«Несколько острот не искупают непроходимо пустого словотолчения». «Избитость эпистолярной формы не искупается новизною или юмором содержания». «Не расцвев (не расцветши?), увядаете».
Таковы были первые благословения, какие встретил 19-летний Чехов. Олимпийцем-арбитром, с высоты величия изрекавшим такие приговоры писателю, которому впоследствии суждено было стать любимейшим в России и переведенным на все европейские языки, был редактор или секретарь «Стрекозы». Хорошо, что Чехов не поверил ему и не сложил своего пера. Потом всю жизнь ему приходилось стоять приблизительно в той же позиции в отношении критики. С таким же вкусом и тактом строгие ценители и судьи казнили чудесного русского лирика. «Людей свободных профессий ругают чаще, чем мошенников», — уронил он в «Дуэли» и нервно развивал дальше свою мысль. Удивляться ли, что о критике Чехов оставил целый ряд самых язвительных афоризмов.
«Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю. Лошадь работает, все мускулы натянуты, как струны на контрабасе... а тут на круп садится слепень и щекочет и жужжит! Нужно встряхивать кожей и махать хвостом... О чем это он жужжит? Едва ли ему понятно это... Просто характер у него беспокойный, и заявить о себе хочет, — «мол, тоже на свете живу... Вот видите, могу даже жужжать... обо всем могу жужжать...» Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы, и ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал. Только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление: он написал, что я умру в пьяном виде под забором».
Нигде в самом деле в письмах Чехова, меж сердитых выпадов по адресу мудрствующих «алхимиков» слова, не прозвучала не только благодарность, даже просто ласковость, уважение в отношении их, хотя бы Михайловского. Мы знаем, что личные сношения с ним не укрепились и не перешли в близость. Даже более или менее серьезные попытки критического анализа над собою Чехов принимал иронически. Коллеге по медицине он однажды уронил по прочтении какой-то статьи того же Михайловского: «Вот, батенька, мы с вами и не знали, а я уж в третьем периоде. То совсем не было периодов, а теперь вот три».
Надо смахнуть на минуту пыль со старинных газетных фолиантов и с журнальных томов, чтобы увидеть, насколько заслуженно было такое неуважение Чехова к критике.
Не верится, что Михайловский — а между тем не кто иной, как он — написал: «Не знаю зрелища печальнее, чем этот даром пропадающий талант... Связь (между писателем и читателем) существует даже для г. Лейкина, а для г. Чехова ее нет. ...Он пописывает, а читатель его почитывает. Г. Чехов и сам не живет в своих произведениях, а так себе гуляет мимо жизни и, гуляючи, ухватит то одно, то другое... Рассказ «Почта». Зачем он мне?.. От «Почты» никому, решительно никому, ни тепла, ни радости... Г. Чехов с холодною кровью пописывает, а читатель с холодною кровью почитывает... В «Степи» самая талантливость является уже источником неприятного (!) утомления: идешь по этой степи, и кажется, конца ей нет... В «Иванове», комедии, не имевшей, к счастью (?), успеха и на сцене, г. Чехов явился пропагандистом двух детских тезисов и т. д. ...Что попадется на глаза, то он и изобразит с одинаково холодною кровью...»
И эти строки Михайловский писал уже после «Хмурых людей», т. е. после 1890 г., когда Чехов был автором не только «Пестрых рассказов» и «Невинных речей», но и «Рассказов» и «В сумерках»! Это был уже не Чехов «Будильника». Правда, критик хвалил «Степь», но какой это был тон! И почему «к счастью» «Иванов» не имел успеха?
После «Палаты № 6», в 1892 году, Михайловский говорил уже о «большом таланте» Чехова, но — мы видели — повторял свою песню о его «безразличии и безучастии».
Еще во втором издании «Истории новейшей русской литературы» (1893 г.) для Скабичевского Чехов был автором рассказов, отличающихся «калейдоскопичностью и отсутствием идейного содержания».
«Это не цельные произведения, а ряд бессвязных очерков, нанизанных на живую нитку (!) фабулы рассказа». В них «отсутствие объединяющего идейного начала». «Автор весь отдается мимолетным впечатлениям, спеша поскорее выразить их в нескольких стах газетных строчек. Вследствие этого рядом с потрясающей драмой вы встречаете у него ряд анекдотов водевильного характера, написанных для того лишь (!), чтобы посмешить читателей газеты».
И уж хорошо, что критик признавал хотя бы «при всей фельетонной скороспелости сильный талант» Чехова.
Преимущество Буренина перед другими только в том, что, приветливо встретив Чехова, он делал его предметом своего глумления, когда уже всем было ясно, какой большой и нежный талант пришел в литературу. По поводу «Трех сестер» он писал о «ловкой рекламе», создающей успех посредственным произведениям. Успех пьес Чехова объяснялся здесь мастерством газетной клаки: после удачно брошенной рекламы следуют-де еще более удачные сообщения о переделках, переименованиях пьесы и т. д.
«Потом телеграммы: «написал 1-е действие», «набросал половину второго», «три четверти 3-го действия окончены», «еще не дано заглавия пьесе», «заглавие пьесы «Три синицы», «нет, заглавие пьесы не «Три синицы», а «Три тетки»... «Нет, не «Три тетки», а «Пять сестер», «просто «Сестры», «Две сестры», наконец — «Три сестры»... Но вот что, однако, — «Три сестры» ведь только в театре Станиславского (?) и имели шумный и, коли хочешь, глупый успех... Успех этот — знамение рекламы, и только... «Чехов в некоторой части (sic) теперешней журнальной критики втаскивается довольно усиленно на пьедесталы такой непомерной высоты, на которых его, во всяком случае, средней величины литературный образ может представиться, пожалуй, и совсем маленьким... Он является драматургом не только слабым, но почти курьезным, в достаточной мере пустым, вялым, однообразным... Его драмы — упражнения в книжно-выдуманных, иногда прямо глупых и почти всегда бессодержательных разговорах...»
Когда «Три сестры» появились в журнале, Буренин напечатал пародию «Девять сестер и ни одного жениха, или Вот так Бедлам в Чухломе», пряное и площадное остроумие которой можно почувствовать из таких деталей. Среди действующих лиц значатся сестры Мура, Дура, Ахинея, Кретина и Ерунда, Дрессированная ворона и т. д., за сценой проходят идиоты, кого-то тошнит, проезжают бочки общества городской ассенизации. Скучающие сестры «бросаются к тряпке, лежащей у суфлерской будки, и начинают ее сосать», а последний, полный щемящей тоски монолог обратился под гаерским пером в такую издевку:
«Ахинея (вдохновенно). Нет, милые сестры, нет, пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут. Забудут наши лица, и голоса, и растрепанные прически, и капоты, и что мы сосали тряпку. Но страдания наши перейдут тогда в радость для тех, кто будет жить после нас, и на земле настанет мир и благоволение, и помянут добрым словом, милые сестры, и благословят тех, кто сосал в наши дни тряпку и говорил и делал только одни глупости и в жизни, и на сцене... О, милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Будем сосать тряпку! И быть может, еще немного, и мы узнаем, зачем мы это должны делать, зачем должны быть такими глупыми в чухломских рассказах, повестях и драмах! О, если бы это узнать, если бы узнать, сестры? О!
(Снова припадают к тряпке. За сценой визжит поросенок; играют на гармонике «Барыню»; пьяный мужик поет: «Заведу себе матаню»; шарманка выводит «Под вечер осени ненастной»; мычит корова; пролетают галки...)».
В том же году, когда в «Сев. цветах» появился жуткий рассказ уже неисцельно больного Чехова «Ночью» (о патере, продающем новобрачную), Буренин анализировал этот «достаточно плохой и рассчитанный на дурные читательские инстинкты» (!) рассказ и заключал пересказ таким поруганием писателя:
«Очень пикантный анекдотец, что и говорить! Сам Мопассан, кажется, спасовал бы пред таким циническим фактом, но г. Чехов идет еще дальше Мопассана: «Знай-де наших, мы россияне! Мы как начнем оплевывать человеческую природу, так уж так оплюем, что мое почтенье-с. И куда плевок ни попал, — нам все равно». При том же и пора ведь г. Чехову над Мопассаном превознестись: великий он у нас теперь писатель, «глава»1.
Узкопартийный и всегда раздражительный А.П. Богданович именовал Чехова талантом мертвой полосы и подыгрывал Михайловскому: «Он напоминает близорукого художника, который не может охватить всей картины, и потому центра в ней нет, перспектива неверна, и в общем его большие произведения страдают однообразием... Картинки не слагаются в одно стройное целое, которое художник осмыслил бы идеей, обобщил, представил под определенным углом зрения...» Зато «Человека в футляре», по поводу которого можно было поговорить о русском подполье, А.Б. считал чуть не лучшим чеховским рассказом.
К. Медведский по поводу того же рассказа писал: «Рассказ бессодержателен, плох... В нем с чрезвычайною ясностью раскрываются недостатки писателя, умеющего воспроизводить лишь внешние стороны житейских явлений... Разве можно анекдоты называть серьезными произведениями искусства?.. Заниматься долее г. Чеховым, право, неинтересно. Напишет он чуточку получше, напишет чуточку послабее — не все ли равно? Главное — писатель определился. Мы знаем, чего от него ждать. Мы не увлекаемся несбыточными надеждами...»
К. Арсеньев, первый обративший внимание на многообещающий талант, делал жестокие оговорки о том, что большая часть (рассказов первой фазы) могла бы остаться похороненной в летучих газетных листках, без всякой потери для русской литературы и самого автора. «Автор, очевидно, усиливался быть патетичным, но результатом его усилий явилось только нечто вроде пародии...»
Выше мы видели уже, как профессор Сумцов возмущался «Скучной историей», находя ее героя, профессора, «деревянной, или, точнее, тряпичной куклой с наклеенным на лбу ярлыком ума...»
Оболенский отрицал «Иванова»: «Вы видите, как слабо, недоделано, непродуманно произведение Ч... Сотни ошибок, сотни отступлений от естественности, простоты и правды... Пьеса имела успех, но немало, кажется, помогли Ч. в Петербурге некоторые влиятельные газеты, в которых он работал и имел преданных друзей и хвалителей (!)... Мы боимся, что в (узкой точке зрения) лежит бесплодность всех крупных попыток Ч., что эта бесплодность станет хронической, а из его таланта родится пустоцвет».
Перцов писал: «Если писатель сам не знает, «левая, правая где сторона», что бело и что черно, то это отсутствие понимания смысла явлений отразится и на произведениях».
Критик «Вестника Европы» даже в 1904 г. находил, что «юмор и остроумие не под силу таланта г. Ч.». Он мог бы «привести сотню примеров, насколько его стремление быть остроумным оказывалось бессильной и жалкой претензией». «Техника владеет еще писателем больше, чем писатель ею».
За два года до смерти А.П. некий Качерец издал целую книжонку, развенчивающую писателя. «Добрая половина «Пестрых рассказов» такова, что прямо руками разводишь, — какая это, извините за выражение, чушь, и притом тяжелая, лишенная всякого проблеска таланта, чушь... За 20 лет деятельности не дать ни одного сколько-нибудь крупного по замыслу произведения!.. Талант его узок, ограничен... Пусть он присмотрится поближе к людям и к жизни, пусть он подумает...»
Это сотая доля того, что выслушивал Чехов! Было от чего прийти в уныние! А как он должен был бы растеряться, если бы на один день попробовал последовать указкам.
Оболенский предписывал ему выводить в пьесах «положительных земцев», «основателей воскресной школы» или просто «идеальных деятелей» для противовеса. Шулятиков хотел бы, чтобы он рисовал борьбу пролетария за свободу. «Он прошел мимо общественного и экономического строя современной России». Струве, как и десятки других, карал его за «безотрадный пессимизм». Иванов казнил его за всегдашнее его «весьма завидное состояние духа».
«Для таких писателей наш мир — мир красоты и молодости, наслаждений и приятного отдыха!.. Их окружает как будто чарующая музыка тех семи небесных сфер, о которых грезил древний философ. Разве можно быть несчастным в волнах этой музыки? Солнце восходит ежедневно, цветы расцветают ежегодно, всякий бывает молод хоть раз в жизни. Любуйтесь солнцем, рвите цветы и пользуйтесь молодостью...»
Совершенно наоборот — француз Вогюэ называл его «безотрадным учителем, убаюкивающим общественные массы».
Для одних он писал «с холодною кровью» — других заливал «ласковым светом» (Булгаков) и казался страстно любящим людей (Гиппиус). Он был «сатириком эпохи мещанства» для Овсянико-Куликовского, давшего весьма ценную работу уяснения чеховской роли в истории русской интеллигенции, и Иванова-Разумника и «совсем не сатириком» для В. Альбова.
Даже смерть Чехова не положила конца «обиде непонимания». Из стихотворений его памяти неожиданно выяснилось, что Чехов погиб за свободу своей родины, а какой венок возложил на его могилу Берг, мы видели раньше.
Единственно этой последней хулы, сопровождавшей его траурную колесницу, многострадальный писатель уже не слышал.
Примечания
1. Лично поддаваясь впечатлениям сердитой критики, Чехов умел вооружаться благоразумием в этом отношении, когда речь шла о других. Щеглова он утешал: «Вы пишете, что Буренин действует на вас угнетающе. Пусть так, но ради Создателя не поддавайтесь этому чувству и не пасуйте перед великим критиком. Что бы он ни молол авторитетно о бесполезности нашего брата, о пишущих ради куска хлеба, он никогда не будет прав. Вопрос же о том, кто на земле полезен и бесполезен, не Буренину решать и не нам. Не расходуйте ваших нервов и душевной энергии на черт знает что».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |