Идейный замысел. — Пьеса на сцене и в критике. — М. Горький о пьесе.
1
В середине 90-х годов — ко времени написания Чеховым «Дяди Вани» — окончательно определилась художественная позиция Чехова как бытописателя жизни и идеологии мелкобуржуазной интеллигенции времени 80-х годов и закончилось формирование его художественного стиля.
К этому времени он развенчивает настроения и идеологические увлечения восьмидесятников, многократно воспроизводимые им в произведениях этого десятилетия; критически переоценивает «толстовство» в таких произведениях, как «Рассказ неизвестного человека», «Три года», «Моя жизнь», «Крыжовник»; изобличает самодержавно-бюрократический строй в повестях «Палата № 6», «Человек в футляре»; остро-критически оценивает бытовой уклад и психологический строй дворянского класса в повестях «Моя жизнь», «Дуэль», «В усадьбе»; выступает на борьбу с узким, к тому времени уже почти окончательно выродившимся, народничеством («Именины»); все чаще останавливается на теме перехода от России земледельческой, деревенской, барско-крестьянской — к городской, промышленной, капиталистической («Соседи», «Бабье царство», «В усадьбе», «Три года», «Моя жизнь», «В родном углу», «Случай из практики»); превращается в критического бытописателя нового господствующего класса — буржуазии.
Распадающийся поместный дворянский уклад жизни, бытие и переживания провинциальной интеллигенции получили свое широкое изображение в пьесе «Дядя Ваня». В то же время от старой этической основы в «Лешем», переделкой которого и явилась новая пьеса, осталось в «Дяде Ване» немногое. Астров говорит о том, что «непосредственного, чистого, свободного отношения к природе и к людям уже нет»; Елена Андреевна утверждает в речи, обращенной к Войницкому, что «точно так вы безрассудно губите человека, и скоро, благодаря вам, на земле не останется ни верности, ни чистоты, ни способности жертвовать собою»; Соня взывает о милосердии к людям.
Весь же остальной идейный, а с ним и бытовой материал этой пьесы проходит под углом зрения критической оценки социальной картины провинциальной жизни, обрисованной исключительно отрицательно и пессимистически. Выразителем авторского взгляда на уездную обывательскую жизнь является доктор Астров, который презирает ее, характеризуя как «жизнь скучную, глупую, грязную». Астров не видит кругом себя «настоящей» жизни, и окруженный, по его словам, «сплошь одними чудаками», он говорит Войницкому о том, что «жизнь обывательская, жизнь презренная затянула нас; она своими гнилыми испарениями отравила нашу кровь, и мы стали такими же пошляками, как все». Астров понимает безнадежность положения интеллигента в условиях тогдашней тусклой провинциальной жизни. Судьбы Астрова и Войницкого были типичными судьбами служилой провинциальной интеллигенции мелкобуржуазного круга. Этот круг изображен Чеховым в пьесе в стадии обывательского перерождения. Астров неоднократно говорит о том, что он «постарел, заработался, испошлился» и что в нем «притупились все чувства». И совершенно естественно поэтому звучат в его устах слова: «Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю». То же говорит и Войницкий Елене Андреевне: «Вот вам моя жизнь и моя любовь: куда мне их девать, что мне с ними делать?» И Войницкий, как и Астров, не знает, «чем заполнить остающиеся годы жизни».
Лишенная идейной, осмысленной, общественной жизни в настоящем и широких перспектив в будущем, интеллигенция искала оправдания своей деятельности в честном исполнении тех «малых дел» культуры, которые находились в ее распоряжении (у Астрова — медицина). В наличии этих «малых дел» и возможности их исполнения интеллигенция в конечном счете приобщалась, по ее мнению, к общему делу «служения человечеству». В сущности об этом-то и говорит Астров по поводу березки, им самим посаженной: «Когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что, если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я». Но не всегда это сознание поддерживало жизнь интеллигенции, и временами, когда скука провинциальной жизни «затягивала» и чувства «притуплялись», когда резко обострялось ощущение бесцельности жизни, — эта уверенность казалась миражем.
Пьеса «Дядя Ваня», раскрывающая житейские взаимоотношения и бытовой уклад лишь интеллигентного круга лиц, в сущности не ставила себе задачи всестороннего охвата провинциальной жизни России того времени, не обрисовывала положения других социальных групп. Но в речи Астрова, обращенной к Елене Андреевне (действие III), автор бросил свет и на общий уклад текущей социально-бытовой действительности времени до середины 90-х годов. Астров говорит о картине «постепенного и несомненного вырождения» края вследствие «непосильной борьбы за существование», — «вырождения от косности, от невежества, от полнейшего отсутствия самосознания, когда озябший, голодный, больной человек, чтобы спасти остатки жизни, чтобы сберечь своих детей, инстинктивно, бессознательно хватается за все, чем только можно утолить голод, согреться, разрушает все, не думая о завтрашнем дне... Разрушено уже почти все, но взамен не создано ничего».
Таким образом, в пьесе «Дядя Ваня» Чехов дал объективную картину социально-политического бытия мелкобуржуазной интеллигенции. Мастерство писателя, взращенное долгими годами проверки и утверждения отдельных элементов своего драматического стиля, получило здесь полное и гармоничное разрешение.
Мелкобуржуазная интеллигенция подводила итог своему тусклому бытию, и пьеса Чехова явилась художественным образом этого итога.
2
Пьеса была создана (написана и издана) Чеховым без особой огласки, без предварительного какого бы то ни было сообщения даже близким писателю лицам, и впервые поставлена на сцене в провинции, где имела успех, неожиданный для автора, пережившего перед тем провал двух других пьес («Леший» и «Чайка»). В октябре 1898 г. Чехов писал брату М. Чехову: «Мой «Дядя Ваня» ходит по всей провинции и всюду успех. Вот, не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Совсем я не рассчитывал на сию пьесу».
Но еще до постановки на сцене «Дядя Ваня», напечатанный в сборнике пьес Чехова 1897 г., обратил на себя внимание критики, а первые спектакли пьесы на провинциальной сцене вызвали появление обширных фельетонов-отзывов. Пьеса расценивалась как «жизнь без героев», жизнь хмурая, бесцельная, бессмысленная, «нудная» («Одесские новости», 1898, № 4389), как «драма будничной жизни» («Кавказ», 1898, № 114), оставляющая «глубокое впечатление жизненной неподкрашенной правды» («Волжский вестник», 1898, № 94). А. Кугель (Homo novus), оценивая спектакль на сцене Павловского театра, писал о том, что в пьесе дана незаконченность карьер, характеров, темпераментов в силу отсутствия плана и цели жизни. «Недоконченность, как идея пьесы, есть в то же время и форма чеховского творчества». Четвертое действие пьесы со стороны колорита и внутреннего, непередаваемого движения «самое яркое сценическое произведение последних лет» («Театр и искусство», 1898, № 31).
Успех «Дяди Вани» в провинции вызвал у Чехова согласие на ее постановку уже на столичной сцене. Пьеса сначала отдается Чеховым Малому театру и пересылается для предварительного чтения в Театрально-литературный комитет. Комитет, отнесшийся крайне настороженно к оригинальному драматическому построению пьесы, постановил: «Дядю Ваню» к постановке допустить, но лишь при условии сокращений и переделок, согласно указаниям комитета. Чехов отказался переделать пьесу, и она была отдана им Художественному театру, где и была поставлена впервые 26 октября 1899 г.
С первых же московских постановок «Дядя Ваня» вызвал пристальное внимание к себе печати, преимущественно либеральной ее части, выразившееся в появлении пространных критических статей и в оживленной полемике по поводу общих и частных вопросов, затрагиваемых пьесой и ее сценической трактовкой Художественным театром. Пьеса в целом была принята положительно и понята как произведение, дающее углубленный художественный образ той действительности, с которой соприкасался зритель и критик, которую он воспринимал как наличный, еще живо ощущаемый, жизненно-бытовой и социальный фон. Критик — интеллигентный зритель, склонный к обобщающим размышлениям над повседневной действительностью, видел в пьесе яркое полотно жизни современной интеллигенции и в своих оценках стремился к охвату основных свойств и особенностей данной писателем картины. В широком потоке высказываний о пьесе, идущем из одного идеологического лагеря, близкого к Чехову, было отмечено, что Художественный театр совокупностью сценических средств своей, тогда еще, на первых новаторских путях, остро выразительной системы натуралистического и психологического театра — создал «спектакль исключительного интереса», что пьеса в постановке этого театра — «выдающееся явление в нашей театральной жизни» («Новости дня», 1899, № 5898). В общих оценках пьесы говорилось, что в ней «страшная проза жизни возведена в шедевр поэзии» и «с редкою ясностью показана самая сердце-вина сереньких будней» (там же, № 5899), что «Дядя Ваня» — «здоровая пьеса больных настроений и поэтичнейшее воссоздание величайшей прозы», что пьеса может быть названа «сценами русской жизни» (там же, № 5903). Эти характеристики были раскрыты при анализе основных идеологических тем пьесы («тусклая русская действительность», «беспросветное существование интеллигенции») в пространных статьях обычно полулирического тона, как бы в оправдание того, что «под влиянием «Дяди Вани» мысль забирается в такую сторону, откуда выберешься не скоро и никак не заставишь себя вернуться к обычной рецензентской бухгалтерии» (там же, № 5903). Остро дебатировался вопрос об отсутствии в пьесе «действия», «борьбы»; «Дядя Ваня»... отличается тем, что его герои не имеют воли, не имеют цели, не знают, благоприятно или нет складываются для них обстоятельства и каковы будут их собственные поступки в следующий момент. Они «действуемы»... Здесь единство действия заменено единством настроения» (И. Игнатов. — «Русские ведомости», 1899, № 298). Бытовой план пьесы был оценен как изображение не исключительных явлений, не исключительных образов, а «самых подлинных человеческих будней с заурядными фигурками и с заурядными фактами» (Н. Рок [Рокшанин]. — «Новости», № 306). С. Васильев (Флеров), критик «Московских ведомостей», положительно принял пьесу преимущественно за отсутствие в ней «тенденций», в противовес массовой драматической литературе этого времени. Он отметил:
«Автор рисует прямо с натуры. Он объективен, насколько лишь можно желать. В его пьесе не «проводятся» никакие мысли и никакие тенденции, которые должны гвоздем засесть нам в голову и составить конечный вывод. В «Дяде Ване» нет ни героев, ни героинь. Действуют все самые обыкновенные люди, а действия их опять-таки самые обыкновенные. Вы чувствуете, что ни одно из этих лиц не подкрашено, что автор не заставляет их казаться ни лучше, ни хуже, нежели они есть на самом деле, нежели он видел? их в действительности» (№ 301).
По мнению критика, объективные картины наблюдаемой действительности доходят до зрителя через авторское, лирическое восприятие этой действительности: «Чехов — объективист на подкладке лирика».
«Новое слово», прозвучавшее со сцены в «Дяде Ване», рецензент «Новостей» (№ 306) определил как «поэтический символизм». «Единство действия» заменено в пьесе, по наблюдениям критики, «единством настроения», проникающим всю пьесу.
В апреле 1901 г. пьеса на гастролях Художественного театра была показана Петербургу, и петербургская пресса также широко откликнулась на новую пьесу Чехова. А. Кугель считал, что «Дядя Ваня» — «одна из интереснейших пьес нашего репертуара» и далее в своей статье остановился на характеристике «эпизодичности» пьесы, — «когда дается пленительная картина частностей, где в бессистемности чувствуется отголосок душевного строя» — как основном свойстве фантазии и художественного мироощущения Чехова, как главнейшем свойстве всех чеховских героев, как основном тоне и принципе лепки лиц в «Дяде Ване» («Театр и искусство», 1900, № 8).
Социальный смысл пьесы вскрыл критик «Северного курьера»: «Пьеса Чехова — драма интимная, драма современного больного человека. Современный человек болен, нравственно болен оттого, что ему хочется жить, а жить нечем...» И по характеристике критика, интимная драма Чехова превращается в драму общественную, так как в ней «общее настроение наблюдается на более нервных, болезненно-чутких субъектах, трагическая судьба которых и обозначает как бы повышенную температуру эпохи и, в частности, данного общества» (А. Рейнгольд. — «Северный курьер», 1900, № 65). В других отзывах преимущественно говорилось о характере «действия» в пьесе и о природе «настроения» в ней. (В. Поссе. — «Жизнь», 1901, апрель; Ченко. — «Новое время», 1901, № 9008, 27 марта; П. Перцов. — «Новое время», 1901, № 9010, 29 марта; С. Глаголь [С. Сергеевич]. — «Жизнь», 1900, декабрь).
Отрицательно оценил пьесу лишь А. Богданович («Мир божий», 1901, № 4), считая, что в ней:
«...Не чувствуется непосредственной правды, а что-то надуманное и тяжелое, как мысли в конец исстрадавшегося человека. Общее ощущение безысходной тоски, которое в конце «Дяди Вани» охватывает читателя, получается как логический вывод из ряда посылок, данных автором, но отнюдь не как непосредственное впечатление созданной автором картины... Зависит это от недостатка в пьесе художественной правды: все главные лица не живые люди, а аллегории, которые должны выяснить основную мысль автора».
«Дядя Ваня» был отрицательно встречен Л. Толстым. Вл. Немирович-Данченко сообщил Чехову следующее мнение Л. Толстого о пьесе:
«Ты, вероятно, уже знаешь, что на «Дяде Ване» был Толстой. Он очень горячий твой поклонник — это ты знаешь. Очень метко рисует качества твоего таланта. Но пьес не понимает. Впрочем, может быть, не понимал, потому что я старался уяснить ему тот центр, которого он ищет и не видит. Говорит, что в «Дяде Ване» есть блестящие места, но нет трагизма положения. А на мое замечание ответил: «Да, помилуйте, гитара, сверчок — все это так хорошо, что зачем искать от этого чего-то другого» (февраль 1900 г.). В дневнике Л. Толстого (под 27 января 1900 г.) была запись: «Ездил смотреть «Дядю Ваню» и возмутился». По воспоминаниям артиста А. Вишневского, игравшего Войницкого, Л. Толстой в следующих словах пересказал сможет пьесы: «...Зачем вы пристаете к чужой жене? Завели бы свою скотницу».
Причины недовольства Л. Толстого «Дядей Ваней» ясны из общего его отношения к художественной стороне драм Чехова и из его этического критерия опенки поступков персонажей пьесы, по которому весь уклад жизни интеллигенции в провинциальной России, живописуемый Чеховым, не представлялся Л. Толстому трагическим. С. Семенов приводит в своих воспоминаниях следующие слова Л. Толстого: «Для того чтобы вызвать настроение, нужно лирическое стихотворение, драматическая же форма служит и должна служить другим целям. В драматическом произведении должно поставить какой-нибудь еще не разрешенный людьми вопрос и заставить его разрешить каждое действующее лицо сообразно его внутренним данным. Это — опыты лаборатории. У Чехова же этого нет. Он не заинтересовывает в пьесах настолько, чтобы отдаться ему. Он останавливает, например, внимание зрителя на судьбе несчастных дяди Вани и доктора Астрова, но жалеет их только потому, что они несчастны, — не обосновавши вовсе, заслуживают ли они сострадания. Он заставляет их говорить, что они были когда-то самыми лучшими людьми в уезде, — но чем они были хороши, он не показывает. А мне кажется, они всегда были дрянными и ничтожными, поэтому их страдания не могут быть достойны внимания» («Слово», 1904, № 211, 14 июля).
Свое неудовольствие пьесами Чехова Л. Толстой сообщил непосредственно Чехову. П. Гнедич в своих воспоминаниях передает со слов Чехова разговор с ним Л. Толстого: «Вы знаете, я терпеть не могу Шекспира, но ваши пьесы еще хуже. Шекспир все-таки хватает читателя за шиворот и ведет его к известной цели, не позволяя свернуть в сторону. А куда с вашими героями дойдешь? С дивана, где они лежат, — до... и обратно?» И в другой беседе: «Вы хороший, Антон Павлович!.. а пьесы ваши все-таки плохие». П. Гнедичу Л. Толстой говорил: «Настоящего нерва для драматического писателя у Чехова нет» (в книге П. Гнедича «Книга жизни», 1929).
Итак, современная писателю критика встретила «Дядю Ваню» в общем положительно и даже восторженно: ее идейный план принимался полностью, авторская оценка в ней общественной действительности казалась бесспорной, объективно правильной и художественно необыкновенно выразительной. Исключительно-действенная сценическая система молодого Художественного театра подчинила всецело зрителя, и он не пытался более отчетливо разобраться в своих впечатлениях и переживаниях. Пьеса принималась как синтез того, что писалось Чеховым на сходную тему в рассказах и повестях, как исторически верная картина очередной стадии социального положения интеллигенции. Буржуазный читатель-зритель 90-х годов, находясь во власти разрозненных социальных явлений современности, не противопоставляя еще гнетущей современности своего активного к ней отношения, довольствовался самосозерцанием себя в художественном зеркале, — и потому «Дядя Ваня» был безоговорочно принят современным зрителем.
О восприятии пьесы руководителями Художественного театра в последующие годы Вл. Немирович-Данченко писал Чехову в апрельском письме 1903 г.:
«Сегодня Симов поставил написанную заново декорацию для I-го действия «Дяди Вани». Декорация очаровательная. Тот легкий, прозрачный сад поздней осени и та тишина, когда от малейшего ветерка падают отсохшие листья и когда слышно, как сухой листик падает на землю. И вот опять на меня с такой силой пахнуло духом твоей поэзии, таким родственным моей душе и таким не обыкновенным в жизни нашего театра».
3
Иное отношение к пьесе Чехова должно было сложиться в тех кругах, которые под влиянием растущего рабочего движения приходили к мысли о решительной борьбе с самодержавием и порожденным им социально-бытовым строем. Наиболее ярким представителем этих кругов был М. Горький, давший крайне знаменательную оценку «Дяди Вани». Его оценке суждено было стать предвестником того общего, уже отрицательного отношения к «углу зрения» писателя на текущую действительность и к тональности чеховских произведений, которое определится позднее, к концу 90-х годов.
В оценках М. Горького выражены, с одной стороны, восхищение перед исключительно-высоким реалистическим мастерством Чехова, а с другой стороны, — внутренний, органический протест против выработанного Чеховым общего жизненного взгляда, протест писателя с иным мироощущением, писателя в «романтическом» стиле своих ранних произведений и в новой социальной их тематике выражавшего сознание «низших», широких демократических слоев, ищущих выхода из существующего общественно-политического строя в активной борьбе.
Став в эти годы на путь активной борьбы с полицейским государством, М. Горький не мог удовлетвориться одним лишь объективным показом отрицательных сторон действительности, одним лишь художественным мастерством писателя. Художественные образы пьесы рождали у него горячее, гневное чувство. В письме к Чехову, вскоре после постановки пьесы, М. Горький писал:
«На днях смотрел «Дядю Ваню», смотрел и — плакал как баба, хотя я человек далеко не нервный, пришел домой оглушенный, измятый вашей пьесой, написал вам длинное письмо и — порвал его. Не скажешь хорошо и ясно того, что вызывает эта пьеса в душе, но я чувствовал, глядя на ее героев: как будто меня перепиливают тупой пилой. Ходят зубцы ее прямо по сердцу, и сердце сжимается под ними, стонет, рвется. Для меня — это страшная вещь, вот «Дядя Ваня», это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым вы бьете по пустым башкам публики. Все-таки она непобедима в своем туподумии и плохо понимает вас и в «Чайке» и в «Дяде». Будете вы еще писать драмы? Удивительно вы это делаете! В последнем акте «Вани», когда доктор, после долгой паузы, говорит о жаре в Африке — я задрожал от восхищения перед вашим талантом и от страха за людей, за нашу бесцветную нищенскую жизнь. Как вы здорово ударили тут по душе и как метко! Огромный талант у вас. Но, слушайте, чего вы думаете добиться такими ударами? Воскреснет ли человек от этого? Жалкие мы люди — это верно, «нудные» люди. Хмурые, отвратительные люди, и нужно быть извергом добродетели, чтобы любить, жалеть, помогать жить дрянным мешкам с кишками, каковы мы. И тем не менее все-таки жалко людей. Я вот человек далеко не добродетельный, а ревел при виде «Вани» и других иже с ним, хотя очень это глупо реветь и еще глупее говорить об этом. Мне, знаете, кажется, что в этой пьесе вы к людям — холоднее чорта. Вы равнодушны к ним, как снег, как вьюга. Простите, я может быть ошибаюсь, во всяком случае я говорю лишь о моем личном впечатлении. Мне, видите ли, после вашей пьесы сделалось страшно и тоскливо» (ноябрь 1898 г.).
В другом письме М. Горький писал Чехову:
«Ваше заявление о том, что вам не хочется писать для театра, заставляет меня сказать вам несколько слов о том, как понимающая вас публика относится к вашим пьесам. Говорят, напр., что «Дядя Ваня» и «Чайка» — новый род драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа. Я нахожу, что это очень верно говорят. Слушая вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей, и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений — ваши делают это» (декабрь 1898 г.).
Еще раз М. Горький писал о пьесе в январе 1900 г.: «Просидел я у него [Л.Н. Толстого] более трех часов, а потом попал в театр к третьему акту «Дяди Вани». Опять «Дядя Ваня». Опять. И еще я нарочно поеду смотреть эту пьесу, взяв заранее билет. Я не считаю ее перлом, но вижу в ней больше содержания, чем другие видят; содержание в ней огромное, символическое, и по форме она вещь совершенно оригинальная, бесподобная вещь».
Сильное впечатление от пьесы Чехова вызвало у М. Горького стремление определить психологические и социальные основы творчества Чехова, понять основные черты его художественного метода, наметить те задачи, которые выдвигала в литературе общественная жизнь этих лет и первые решения которых в тематике и в стилистике своего повествовательного творчества давал в эти годы М. Горький.
Интерес к Чехову-художнику у М. Горького не случаен: для него Чехов — тончайший мастер, нашедший наилучшие средства для изображения трагической сущности современной текущей действительности и в то же время ставящий перед современностью задачи не простого повторения приемов высокого мастерства живописания действительности, но ее преодоления.
Повествовательное, и позднее — драматическое, творчество М. Горького в полной мере отвечало этой задаче, и всматривание в творчество Чехова было для М. Горького методом осознания собственных художественных путей и собственного художественного мастерства. Глубокое внимание М. Горького к художественным проблемам эпохи и определение им новых задач, стоящих перед литературой в эпоху намечающегося общественного подъема, видны из оценки им ряда повествовательных произведений Чехова этого же времени. Так по поводу рассказа «Дама с собачкой» М. Горький писал Чехову:
«Читал «Даму» вашу. Знаете, что вы делаете? Убиваете реализм. И убьете вы его скоро — на смерть, надолго. Эта форма отжила свое время — факт! Дальше вас никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как вы это умеете. После самого незначительного вашего рассказа — все кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом. И, — главное, — все кажется не простым, т. е. не правдивым. Это — верно. Да, так вот, — реализм вы укокошите. Я этому чрезвычайно рад. Будет уже. Ну его к чорту!
«Право же — настало время нужды в героическом: все хотят возбуждающего, яркого, такого, знаете, чтобы не было похоже на жизнь, а было выше ее, лучше, красивее. Обязательно нужно, чтобы теперешняя литература немножко начала прикрашивать жизнь и как только она начнет — жизнь прикрасится, т. е. люди заживут быстрее, ярче. А теперь вы посмотрите-ка, какие у них дрянные глаза — скучные, мутные, замороженные.
«Огромное вы делаете дело вашими маленькими рассказиками — возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумертвой жизни — чорт бы ее побрал! На меня эта ваша «Дама» подействовала так, что мне сейчас же захотелось изменить жене, страдать, ругаться и прочее в этом духе...» (январь 1900 г.).
О реалистическом мастерстве Чехова, о его мироотношении М. Горький высказался и печатно в статье по поводу повести «В овраге»:
«В рассказах Чехова нет ничего такого, чего не было бы в действительности. Страшная сила его таланта именно в том, что он никогда ничего не выдумывает от себя, не изображает того, «чего нет на свете», но что быть может и хорошо, может быть и желательно. Он никогда не прикрашивает людей... Всего более и всего чаще в человеке борются два взаимно друг друга отрицающие стремления: стремление быть лучше и стремление лучше жить... Чехов понимает этот разрыв в человеке как никто и как никто умеет в простой и ослепительно ясной форме рисовать трагикомедии на этой почве. Он не говорит нового, но то, что он говорит, выходит у него потрясающе убедительно и просто, до ужаса просто и ясно, неопровержимо верно» («Нижегородский листок», 1900, № 29).
Но здесь же М. Горький снова говорит о решительном использовании произведений Чехова, рисующих страшную действительность, для преодоления этой самой действительности:
«...Каждый новый рассказ Чехова все усиливает одну глубоко умную и нужную для нас ноту — ноту бодрости и любви к жизни... В новом рассказе, трагическом, мрачном до ужаса, эта нота звучит сильнее, чем раньше, и будит в душе радость и за нас, и за него, трубадура «хмурой» действительности, грустного певца о горе, о страданиях «нудных» людей».
Еще раз о повести «В овраге», судя по мемуарной записи (В. Поссе), М. Горький высказался так: «Это у Антона Павловича поразительно хорошо вышло. И здесь у него что-то новое; что-то бодрое и обнадеживающее пробивается сквозь кромешный ужас жизни».
Итак, М. Горький упорно вычитывал в произведениях Чехова то новое, что выражало активное звучание эпохи, вступившей в ожесточенную борьбу с реакцией, и что отвечало его, М. Горького, миросозерцанию и мироощущению.
В высказываниях М. Горького выявлены признаки нового отношения к творчеству Чехова, отношения наиболее чуткого современника, представителя иных, явно-демократических групп, носителя радикального и протестующего по отношению к наблюдаемой современной действительности самосознания. В столкновении революционизирующей тенденции М. Горького и критического бытописания Чехова и скрытой под этим писанием прогрессивной политической программы определилась смена влияний разных гегемоний, выявилась борьба пролетарского ядра общества и примыкающих к нему широких демократических кругов с влияниями литературы буржуазной.
Но то, что в оценках М. Горького хотя и заложено, но в силу личных дружеских отношений к Чехову и высокого уважения к его мастерству смягчено, то в публичном и широком виде развернулось и получило, как мы увидим ниже, несомненные формы протеста в отзывах журнально-газетной критики начала 900-х годов по поводу следующей пьесы Чехова «Три сестры».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |