всюду, где только мог быть Чехов. Никто и нигде не находил его. Было уже поздно... Утром мне сказали, что Антон Павлович пришел совсем поздно и с первым утренним ранним поездом уехал в Москву. Муж мне рассказал, что он к нему все-таки пошел и, что когда захотел зажечь электричество, Антон Павлович закричал: «Умоляю не зажигать! Я никого не хочу видеть и одно только вам скажу: пусть меня назовут... (он сказал при этом очень суровое слово), — если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь для сцены...»» Все писавшие об этом спектакле («А.П. Чехов. Литературный быт и творчество по мемуарным материалам», составил Вал. Фейдер, Academia) единодушно сообщают о «беспримерном скандале», «головокружительном падении пьесы», «единогласном шиканьи всей публики». Пьесу называли «нелепицей в лицах», «кляузой на живых людей», «птичьей пьесой». В самом Чехове неуспех пьесы породил чувство сомнения в своей талантливости. «Мне, — пишет он А.Ф. Кони, — было совестно, досадно, и я уехал из Петербурга, полный всяких сомнений. Я думал, что если я написал и поставил пьесу, изобилующую, очевидно, чудовищными недостатками, то я утратил всякую чуткость, и что, значит, моя машинка испортилась вконец. Когда я был уже дома, мне писали из Петербурга, что второе и третье представление имели успех: пришло несколько писем с подписями и анонимных, в которых хвалили пьесу и бранили рецензентов; я читал с удовольствием, но все же мне было совестно и досадно, и само собой лезла в голову мысль, что если добрые люди находят нужным утешать меня, то, значит, дела мои плохи...»
Прошло два года, и «Чайка» была поставлена на сцене Московского Художественного театра. Спектакль был триумфом и театра, и автора, и та самая птица, которая за два года до этого доставила пьесе язвительную кличку «птичьей пьесы», красуется на занавесе образцового театра как его эмблема. Станиславский рассказывает в своей книге «Моя жизнь в искусстве» об этом спектакле: «Как мы играли — не помню. Первый акт окончился при гробовом молчании зрительного зала. Одна из артисток упала в обморок, я сам едва держался на ногах от отчаянья. Но вдруг, после долгой паузы, в публике поднялся рев, треск, бешеные аплодисменты. Занавес пошел... раздвинулся... опять задвинулся, а мы стояли, как обалделые. Потом снова рев... и снова занавес... Мы все стояли неподвижно, не соображая, что нам надо раскланиваться. Наконец, мы почувствовали успех и, неимоверно взволнованные, стали обнимать друг друга, как обнимаются в пасхальную ночь».
Чехов нашел наконец свой театр, а Московский Художественный театр — своего драматурга. Нет лучшего свидетельства влияния господствующих тенденций эпохи на искусство, как этот союз Чехова и Художественного театра. Они возникли независимо друг от друга, и когда встретились, то оказалось, что два гения эпохи, каждый в форме своего искусства, воплощали ее глубинные устремления. Со времени этой встречи за театром утвердилось имя чеховского театра. Он носит также название театра переживаний, и, быть может, это слово, которым определяется система Станиславского, более всего подходит и к определению творчества Чехова. Интеллигенция той эпохи была пассивна. Внутренний мир личности занимал ее больше, чем внешний мир. И когда на сцене Московского Художественного театра появилась новая пьеса Чехова «Дядя Ваня», когда зритель увидел этих грустных героев, которые так мало действуют и говорят, но так много чувствуют и «переживают», это было откровением: тогдашняя интеллигенция увидала себя в этих героях. Следующие пьесы Чехова «Три сестры» и «Вишневый сад» имели огромный успех.
Из эпизодов, которыми отмечены последние годы жизни Чехова, следует отметить инцидент с Академией наук. Вместе с Толстым, Короленко и другими Чехов был избран почтенным академиком. Среди избранных находился также и Горький. Однако избрание Горького было аннулировано властью, причем извещение об этом было опубликовано от имени Академии. Короленко и Чехов подали заявление об отказе от звания почетного академика — факт, лишний раз подтверждающий, что Чехова нельзя было считать индифферентным по отношению к общественным явлениям большой важности. В своем письме к президенту Академии Чехов сообщает, что когда в декабре 1901 г. он получил извещение об избрании Горького в почетные академики, то первый принес ему известие об этом избрании и первый поздравил его. Спустя некоторое время было, однако, напечатано, и притом от имени Академии наук, что, ввиду привлечения Горького к дознанию по 1035 статье, выборы признаются недействительными. «Так как я состою почетным академиком, — писал Чехов, — то это извещение частью исходило и от меня. Я поздравлял сердечно, и я же признал выборы недействительными — такое противоречие не укладывалось в моем сознании, примирить с ним свою совесть я не мог. Знакомство с 1035 статьей ничего не объяснило мне. И после долгого размышления я мог прийти только к одному решению, крайне для меня тяжелому и прискорбному, а именно, покорнейше просить в и. в. о сложении с меня звания почетного академика».
И, наконец, последний триумф Чехова, обвеянный какой-то печалью, — постановка «Вишневого сада». «Было беспокойно, в воздухе висело что-то зловещее, — вспоминала впоследствии Книппер-Чехова. — У многих еще на памяти этот спектакль. Партер и ложи были переполнены избранной публикой. Присутствовал весь артистический мир, крупнейшие представители науки, литературы, искусства. Лились бесконечные речи. Чехов стоял бледный и усталый». «Юбилей вышел торжественным, — говорит в своей книге («Моя жизнь в искусстве») Станиславский, — но он оставил тяжелое впечатление. От него отдавало похоронами. Было тоскливо на душе». Через несколько месяцев после этого последнего торжества Чехов умер за границей в Баденвайлере. Тело его перевезли в Москву, где и состоялись похороны при огромном стечении народа.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |