Таково место, занятое Чеховым между народниками и марксистами, между крестьянством и рабочим движением, между двумя революционными системами, которыми русская интеллигенция стремилась свергнуть царизм. Чехов не примкнул ни к той, ни к другой. Отсюда его художественное восприятие действительности. Отсюда тот центральный образ, который был истинным героем его творчества. Вся богатая пестрая галерея типов, созданная им, представляет собою ценную коллекцию разновидностей этого образа. Это — «лишний человек» последней формации, каким он явился в последний раз накануне революции, которая должна была положить конец всякой беспочвенной мечтательности, бесплодному эстетизму, дряблой гуманности, бескрылому демократизму. Центральный образ чеховской поэзии — тоскующий интеллигент без программы, без плана жизни, без веры, интеллигент, временами бегущий от своей тоски в объятия просветительства, толстовства, «малых дел», чистого искусства, не находящий в конце концов здесь убежища и снова остающийся без пути и без веры. До Чехова «лишними людьми» назывались кающиеся дворяне: Чехов наделил их тоской все классы общества, художественно воспринял всю русскую жизнь, все ее стороны, как некую ненужность. С этим центральным героем своего творчества остался Чехов до конца. Рабочее движение указывало выход, но размагниченному интеллигенту этот выход был недоступен. «У порога этого выхода, — говорит Воровский в своей статье «Лишние люди», — нужно сжечь свои корабли... Нужно разлюбить вишневые сады и, вырвав поэзию и мысль из очарованной обстановки этих «молоком облитых» вишневых садов, нести ее в обстановку труда как спасительный фермент. Труден этот шаг, ибо это значит отколоться безвозвратно от родной среды, отряхнуть навсегда ее прах от своих ног. Для чеховских героев был закрыт этот путь. Как старая полусгнившая баржа, занесенная песком и тиной, неподвижно лежит на дне реки, в то время как над ней проносится благодатный поток весеннего половодья, — так и наши эпигоны культурно-народнического типа не в силах были подняться из засосавшей их тины, когда над их головами зашумели волны нового весеннего разлива. И жизнь прошла мимо них».
Таково было время, наложившее свой отпечаток и на мировоззрение, и на творческую манеру Чехова. Не было широкой общественной концепции, обнимавшей все стороны жизни и творчества, какими были народничество и марксизм. И эти отдельные стороны оставались несвязанными. Единичные явления не были отнесены к одному основному источнику. Умы не знали руководящей идеи широких обобщений, монистического подхода к действительности. Жизнь рассыпалась на кусочки. Окружающий мир стал ареной отдельных мельканий, набегающих впечатлений, разрозненных, автономных, проносящихся мимо, разбегающихся и не оставляющих глубокого следа. Чехов — великий мастер миниатюры, поэт мимолетных встреч, сменяющихся настроений, мелькающих образов. Он не задерживается. Вместе с его выступлением на литературной арене умер надолго большой реалистический роман. Ему незачем рассказывать на десятках страниц историю своего героя, как это делали Толстой и Тургенев, следившие путь человека со дня его рождения до смерти. Чехов — импрессионист, а импрессионизм — особая форма реализма. От внешнего мира импрессионисту нужны моменты, нужны люди и факты только в тех ограниченных пределах, в каких они попадают в поле его зрения. Зато импрессионист уделяет все больше внимания откликам своей души.
Стихия борьбы, пафос действования, которые были свойственны эпохе народничества, совершенно отсутствуют в рассказах Чехова. Он — поэт эпохи созерцательной, эпохи, богатой внутренними переживаниями, но не активным вмешательством в жизнь, пафосом поэзии и мечты, но не пафосом борьбы. Одна из особенностей чеховского творчества — лиризм, широко разлитый в его поэзии, — несомненно, следствие того положения, в котором находилась русская интеллигенция в восьмидесятых годах, интеллигенция, отстраненная от дела строительства жизни и предоставленная внутренним переживаниям. Лиризм — одно из самых характерных качеств чеховской поэзии. Его произведения пересыпаны описаниями природы, задушевными признаниями. Самое верное определение Чехова — поэт настроений. Кажется, и самое слово это, определяющее своеобразный подход к явлениям действительности, родилось вместе с Чеховым. Истинная стихия его творчества — неуловимые душевные движения. Благодаря этому ритм его рассказов в большинстве случаев необыкновенно музыкален, часто эти рассказы являются стихотворениями в прозе. Это еще более сближает Чехова с современной ему эпохой, литература которой придавала такое огромное значение напевности и музыке стиха, которая выдвинула поэтов, провозгласивших бесцельную звучность и мелодичность единственной задачей поэзии, которые писали: «Звезды ясные, звезды прекрасные» и т. д. Чехову не была свойственна их безыдейность, отсутствие серьезного содержания. Но его роднит с поэтами упомянутого направления его индивидуализм, его инстинктивное стремление уйти в свой внутренний мир, созерцать явления не в их объективной внешней значимости, не в их взаимоотношениях, искать не управляющих ими законов, а выше всего ставить свои впечатления, те настроения, которые рождаются в душе от прикосновения к внешним явлениям.
Быть может, наиболее характерен для этой импрессионистской манеры Чехова, для литературы миниатюр, небольшой рассказ «Дом с мезонином». Вот начало этого рассказа: «Это было 6—7 лет тому назад, когда я жил в одном из уездов Т-ой губернии, в имении помещика Белокурова, молодого человека, который вставал очень рано, ходил в поддевке, по вечерам пил пиво и все жаловался мне, что он нигде, и ни в ком не встречает сочувствия. Он жил в саду во флигеле, а я в старом барском доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой мебели кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, на котором я раскладывал пасьянс...»
Чехов до конца не расскажет о прошлом своих героев, о том, когда и как познакомились Белокуров и художник, от имени которого ведется рассказ. Перед читателем будут проноситься отдельные обрывочные впечатления: и люди, и беседы, и картины природы, и аллеи высоких елей, и старый наивный дом с мезонином, и золотой свет, переливающийся радугой в сетях паука, и соседи Белокурова Волчаниновы, строгая и серьезная Лидия, служившая учительницей в земской школе, получавшая двадцать пять рублей, тратившая на себя только эти деньги и гордившаяся тем, что живет на собственный счет, и ее младшая сестра Женя, прозванная Мисюсь, потому что в детстве она называла так мисс, свою гувернантку, почти подросток, поэтическое создание, и споры между Лидией и художником, их ссоры, взаимное раздражение, и ночная прогулка Жени и художника, их едва начавшаяся любовь, и эта записка, которую оставила художнику навсегда ушедшая от него девушка: «Я рассказала все сестре, и она требует, чтобы я рассталась с вами. Я была не в силах огорчить ее своим неповиновением. Бог даст вам счастья, простите меня. Если бы вы знали, как я и мама горько плачем...» и это заключительное: «Мисюсь, где ты?», которое звучит в душе художника в минуты, когда его томит одиночество и он вспоминает смутно, и мало-помалу ему почему-то начинает казаться, что о нем тоже вспоминают, его ждут и где-то они встретятся. Каждый из этих эпизодов сам по себе законченное стихотворение. Это — кусочки жизни, а не широкое полотно ее, не всеобъемлющая картина, как в «Обломове» или в «Анне Карениной». Да и весь рассказ в целом — такой же кусочек, такой мимо пронесшийся эпизод, без конца и без начала, явление, возникшее из темноты и в темноте пропавшее.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |