Вернуться к А.А. Чепуров. А.П. Чехов и Александринский театр на рубеже XIX—XX веков (1889—1902)

2. Пьеса и спектакль в контексте театральной критики

На обложке сатирического журнала «Осколки» Н.А. Лейкин поместил карикатуру: летящего на чайке Чехова со всех сторон обстреливают охотники-критики. Посылая журнал автору, удрученному сложившейся вокруг его пьесы ситуацией, Н.А. Лейкин хотел хотя бы отчасти снять драматизм события1. Однако, ожесточенность открывшейся в прессе полемики свидетельствовала о принципиальности многих вопросов, которые сам писатель почти намеренно обострил своим новым произведением, заставив заговорить о них вслух.

Кто были те рецензенты, которые обрушились на А.П. Чехова батарейный залп своей критики? Что являла собой эта Лернейская гидра, «шипящая и свистящая тысячью голосов»? К «избранным» или «званым» принадлежали газетные рецензенты, со всей страстью ринувшиеся на все лады обсуждать свершившийся «провал»?

Вопрос о роли критических суждений был поднят в связи с пьесой А.П. Чехова достаточно остро самими рецензентами. Он дискутировался в статьях И.Н. Потапенко, А.С. Суворина, а также в специальном рассуждении А.Р. Кугеля о проблемах театральной критики.

Тему эту фактически спровоцировал А.С. Суворин. В своей короткой заметке о премьере, обрушившись на бенефисную публику — «странную, не умеющую слушать, не интересующуюся литературными вопросами» — хозяин «Нового времени» в следующем номере газеты, по следам первых публикаций «перевел стрелку» собственно на критиков и рецензентов. Он окрестил эту «пишущую братию» — «литературным жидовством, лгущим, завидующим, шантажирующим». Проведя достаточно сильную «артподготовку» в самом начале своей статьи, А.С. Суворин фактически утверждал, что «провал» был чуть ли не инспирирован этими литературными кругами, а публике было приписано то, «чего она не делала и не говорила». Указывая, что «многим литераторам «Чайка» была известна до появления на сцене» и о ней «шли споры: будет она иметь успех или нет», Суворин выстраивал свою модель события2. По его мнению, узкопрофессиональные споры определенной среды были перенесены в зрительный зал Александринки и, будучи помноженными на невежество публики, выказавшей определенную реакцию (быть может спровоцированную нарочно), придали «провалу» тот смысл, который, собственно, и необходим был той или иной группе или «литературной партии».

Не разделяя крайних оценок и полемического пафоса А.С. Суворина, эту же мысль развивает в своей статье И.Н. Потапенко на страницах все того же «Нового времени» в статье с характерным название «Званые и избранные»3. Кроме пьесы и публики в системе театральных взаимодействий он выявляет еще «третий элемент» — критику, рецензентов. К кому же относятся критики — к «званым» или к «избранным»? — задает вопрос автор статьи. И.Н. Потапенко считает, что предназначение критики, представляющей позицию «избранных», анализируя явления искусства с позиции эстетического идеала, состоит в том, чтобы поднимать, «подтягивать» публику до понимания сути художественных процессов. История с «Чайкой» является, по мнению И.Н. Потапенко, в данном случае показательной. Дело, по его версии, объясняется тем, что критика, по сути дела, опустилась до мнения толпы, «подслушав мнение юбилейной публики и на другой день выразила его от своего имени». Критика, ставшая на уровень толпы, в этом случае неизбежно превращает рецензента в «непременно ругателя». Ведь для добросовестного отношения к произведению необходим анализ, который ведется с позиций художественного идеала, а это означает непременно абстрагирование от расхожих мнений. В то же время позиция «ругателя» проста: она, по мнению И.Н. Потапенко, уравнивает талант с бездарностью, опускает его до толпы. И в этом случае, история «неуспеха» «Чайки» явилась благодатной почвой для такой демонстрации. Этим и объяснялся тот факт, что «скандал» в зале Александринского театра был во многом, что называется, «смоделирован» в откликах прессы на газетных страницах, где ситуация была сильно заострена и утрирована.

В этом отношении весьма характерны «Летучие заметки» Н.А. Лейкина и «Антракты», опубликованные в «Петербургской газете»4. Созданные в жанре репортерских зарисовок, в диалогической форме представляющие мнение публики, где перемешаны голоса «избранных» и «званых», эти публикации отражали динамику формирования общественного мнения, по сути дела превращая публику Александринского театра в персонажей нового, особого спектакля. Н.А. Лейкин, знаменитый сатирик и очеркист, редактор журнала «Осколки», хлестко и рельефно рисует персонажей из публики. Бакенбардист и Бородач, Фрак и Смокинг, Губастый театральный рецензент и Косматый смокинг, Пожилой полковник и Дама купеческой складки... Герои «Летучих заметок» одновременно и легко узнаваемы в своей среде и, вместе с тем, являются образами типическими. Наследуя традиции гоголевского «Театрального разъезда после представления новой комедии», эти публикации, вместе с тем, существенного от него отличаются. Если внимательно приглядеться к этим «Заметкам» и «Антрактам», легко заметить, что они по сути дела фиксируют отсутствие единой системы эстетических координат, отсутствие генерализирующей художественной идеи и критериев, как в среде представителей художественной элиты, так и в зрительской среде. Но, самое главное, отсутствие четкой эстетической позиции у самих авторов этих зарисовок. В целом их характеризует ироническое отношение к выведенным персонажам, к «жужжанию» публики в партере и ложах. Здесь Н.А. Лейкин в чем-то сближается с самим А.П. Чеховым, смотрящим, наблюдающим за жужжанием жизни несколько со стороны. В этом смысле эти «Заметки» напоминают ранние рассказы и зарисовки самого Чехова. Разница обнаруживается лишь в том, что в данном случае Чехов сам становится персонажем этой комедии, и, по сути, — драматическим персонажем.

Характерно, что своеобразный «первобытный» плюрализм, а на деле — разноголосица мнений, некоторыми газетами возводилась чуть ли не в принцип. Так худековская «Петербургская газета» опубликовала целую обойму взаимоисключающих мнений. Публикации Н.А. Лейкина, А.Р. Кугеля, Л.А. Авиловой, О.Н. Михайловой, пародии А.А. Соколова, С.Я. Уколова создавали пеструю мозаику.

Пародии А.А. Соколова [К. Рылов] и И.Я. Уколова [Бедный Ионафан] в этом ряду достаточно показательны. Здесь стрелы иронии направлены не только на автора провалившейся пьесы, но и на само «событие», участниками которого становятся и зрители, и артисты и критики. В «фантастически-сумасшедших сценах» С.Я. Уколова5 действуют и Беллетрист Чехов, желающий «новыми формами» и «приемами» раскрыть «новой жизни механизм», употребив арсенал средств символизма и декадентства, и Журналист Суворин, пытающийся искать причину провала в досаде «шипящих жидов», и Артистка Аркадина, апеллирующая к авторитету М.Г. Савиной, и Артистка Комиссаржевская, протестующая против необходимости изображать на сцене сумасшедших, и распевающие куплеты рецензенты, проливая «крокодиловы слезы» о попавшем впросак «милейшем Чехове». А.А. Соколов [К. Рылов] в своей комедии в двух выстрелах и трех недоразумениях, названной «Подлог в Александринском театре»6, сосредоточившись исключительно на неразберихе, произошедшей от смешения обстоятельств пьесы с ситуациями из жизни артистов, стремился резко подчеркнуть искусственность и нежизненность пьесы. Однако, характерно, что ни той, ни другой пародии недоставало настоящего «яда». Ведь обе они, высмеивая все и всех, не выражают никакой определенной позиции их авторов.

Отсутствие единой шкалы ценностей — само по себе не катастрофично. В действительности художественный процесс рубежа XIX—XX веков обнаруживал кризис генерализирующих эстетических направлений, оборачиваясь множественностью и индивидуализацией автономных творческих систем. Нарождающаяся новая философия и эстетика уже вскоре, переосмыслив ситуацию, взамен философии общего дела, оправдания добра и софийности будет склоняться к апологии беспочвенности, к оправданию случайного и непредсказуемого...

Но в середине 1890-х годов происходило как раз формирование ситуации, когда определенность критериев была уже нарушена, но в это еще не хотелось верить, а тем более не представлялось возможным такое положение оправдывать. Именно поэтому, один из ведущих в ту пору и набиравших свою силу театральных критиков А.Р. Кугель моментально отреагировал на «демарш» А.С. Суворина и И.Н. Потапенко. Уже после второго представления «Чайки», которое, даже по его признанию, «сопровождалось успехом», в «Петербургской газете» была опубликована его статья «О театральной критике»7. Апеллируя к опыту современной французской критики, и, в частности, к практике таких разных, а подчас и противоположных друг другу по своим эстетическим позициям критиков, как Франциск Сарсэ и Жюль Леметр, А.Р. Кугель оправдывал ситуацию, при которой суждения различных эстетических групп могут, подчас, диаметрально расходиться. Стремясь выяснить «основания театральной критики», А.Р. Кугель в общем сходился и с И.Н. Потапенко и с А.С. Сувориным в том, что критика должна исключать «демократическую власть случайной публики и случайных представлений». Защищая чистоту своих суждений от обвинения в ангажированности собственных высказываний «узкопартийными» целями, А.Р. Кугель выдвигал тезис о необходимости установления «олигархии эстетических положений». Он справедливо стремится отмежеваться от статей тех газетных рецензий, в которых мнение критика подгоняется все чаще к тому, имела ли пьеса успех или его не имела.

Такое заявление было весьма своевременно в полемике о «Чайке», ибо О.К. Нотович в своей заметке, помещенной в «Новостях» на другой же день после премьеры, апеллировал исключительно к «гласу толпы», ставя мнение публики во главу угла эстетического спора8. Реакция публики, утрированная и преувеличенная, превращается в статье О.К. Нотовича в некий художественный образ и становится чуть ли главным аргументом, подтверждающим «нелепость» и «бессмыслицу» пьесы А.П. Чехова. Автор заметки с восторгом потрафляет «единодушию публики», проявившей свое осуждение пьесы и предостерегает от опасности «шутить с публикой». Конечно же, такая «апология публики», где публика практически превращалась в жупел, а многообразие и многоголосие зрительного зала, некогда сравненного Ф.В. Булгариным со «слоеным пирогом», представлявшем срез всего общества, превращалось в пугало для талантов. Критике же при этом отводилось место «служанки публике», обслуживающей досужие мнения театральных завсегдатаев. С такой ролью большинство уважающих себя рецензентов согласиться не могли и поспешили поскорее от нее отмежеваться.

Конечно же, в этой полемике совершенно отчетливо обозначилась своеобразная «партийность» прессы, обусловленная не столько личной приязнью или неприязнью лично к Чехову, сколько принципиальными установками участников полемики по вопросам художественным и общественным.

Тема публики становится одной из главных в полемике о «Чайке». Публика, действительно, становится в этой ситуации активным действующим лицом. Спектакль, разворачивающийся в зрительном зале и в кулуарах театра, спектакль, выносимый в литературные и светские кружки и салоны, спектакль, экстраполируемый в жизнь, приобретает черты грандиозного хеппенинга. Пьеса А.П. Чехова становится своеобразной «открытой структурой», воронкой, которая затягивает в себя, вовлекает в орбиту своего действия весь зрительный зал, весь театр, все многоголосие соприкасающегося с ней мира.

Именно поэтому образ публики как важного элемента представления активно стал «моделироваться» в критических статьях о «Чайке». А.С. Суворин был как раз тем человеком, который в своей короткой заметке о первом представлении пьесы запечатлел образ невежественной «бенефисной публики», которая оказалась глуха к оригинальной, «правдивой вещи» А.П. Чехова. Именно Суворин создал и упрочил легенду о том, что «провал» был обусловлен несовпадением пьесы и бенефисной публики9. Эту тему развил в своей статье И.Н. Потапенко, посоветовав драматургам не давать новых пьес для юбилейных спектаклей10. Вместе с тем Потапенко отделяет юбилейную публику, где господствуют гостиннодворские настроения, от публики первых представлений, где собираются интеллигентные, интересующиеся искусством люди. Он именно составом зрительного зала он объясняет успех последующих представлений «Чайки», когда юбилейную публику сменили истинные ценители искусства. Версию о вине бенефисной и юбилейной публике пытались развеять многие рецензенты. Среди них был и корреспондент «Недели», подписавший свою статью инициалами В.Г. — В.А. Гольцев. Он утверждал, что «и на первом представлении публика была избранная», представлявшая собой «сливки литературного, художественного изящного Петербурга, так называемые «сливки сливок России»11.

Между тем в «Петербургских фантазиях», фельетоне «Петербургской газеты», подписанном псевдонимом «Оптимист» (О.Н. Михайлова-Чюмина), проблема театральной публики поднималась широко и серьезно12. Автор с горечью отмечала утрату Александринским театром, да вообще драматической сценой в России своей публики, указывала на преобладание меломанских настроений в публике, на явное переключение интереса к музыкальным жанрам. И здесь виделись объективные причины. Автор «Петербургских фантазий» находит довольно точное объяснение утраты интереса публики к драматургическим жанрам. Драматический театр, по мнению рецензента, который в прошлом преимущественно жил своей идейной стороной, воспламенявшей мозг и «ложившийся отблеском на характер и жизнь», отступал перед напором чувственных и собственно эстетических наслаждений, которыми изобиловали музыкальные жанры и развлекательный репертуар. Иными словами, автор довольно точно фиксирует и в публике, и на сцене отсутствие генерализирующих общественно-эстетических идей, которые, с одной стороны, формируются, с другой — формируют определенную модель театра. Поиск «новых форм» в этой связи становился особенно актуальным, а собственно этому была посвящена пьеса А.П. Чехова.

Как бы ни трактовали премьерную публику «Чайки», почти все критики сходились в одном — причина неуспеха «Чайки» заключалась в том, что между сценой и залом не смогли установиться нити взаимопонимания, не возгорелась искра сопереживания. О важности взаимопонимания между сценой и залом размышляли с разных сторон почти все рецензенты. Но для одних вкусы публики становились мерилом всех вещей, другие же презрительно низводили ее до уровня толпы.

Традиционное еще со времен А.С. Пушкина противопоставление Художника и толпы, не преминуло выдвинуться в газетные колонки петербургских газет. Однако для одних суждение о «неоправданности» представлений о большом таланте Чехова, о «хлопотах» его друзей, а, следовательно, о «раздувшемся» самомнении автора становилось основанием для карикатуры, для других мотивом для обличения этой самой толпы, для третьих же поводом для горького сожаления о неудаче писателя, чьи новации не были поняты. Так Л.А. Авилова выступила с открытым письмом в «Петербургской газете», где, отмечая причину несовпадения стереотипов зрительских вкусов и восприятия с показанным на сцене произведением, которое не вписывается в драматургические каноны, отчаянно призывала публику вслушаться, всмотреться в эту «не пьесу!» и воспринимать ее как явление единичное, индивидуальное, заведомо выпадающее из привычных представлений о драме13.

Своеобразие ситуации заключалось в том, что сам Чехов стремился быть индивидуальным, стоять как бы «вне партий», вне стереотипов, что и вызывало особое раздражение «пишущей братии». Эта претензия на независимость художественную была спроецирована и на человеческие предпочтения Чехова в тот период. М.М. Читау в своих воспоминаниях довольно точно указывает, что объектом недовольства была «аполитичность» писателя и его дружба с А.С. Сувориным14. Вместе с тем, обращаясь к отношениям писателя с редактором «Нового времени», их как раз следовало бы сформулировать по другому — скорее как дружбу Суворина с Чеховым. Стремление же самого Чехова к творческой независимости, его ироническая «остраненность» в определенной степени ставила в тупик сторонников самых различных художественных партий. Чехов, казалось, стремился быть абсолютно свободным от всех канонов и стереотипов, подчиняя свое творчество лишь единственному закону — закону своего индивидуального, субъективного восприятия и воплощения реальности.

В этой связи обманчивыми представлялись попытки «вписать» новое произведение Чехова в современный эстетический контекст, сориентировать его в ряду известных художественных моделей. Несовпадение «Чайки» с хорошо знакомым и опробованным заставляло одних протестовать, других напряженно искать объяснения.

И дело было вовсе не в новых или старых формах, как это, наконец, понимал в финале пьесы Костя Треплев, дело было в столкновении сверхличностного художественного архетипа с индивидуальной «конституируемой» автором формой, родившейся по воле его души.

И в плане сценическом, театральном здесь сложился определенный, остроконфликтный сюжет — театр сугубо авторский столкнулся с театром, подвластным условно-сценическому архетипу и в этом единоборстве автора с театральной системой автор испытал сильнейший прессинг. Именно этот художественный, эстетический сверхсюжет и раскрывается в критической полемике, развернувшейся вокруг премьеры «Чайки».

На следующий же день после премьеры петербургские газеты, что называется, «раструбили» о провале чеховской «Чайки». Зафиксировали громкий неуспех пьесы, ее провал, скандал, возникший вокруг имени автора, — практически все авторы корреспонденций. Даже А.С. Суворин, заготовивший положительный отзыв о премьере, должен был снять из готовящегося номера свою статью и заменить ее небольшой заметкой, с горечью фиксирующей неуспех15. В первых откликах, появившихся 18 октября преобладали эмоции. Здесь еще бушевали страсти. Кто-то стремился побольнее уколоть и даже унизить автора, кто-то возмущался пьесой, находя в ней нелепости и несовершенства, кто-то возмущался публикой, кто-то всю вину возлагал на актеров и на изъяны постановки. Но самое важное начинается на следующий день и продолжается на протяжении последующих недель. Авторы, возвращаясь к тому злополучному дню 17 октября, ищут причины свершившегося, каждый по своему объясняя причины «провала». Здесь-то и начинается настоящий эстетический спор, серьезный, позиционный, и, надо сказать, достаточно принципиальный.

От резкой и едкой полемики о величине и значительности таланта А.П. Чехова критики переходят к существу проблемы, а она-то и заключается в том, чтобы определить место современного писателя в социальном и художественном мире, в том, чтобы понять, какие творческие методы являются перспективными и в чем состоит специфика драматического таланта.

Собственно говоря, Чехов сам спровоцировал ситуацию, ибо вывел в пьесе двух актрис, двух писателей и развернул перед зрителями нешуточный спор о природе таланта и ремесла в искусстве, о соотношении реальной жизни, в которую погружены все люди, и второй реальности, которую создают люди искусства. Уникальность ситуации с «Чайкой» характеризуется тем, что дискуссии, придя в пьесу из жизни, со страниц литературных журналов и альманахов, из гостиных и литературных салонов, затем вновь перекочевали со сцены Александринки в кулуары театра, в литературные кружки, на газетные листы и стали предметом живой полемики в среде «пишущей братии».

Репортер «Новостей» (как подозревали, сам издатель этой газеты О.К. Нотович), апеллируя к «единодушному приговору тысячи зрителей», освиставших «новую бессмыслицу», представленную на императорскую сцену «нашим талантливым беллетристом», писал о том, что «шутить с публикой или поучать ее нелепостями опасно», и это следует запомнить запомнить декадентствующим и слишком «талантливым писателям»16.

Что же больше всего раздражило О.К. Нотовича, а вслед за ним Н.А. Селиванова, охаявшего пьесу в следующем номере «Новостей»? Оба этих автора, несомненно составляли одну «партию» приверженцев так называемого «традиционного» репертуара Александринского театра. Сам О.К. Нотович писал инсценировки и пьесы для сцены (драма «Без выхода» янв. 1896; «Отверженный» по роману В. Гюго апр. 1897; «Сюрприз» др. этюд, дек. 1896), которые А.С. Суворин называл «детскими по бездарности»17, а Н.А. Селиванов, будучи «авторитетным» среди артистов критиком18 придерживался модели «актерского театра», основывающейся на самоценных артистических индивидуальностях. Конечно, вражда издателя «Нового времени», взявшего А.П. Чехова «под свое крыло» с бывшим его сотрудником, ставшим еще с 1880-х годов владельцем «Новостей», не могла не отразиться на особо злобном тоне высказываний. Но здесь выразились и совершенно определенные эстетические пристрастия автора. О.К. Нотович в своем отзыве оказался удивительно близок точке зрения А.А. Потехина, указавшего в своем отзыве на наглядную связь «Чайки» с ибсеновской «Дикой уткой»19. Об известном мнении А.А. Потехина, утверждавшего, что влияние Г. Ибсена не должно заслонять «своих талантов», вспоминал в своих мемуарах П.П. Гнедич20. Несомненно, что в отзыве «Новостей» сказалось мнение терявшей свои позиции партии сторонников старого «традиционного» направления Александринского театра. Говоря о предосудительности намерения автора пренебрегать вкусами публики, О.К. Нотович практически солидаризировался с мнением о вредном влиянии ибсеновского направления «новой драмы» и тут же «переходил на личности», заявляя о несоизмеримости амбиций Чехова с масштабами его таланта.

В статье Н.А. Селиванова от 19 октября эти три тезиса, намеченные накануне О.К. Нотовичем, получают свое развитие21. Тема развенчания «большого таланта» доминирует в первой части этой статьи. Позиция автора статьи становится ясна, когда он сравнивает талант Чехова с талантом Короленко. В творчестве В.Г. Короленко Н.А. Селиванов видит большую социальную значимость, критический реализм этого писателя, несомненно, воспринимается автором статьи как некий эталон. Вместе с тем, оказывается, что отсутствие у Чехова идейной тенденции, когда все в его пьесе (даже изображение негативных явлений) выходит «просто так», приводит, по мнению Селиванова, к тому, что «Чехов ведет свою творческую работу по-репортерски», а это, в свою очередь, как кажется критику, не имеет ничего общего с художественным творчеством. Надо отдать должное Н.А. Селиванову, достаточно чутко уловившего характер новации Чехова, хотя и сделавшего из своего наблюдения весьма тенденциозный вывод. Рассматривая содержание пьесы с точки зрения социально-нравственного стереотипа, Селиванов приходил к заключению, что «если принять чеховское произведение как нечто положительное, имеющее определенные цели и задачи, то получается невероятно мрачная и ужасная картина общественных нравов». Характерно, что на отсутствие нравственного критерия в пьесе косвенно указывал еще цензор И.М. Литвинов, просивший А.П. Чехова внести исправления в наиболее откровенные, по его мнению, реплики. На «распущенность» семьи Аркадиной — Сорина — Треплева указывал даже А.С. Суворин, защищавший пьесу, понимая, конечно, под этой распущенностью, отсутствие положительного смысла в их жизни22.

Растерянность Н.А. Селиванова была вызвана тем, что недостаточная явственность «тенденции» не позволяла зрителю применить единый нравственный критерий к героям, разделить их на положительных и отрицательных и, что называется, «вычитать» авторскую мысль непосредственно в характерности персонажей. И поскольку этой «выдержанности» характеров и определенности тенденции не обнаруживалось, критик заключал, что эта «дикая пьеса» представляет не что иное, как просто «сумбур» и «хаос».

Восприятие пьесы с позиции стереотипных представлений о «сценичности» и «общепринятых» драматургических законах вело к тому, что все ее содержание сводилось по существу к абсурду, к нагромождению «нелепостей». Так П.А. Россиев в «Сыне Отечества» утверждает, что «Чайка» принадлежит к тем пьесам, которые разбирать «прямо-таки невозможно» и которые можно «только рассказывать»23. Н.А. Россовский в «Петербургском листке» называл новую пьесу А.П. Чехова «каким-то сумбуром в плохой драматической форме»24. Герои этой пьесы представлялись критику «психопатами, пациентами из камеры сумасшедших». Соответственно и об игре артистов «из уважения к ним» критик умалчивал.

Консервативная «партия» в соответствии со своими стереотипами увидела в пьесе А.П. Чехова желание поучать публику «нелепостями». Другая же часть критики объясняла неудачу пьесы тем, что талант писателя был по преимуществу беллетристического, а не драматургического свойства. А.П. Чехова воспринимали как прекрасного прозаика, но отнюдь не как драматурга.

Еще задолго до премьеры «Чайки» в «Осколках» появилась карикатура, где Чехов был изображен на перепутье двух дорог: одна шла по пути драматургии, другая вела стезею беллетриста25. И.И. Ясинский, испытывавший в то время неприязненные чувства к Чехову (впоследствии в своих мемуарах обвиняя писателя в самообольщении и буржуазности26) в «Биржевых ведомостях» указывал, что мелкие и односторонние наблюдения, весьма украшающие произведение беллетриста, в новом опыте Чехова обличали в нем «неопытного драматурга». И.И. Ясинский говорил и о чувстве жгучего стыда за столь «любимого» всеми Чехова, которое испытывали все «друзья» писателя за несовершенство его труда27.

В отличие от язвительного И.И. Ясинского А.С. Суворина, конечно же, нельзя было обвинить в неискренности отношения к А.П. Чехову. Но и он, стремясь всецело защитить своего подопечного, признавал, что при наличии ярких литературных достоинств, пьесе Чехова для «цинического успеха» не хватало «ремесленности» и «сценической опытности».

Эту мысль буквально подхватывает А.Р. Кугель, разразившийся довольно язвительной статьей в «Петербургских ведомостях» уже 18 октября28. Анализируя комедию А.П. Чехова, он указывает, что неуспех «Чайки» обусловлен «роковым заблуждением, будто рамки драматического произведения совпадают с рамками романа»29. Надо сказать, что примерно с этого времени А.Р. Кугель в своих статьях весьма серьезно стремится определить границы возможного на сцене в ее сопоставлении с прозой. Именно в эти и последующие годы на русскую сцену хлынул поток инсценировок произведений Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого, И.А. Гончарова, И.С. Тургенева30. Словно развивая мысль Ф.М. Достоевского, некогда высказанную великим писателем в письме к Оболенской, А.Р. Кугель склоняется к мысли о соответствии формы определенному ряду «поэтических мыслей».

Рассматривая проблему сценичности драматургической структуры чеховской «Чайки», А.Р. Кугель верно улавливает «лейтмотивное построение» действия. Он достаточно ясно представляет себе, что А.П. Чехов использует определенную систему действенных и тематических лейтмотивов в поведении и репликах персонажей для их характеристики. Здесь справедливо усматривается тяготение к символизму. Однако критика не устраивает присущая методу А.П. Чехова двойственность: для символизма в пьесе много реальных подробностей, а для реализма — слишком много «символического вздора». А.Р. Кугеля не устраивала недостаточная мера обобщения в характерах персонажей, отсутствие генерализирующей идеи в их обрисовке. Лейтмотив в «Чайке» А.Р. Кугель воспринимает лишь как навязчивый «пунктик» кого-либо из персонажей, не выражающую никаких «идей общего характера». Отсюда, по версии критика, и проистекала общая «болезненная» атмосфера действия пьесы.

Спецификой драматургического канона А.Р. Кугель считал «строгую характерность», которая, будучи привнесенной в актерское исполнение, единственно могла бы спасти эту, по его мнению «невозможно дурную» пьесу.

Полемизируя с А.Р. Кугелем, А.С. Суворин поднимает принципиальный вопрос о драматургической и соответственно о сценической условности. Он, быть может, первый сказал серьезно и прямо о том, что «Чехов точно намеренно избегал всяких эффектов», что писатель избегал «ролей», намереваясь «написать пьесу почти вне общепринятых условий сцены»31. Восхищаясь смелостью А.П. Чехова, А.С. Суворин объяснял новаторство автора особенностями самого жизненного материала, особенностью современного склада жизни, где все происходит «без эффектов, без кричащих монологов, без особенной борьбы». Здесь критик словно подхватывает монолог Треплева из последнего действия, который не приемлет всем известных ремесленных «приемов», с помощью которых его чеховский персонаж, писатель Тригорин, хочет «взять в руки» свою публику. Невольная параллель здесь оказывается у А.С. Суворина весьма к месту, ибо еще раз подчеркивает свойство пьесы проникать и быть вовлеченной в самую гущу эстетических споров.

Побывавший на втором и третьем представления «Чайки» И.Н. Потапенко сходился с Сувориным в том, что автор «Чайки» не захотел принять в расчет «условностей сцены»32. Однако в отличие от А.С. Суворина, И.Н. Потапенко скорее сходился во мнении с А.Р. Кугелем. «Кто не хочет сделать уступку этим условностям, тот на сцене лучше не показывайся», — писал Потапенко. Он был убежден в том, что на сцене не достаточно было только правдиво изобразить жизнь, он утверждал, что на сцене нужна «художественность условная». Фактически, говоря об условно-театральном стереотипе современной сцены, И.Н. Потапенко рассуждал о том, что во имя внятности, «выясненности» всего происходящего на сцене драматургу «приходится на каждом шагу жертвовать и жизненной, и художественной правдой, стараясь каждой сцене, каждому слову, движению придать наибольшую яркость, какой в жизни не бывает». Сценическую условность И.Н. Потапенко в данном случае сравнил с «оптическим приспособлением», лупой, которую драматург «приставляет» к изображаемым явлениям.

Сам ввергаясь в горячие эстетические споры, И.Н. Потапенко между тем считал, что главная ошибка А.П. Чехова состояла в том, что тот вынес на подмостки театра профессиональные проблемы литераторов, сделав их предметом диалогов и споров. Считая, что все изображенное Чеховым правдиво, И.Н. Потапенко отмечал, что эти чисто цеховые вопросы не могут тронуть широкую публику. Реальному «Тригорину» в чеховской пьесе недоставало меры опосредования чисто эстетических проблем в структуре человеческих отношений, понятных широкой публике, ибо главным в театре И.Н. Потапенко справедливо считал меру зрительского сопереживания персонажам. Выбор героя в этом смысле еще со времен Аристотеля считался определяющим. Герой, персонаж пьесы должен быть таков, чтобы зрители хотя бы отчасти узнали в нем себя и, откликнувшись на боль его сердца, сопереживали ему. Именно из этого свойства драмы исходил в своей оценке пьесы А.П. Чехова и А.Р. Кугель, считавший, что чеховское отношение к своим героям, способ их сценической «подачи» отнюдь не направлен к тому, чтобы зрители могли сопереживать им33.

Показательно, что позиция А.Р. Кугеля в данном вопросе была свободна от партийности и «сиюминутной» предвзятости, в чем упрекали критика многие его оппоненты. Эта позиция по отношению к Чехову-драматургу не изменилась и спустя много десятилетий. Когда А.П. Чехов уже всеми был безусловно признан как классик и в прозе и в драматургии А.Р. Кугель в своих мемуарах почти полностью повторил аргументы своих статей 1890-х годов34. Кугель остро ощутил в чеховской пьесе холодную объективность, почти врачебную бесстрастность или как он выражался «равнодушие» и «глубокое презрение к человеческой печали». А.Р. Кугелю, стороннику модели старого актерского театра, не хватало в пьесе «внутреннего огня», «душевного вопля», «пламени субъективного настроения». В «Чайке» он увидел лишь «манерность и изысканность ландшафта» вместо внутреннего одухотворения природы, пронизанной трепетностью человеческих чувств. «Когда же пейзажист пишет о драматическом действии пейзажиста, он называет драму комедией»35, — заключал критик.

Если отбросить негативный вывод, к которому приходил А.Р. Кугель, нельзя не подивиться проницательности его анализа, ведь он практически очень точно почувствовал степень чеховской «остраняющей» иронии по отношению к его же собственным героям. Требуя большей рельефности и «выявленности» позиции автора через «строгую характерность», Кугель, отказывался замечать как двойственность Чехова в подходе к своим персонажам, так и меру сочувствия и боли за них. «Мера скрытости» внутренних драм, о которой впоследствии так много писал К.С. Станиславский36, оказалась непреодолимой для многих сторонников традиционного построения действия, предполагающего открытую и «прямую», ситуативно обусловленную эмоцию.

А.Р. Кугель уже в случае с «Чайкой» А.П. Чехова отрицал любые способы внеличностного, внесюжетного (конечно, в его узком, фабульном понимании), а следовательно и внеактерского раскрытия драматизма. Потому он впоследствии не принял и собственно «режиссерского театра» и выступал ругателем МХТ и других сугубо режиссерских моделей. Существо же проблемы заключалось в том, что, обратившись к конфликту бесконечно малых и бесконечно больших величин, каждого из персонажей с Вечностью, Чехов проникался чувствами своих героев, сочувствовал и сопереживал им и одновременно был способен взглянуть на них остраненно-иронически, как бы из перспективы бытийного сознания.

Явственно почувствовав и пытаясь определить своеобразие драматургической структуры новой чеховской пьесы С.В. Танеев, пожалуй в самой глубокой по своему существу рецензии, опубликованной в московской книжке «Театрала» уже в завершение горячих дискуссий, указывал на то, по своей природе сюжет, разработанный Чеховым, более походит на повествовательный «сюжет для небольшого рассказа», нежели на сюжет драмы37. Он делал вывод, что «Чайка» напоминает скорее «переделку из повести», в которой отдельные эпизоды «плохо связаны между собой». Но, с другой стороны, по мнению С.В. Танеева, в этом заключалась и положительная сторона пьесы, ибо в ней все дышит «простотой и искренностью», все изображено «замечательно просто, так же просто, как это делается в жизни». Важно подчеркнуть, что Танеев отнюдь не стремился разделить действующих лиц «по разрядам», противопоставить одних другим или избранных всему окружению. Понятие «мертвый дом», которое использовал Танеев, касалось по сути дела всех: эгоистки Аркадиной, «рыхлого и вялого» Тригорина, «сырой провинциальной барышни» Нины Заречной и «нервно развинченного» Треплева. Отсутствие героя в этом «мертвом доме» — новость для драматургии, всегда стремящейся на ком-нибудь «центровать» действие. От этого мнения С.В. Танеева до рассуждений о принципиально новой природе конфликта, цементирующего действие «Чайки», собственно говоря, один шаг... А.П. Чехов же искал и находил «новые формы» опосредования этого конфликта в образном строе своих пьес.

Проблема «новых форм» не случайно была остро поставлена все тем же А.Р. Кугелем в его специальной статье, опубликованной в «Петербургской газете»38. К самой «Чайке» эта статья, казалось, не имела отношения. Однако позиция автора статьи в контексте развернувшейся полемики была весьма показательной. В самом болезненном стремлении художников к оригинальности, а публики к новизне А.Р. Кугель видел глубокое противоречие. Он высмеивал французских символистов и российских декадентов, считая, что никакие чары Мефистофеля не способны дать обновления, «когда мир стар для старого Фауста».

Многие из критиков, тех, кто попытался вникнуть в суть драматургической конструкции чеховской «Чайке», отмечали в ней наличие совершенно определенных свойств, обусловленных кризисным состоянием мира. Одни называли это «болезненностью», другие «инертностью», третьи «декадентской вычурностью». Один из соредакторов журнала «Русская мысль», писатель и публицист В.А. Гольцев, выступивший на страницах «Недели», довольно проницательно отмечал, что Чехов в своей пьесе изобразил свойства современной жизни, слагающиеся в «общую инертность»39. Эта реальность, отображенная в пьесе, по мнению автора статьи, лишенная определенности, соответственно размывает привычные представления, как о нравственных критериях оценки, так и об эстетических канонах, таких, скажем, как фабула или жанр, зиждущихся на определенности положительных художественных идей. В свойствах этой реальности критик не видит «ни драматизма, ни комизма», ни страсти, ни борьбы, ни личностей, ни подвига, ни страдания, ни элементов драмы, ни просто сценического представления (даже в случае намеренного отвержения старых категорий сценичности). Более того, автор этого рассуждения приходит к ясному ощущению, что фабула «Чайки» не имеет никакого значения и от фабульных перемен суть пьесы нисколько не изменится. По сути дела критик стоит на пороге очень важного открытия: конфликт чеховской пьесы приобретает характер не межличностной борьбы (когда личность выступает носителем той или иной идеи), а переключается на внефабульный уровень. В.А. Гольцев четко формулирует основной конфликт «Чайки» как «разрыв» двух начал «во всех наших обиходных делах»: действительности и идеала. Соотношение, взаимодействие высокого (внеличностного) и обыденного (индивидуального), идеального и прозаического становится, по мнению автора статьи, истинным содержанием того противоречия, которым оказывается заражено современное общество и драма. «Метите комнаты, но думайте о Шекспире!» повторяет автор статьи броский афоризм, но, отнюдь не желая признать за Чеховым роль современного Шекспира, он все же склоняется к тому, чтобы перефразировать приведенный афоризм: «Думайте о Шекспире, но метите комнаты!»

Многие из критиков весьма четко ощутили «тенденцию» в пьесе Чехова. В статьях отчетливо прозвучали и имена Макса Нордау с его апологией «вырождения» и Фламмариона с его «Историей Неба», и ассоциации с Метерлинком и сближения с Ибсеном. «Открытость» конфликта в Вечность, столкновение практически всех персонажей с Бесконечностью, в которой самая малая величина жаждет обрести свой, индивидуальный, неповторимый смысл в ситуации утраты каких-либо устойчивых и общепризнанных в своей убедительности ориентиров, — вот, что практически открывалось в пьесе Чехова.

Среди тех, кто сумел догадаться о смысле чеховской пьесы, обращает на себя внимание письмо И.А. Гофштеттера, опубликованное в «Санкт-Петербургских ведомостях»40. Живой интерес чеховской драмы видится автору этого письма в том, что писатель «сумел затронуть в ней томящую современные умы жажду бесконечности». Впоследствии, не раз обращаясь к творчеству А.П. Чехова, И.А. Гофштеттер в своих книгах и статьях будет развивать эту тему, говоря о том противоречии, о том конфликте, который поведет и будет подспудно направлять драматургию А.П. Чехова41.

Однако не многие еще в то время смогли отчетливо сформулировать природу конфликта, художественно воплощенного драматургом. К ним относились даже те, кто принимал и защищал «Чайку». Многие защитники пьесы трактовали ее все же по преимуществу в рамках традиционного драматургического канона. Так А.С. Суворин в первую очередь обращает внимание на эгоизм и эгоцентризм, свойственный изображенной Чеховым среде, на отсутствие и утрату в кругу этих героев нравственных ориентиров42. Нарекая эту среду «омутом пошлости, безделья, скуки, зависти, бессодержательных разговоров», критик с горечью говорит о том, что «все искреннее, молодое и рвущееся вперед, должно или погибнуть, или без оглядки бежать, если есть куда бежать и если есть на то силы». Противопоставляя молодых героев среде, А.С. Суворин, не замечая того, романтизирует, идеализирует молодых героев и «подверстывает» конфликт под вполне традиционный для русской либеральной литературы конфликт героя со средой. А между тем, еще в «Иванове» А.П. Чехов иронически «снимал» эту модель с повестки дня. Именно такое невольное «подтаскивание» структуры чеховской драмы к знакомым, пусть и высокохудожественным моделям вело к известного рода романтизации героев на одном полюсе действия и снижении, острой «характеризации» персонажей из окружения. Как мы увидим далее, именно такая тенденция возобладала при «корректировке» пьесы ко второму представлению. Критика, растерявшись перед новой драматургической структурой, хотела все недочеты списать на неопытность автора, а пьесу «исправить» в духе более понятных и поддающихся привычному осмыслению канонов.

Между тем, на исчерпанность старого, классического реализма, восходящего к Льву Толстому и другим классикам русского романа, указывали некоторые критики в связи с появлением чеховской «Чайки». Так В.А. Шуф [Борей] в «Петербургском листке» отмечал, что «последователи реалистической школы Толстого свели его художественную простоту к той простоте, которая хуже воровства»43. Монблан [то есть масштабность конфликтов. — А.Ч.], по мнению критика, оказался слишком велик для такого реализма и, естественно, Чехов как художник ищущий стал тяготеть к декадентству, желая влить в старые мехи новое вино. Ситуация «на распутье», считал рецензент «Петербургского листка», характеризовала появление такого произведения, как «Чайка». По его мнению, это свидетельствовало о необходимости обновления русского реализма. Но в то же время автор статьи указывал на опасность грозящую Иванушке Дурачку (русскому литератору), который готов был следовать по пути французского декадентства и символизма.

Как видим, источником влияния, которое якобы испытал А.П. Чехов, назывался французский символизм. С другой стороны, в некоторых высказываниях определенно отмечалось явное немецко-скандинавское влияние, которое испытывал современный русский театральный репертуар. В уже упоминавшейся статье О.Н. Михайловой, помещенной в «Петербургской газете», просто-напросто говорилось о дурном влиянии шведско-немецких пьес. По мнению критика, попытавшись написать по-русски нечто шведско-норвежское, Чехов и не получил одобрения публики44.

Чеховская «Чайка» со всей серьезностью поставила вопрос о современном русском репертуаре. В статье «Оптимиста» из «Петербургской газеты» отсутствие серьезного национального репертуара объясняется «гастрономическо-оперными» пристрастиями петербургской публики. Критик по сути дела в сотый раз повторяет определение, некогда использованное Эмилем Золя для характеристики вкусов парижского буржуазного общества. Но в данном случае важнее другое. Автор «Петербургских фантазий» весьма справедливо отмечает отсутствие определенности литературных и эстетических пристрастий у публики, все больше вследствие этого теряющей интерес к драматической сцене и характеризующейся меломанскими пристрастиями. Как мы уже видели, автор считает, что утрата идейных и художественных пристрастий у публики, способствует утрате художественной определенности и на сцене. Кажется, автор исходит из пушкинской мысли о том, что именно публика формирует драматические таланты. И, наоборот, отсутствие настоящей публики, вносит разброд и на сцену.

Конечно же, «крыловский» репертуар, ориентированный на французскую модель «хорошо сделанной пьесы», на комедию по преимуществу, не мог стать панацеей, да и второсортная, «псевдофилософская» драматургия Г. Зудермана вряд ли была способна составить такому репертуару достойную альтернативу. О современных же русских пьесах, присутствующих в репертуаре Александринки, критики «Чайки», к удивлению, не говорят ни слова.

А.Р. Кугель с удовлетворением оценивая первые шаги Е.П. Карпова на посту главного режиссера, указывает на то, что репертуар александринской сцены был очищен от «пошлого хлама». Вместе с тем, не наблюдая резкого улучшения репертуара и прямой зависимости повышения сборов от изменения репертуарной линии, А.Р. Кугель утверждает, что пример Е.П. Карпова доказывает, что, опираясь на блестящую александринскую труппу оказывается возможным вести дело «добропорядочно, умно и литературно»45.

Принципиально важным в разговоре о премьере «Чайки» является оценка состояния труппы Александринского театра и характеристика актерского исполнения. А.С. Суворин считал, что В.Ф. Комиссаржевская прекрасно говорила монолог из первого действия, а Аполлонский давал правдивый тон молодому Треплеву46. Однако, критик подчеркивал, что пьеса была плохо «срепетована». Он говорил о «сценической неопытности» автора и неудачных mise en scene. Именно вследствие этого, по мнению Суворина, последняя сцена, полная «оригинального драматизма» в спектакле почти пропала. Затем, после второго представления, суворинское «Новое время» подчеркивало, что четвертое действие произвело глубокое впечатление.

Ему практически вторил И.Н. Потапенко47. В соответствии с тенденцией к «романтизации» главной героини Потапенко особенное значение придавал четвертому действию. Практически, признавая несценичность, отсутствие необходимых эффектов, он волновался о том, «чтобы у публики хватило внимания на три действия, а уж четвертое в таком случае, где имелись самоигральные эффекты «само подымет» пьесу. Потапенко отмечает «чудную, полную драматизма сцену Заречной с Треплевым», которая Комиссаржевская проводила «так тонко, так трогательно, с такой художественной чуткостью и правдивостью», что забывались все имеющиеся, по мнению Потапенко, «сценические просчеты» пьесы.

П.А. Россиев в «Сыне Отечества» демонстративно умалчивал об игре актеров, задавая сакраментальный вопрос: «как и что тут играть?»48

И.И. Ясинский считал, что пьеса не была принята ни актерами, ни публикой, ибо все были «сконфужены»49. Он обращает внимание на финальную сцену Треплева (Аполлонского), который, по его мнению, «так комично» рвал бумаги, что в публике раздавался смех. Но тот же Ясинский отмечает и несколько искорок в игре Комиссаржевской, которые к его сожалению тут же «погасли из-за «несчастной фантазии» героини надеть на себя в финале простыню. Самым «живым лицом» Ясинский называет Сорина в исполнении В.Н. Давыдова, сравнивая его с героем Золя. Но тут же критик указывает на нелепость сценического положения, когда Сорин «засыпает или умирает» на сцене. И, наконец, Ясинского явно раздражает финальная реплика Дорна о склянке (или, как пишет Ясинский, — «бутылке») с эфиром, ослабляющей трагический момент и «эффект выстрела». Практически Ясинский приводит серию, так называемых «конфузов», опрокидывающих традиционные сценические приемы. Эти своеобразные «аттракционы», действительно сбивали и публику и зрителя с привычных стереотипных реакций. Ясинский, вместе с тем, верно улавливает провокативность чеховской драматургической структуры. В привычном представлении «Чайка» действительно представляет собой целую серию запрограммированных эстетических «конфузов».

Вместе с тем И.И. Ясинский вступается за такой понятный и родной для русской литературы образ «маленького человека» и оскорбляется приписываемому Чехову стремлению «с неизмеримой высоты» Вечности, Мировой души и критериев Бытия раздавить «маленьких людей», «не заметить, что у каждого их них есть своя, хоть и крохотная душа». Либеральные демократы от литературы моментально оценили угрозу, исходящую от Чехова, приписав ему своеобразное ницшеанство на местной российской почве. И в актерской игре, в традициях «русской актерской школы», призванной открывать человеческое, согревать человеческим теплом и одухотворять даже ничтожные роли и ничтожные характеры, в этом смысле не было привычных ориентиров.

А.Р. Кугель сразу же сигнализирует о том, что актерское исполнение отличалось «декадентской усталостью»50. Он подчеркивал создающуюся на сцене «болезненную атмосферу», где не то в экстазе, не то в полусне бродили действующие лица. По его мнению, весь ансамбль был «лишен характерности». Говоря об исполнении Н.Ф. Сазоновым роли Тригорина критик отмечает, что артист схватился за черты характерности, знакомые ему по другим ролям и подчеркивает случайность и неуместность возникшей ассоциации с Подхалюзиным (видимо намекая на особый успех Сазонова в пьесах Островского и, в частности, в роли Андрея Белугина). Пытаясь выявить актерскую «задачу» Сазонова, критик стремится определить характер Тригорина, намеренно обостряя и утрируя черты героя пьесы. Ясинскому не хватает в «Чайке» так называемой «законченности» и идейной определенности образа и он, иронизируя, называет чеховского Тригорина «гнусным беллетристом, подстрелившим живую чайку, г-жу Комиссаржевскую». А.Р. Кугель все же, справедливости ради, указывает на «недурные места» в игре исполнительницы роли Нины. Но в целом, как видно, его, с одной стороны, не устраивает «избыток объективности» в подаче персонажей, с другой стороны, неопределенность авторских предпочтений и несовпадение элементов «задушевной авторской исповеди», присутствующей в речах самых разных персонажей, с их характерной определенностью. Естественно, оценивая премьерный спектакль, А.Р. Кугель говорил о «бесцельном исполнении». «Подобно тому, — пишет критик, — как г. Чехов не знал, к чему он рассказывает, так актеры не знали, к чему они играли. «Бесцельную» игру он отмечал у Н.Ф. Сазонова (Тригорина), А.С. Панчина (Медведенко), М.И. Писарева (Дорн), А.М. Дюжиковой (Аркадина), М.М. Читау (Маша), А.И. Абариновой (Полина Андреевна). Из актерского ансамбля он, подобно А.С. Суворину, выделяет лишь Аполлонского, Давыдова и Комиссаржевскую и объясняет это тем, что в этих трех ролях «можно найти, если не следы характеров, то хотя бы проблески человечески понятных настроений»51. Под «человечески понятными настроениями» Кугель несомненно предполагал наличие драматических коллизий в традиционном смысле слова (несчастная судьба Нины, нереализованность жизненных сил у Сорина, разочарование самим собой и несчастная любовь у Треплева).

Писатель Д.Н. Голицын (Муравлин), откликаясь на премьерный спектакль, отмечал «общее недоверие исполнителей к их ролям»52. Это ощущение некоторой «растерянности» мастеров александринской сцены перед предложенными им ролями отмечают почти все рецензенты, да и впоследствии сами актеры признавались в этом в своих воспоминаниях. «Ненайденность тонов», когда амплуа вдруг перестали «работать», лишила артистов их привычных «приемов» и, естественно, это существенно снизило силу воздействия их игры на публику.

С.В. Танеев пишет о «слабом исполнении пьесы», о «промахах в планировке действующих лиц», о «полном отсутствии ансамбля и общего тона у исполнителей»53. Здесь критик вводит весьма интересный мотив, говоря о том, что артисты императорской александринской сцены в первом спектакле, благодаря пьесе Чехова сбились со своих привычных театральных тонов. «Все представление, — пишет С.В. Танеев, — носило характер какого-то любительского спектакля» и «минутами просто не верилось, что все это происходит на образцовой сцене». Далее критик предъявляет претензии к распределению ролей, которые, по его словам, «были розданы ни с чем не сообразно». Он недоумевает, почему роль Аркадиной не исполняла М.Г. Савина или Н.С. Васильева, а Тригорина сыграл не М.В. Дальский? И эти упреки, очевидно, можно признать справедливыми, ибо речь здесь шла не столько об усилении характерности, сколько о преимуществе талантов, силе мастерства, обаяния и воздействия на публику.

Показательно, что применительно к «Чайке» многими критиками были замечены и постановочные эффекты: картина озера, освещенного лунным светом и др. Однако характер сравнений этих эффектов с эффектами из постановки «Отелло» и фейерверком из «Генеральши Матрены» говорит о том, что критики намеренно лишают их связи с единым замыслом, конфликтом и атмосферой пьесы и спектакля. Спектакль намеренно не воспринимается художественным целым, а разымается на детали, «приемы» и «эффекты». Понятие атмосферы, настроения действия для многих критиков еще не существует. Хотя наиболее проницательные из них затрагивают эту тему, пусть хотя бы и только применительно к тексту пьесы.

Между тем и А.С. Суворин, и С.В. Танеев справедливо говорят о роли выразительных мизансцен в обрисовке отношений героев и в создании общей атмосферы сцены. И это уже принципиально важный момент, приобретающий принципиальное значение для драматургии А.П. Чехова, своеобразная ступенька к рождению новой художественной целостности спектакля.

Подводя итоги почти двухнедельной газетной дискуссии в московских «Театральных известях», Н.Ф. Денисюк центральной причиной провала признавал несоответствие драматургической структуры чеховской «Чайки» общепринятым условиям сцены»54. Разбирая разноречивые суждения критиков, литераторов, драматургов, высказанных по поводу события, случившегося в Александринском театре 17 октября 1896 года, автор обзора все же склоняется к мысли о том, что «литература для сцены — литература низшего порядка» и требует «специфических данных от ее авторов», главным из которых является необходимость «справляться с данными о психологии толпы». Н.Ф. Денисюк считает, что именно этого требует «призвание» драматического писателя «руководить» толпой. По его мнению, нежелание автора следовать общепринятым нормам, проистекающим из стереотипов «сценичности», обеспечивающим понимание пьесы артистами и публикой, сделали художественные достоинства чеховской комедии «потенциальными».

Столкнувшись с новой художественной структурой, вольно или невольно попытавшейся опрокинуть привычные условно-театральные стереотипы «образцовой сцены» и ее публики, многие критики почти интуитивно ощутили, заметили и назвали особенности нового художественного строя чеховской пьесы. Многие из них поняли всю революционность подхода Чехова, по сути дела своим игнорированием привычных условностей утверждающего новый авторский театр, вскрывавшего новую природу конфликтов, и утверждавшего в соответствии с этим новую шкалу нравственно-эстетических ценностей. Именно этим и объяснялась ожесточенность полемики.

Примечания

1. См.: Осколки. 1896. № 45. С. 1.

2. Суворин А.С. Театр и музыка // Новое время. 1896. 19 окт.

3. Фингал [Потапенко И.Н.]. Звание и избранные // Новое время. 1896. 27 окт.

4. См.: Лейкин Н.А. Летучие заметки // Петербургская газета. 1896. 18, 19 окт.; [Без подписи] Антракты. Александринский театр // Петербургская газета. 1896. 18 окт.

5. Бедный Ионафан [Уколов С.Я.]. Чайка. Фантастически-сумасшедшие сцены с прологом, эпилогом, белибердою и провалом // Петербургский листок. 1896. 20 окт.

6. К. Рылов [Соколов А.А.]. «Чайка» или Подлог на Александринской сцене. (Комедия в 2-х выстрелах и 3-х недоразумениях) / Театральные новинки «Петербургской газеты» // Петербургская газета. 1896. 23 окт.

7. Homo novus [Кугель А.Р.]. О театральной критике // Петербургская газета. 1896. 23 окт.

8. Первый Бенефис // Новости и Биржевая газета. 1896. 18 окт.

9. См.: Суворин А.С. Театр и музыка // Новое время. 1896. 19 окт.

10. См.: Фингал [Потапенко И.Н.]. Звание и избранные // Новое время. 1896. 27 окт.

11. В.Г. [Гольцев В.А.]. Мысли и встречи // Неделя. 1896. 27 окт.

12. См.: Оптимист [Михайлова О.Н.]. Петербургские фантазии / Фельетон «Петербургской газеты» // Петербургская газета. 1896. 27 окт.

13. См.: Л. А-ва [Авилова Л.А.]. О «Чайке» Г. Чехова // Петербургская газета. 1896. 20 окт.

14. Читау М.М. Премьера «Чайки» (Из воспоминаний актрисы) // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. С. 121.

15. Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 157.

16. Первый Бенефис // Новости и Биржевая газета. 1896. 18 окт.

17. Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 157.

18. См.: Юрьев Ю.М. Записки. Т. 1. С. 152.

19. Ср.: Протокол № 31 заседания Театрально-литературного комитета (Санкт-Петербургское отделение) от 14 сентября 1896 г. // РГИА., ф. 497, оп. 8, д. 442.

20. См.: Гнедич П.П. Книга жизни. С. 127.

21. См.: Селиванов Н.А. Александринский театр. Чайка // Новости и Биржевая газета. 1896. 19 окт.

22. Ср.: Суворин А.С. Театр и музыка // Новое время. 1896. 19 окт.

23. Любитель [Россиев П.А.]. Александринский театр. «Чайка». Комедия А. Чехова. Бенефис г-жи Левкеевой // Сын отечества. 1896. 19 окт.

24. Н. Р-ий [Россовский Н.А.]. Александринский театр // Петербургский листок. 1896. 18 окт.

25. См.: Осколки. 1889. № 43. С. 1.

26. Ясинский И.И. Роман моей жизни. М., 1926. С. 176.

27. Я. [Ясинский И.И.]. Письма из партера. Александринский театр. «Чайка», ком. в 4-х действ. Антона Чехова, в 1-й раз // Биржевые ведомости. 1896. 18 окт.

28. Homo novus [Кугель А.Р.]. Театральное эхо. Александринский театр. Бенефис г-жи Левкеевой. «Чайка», ком. в 4 д. Ант. Чехова // Петербургская газета. 1896. 18 окт.

29. Homo novus [Кугель А.Р.]. Театральное эхо. Александринский театр. Бенефис г-жи Левкеевой. «Чайка», ком. в 4 д. Ант. Чехова // Петербургская газета. 1896. 18 окт.

30. Homo novus [Кугель А.Р.]. Преступление и наказание // Петербургская газета. 1899. 17 окт.

31. Суворин А.С. Театр и музыка // Новое время. 1896. 19 окт.

32. Фингал [Потапенко И.Н.]. Звание и избранные // Новое время. 1896. 27 окт.

33. Homo novus [Кугель А.Р.]. Театральное эхо. Александринский театр. Бенефис г-жи Левкеевой. «Чайка», ком. в 4 д. Ант. Чехова // Петербургская газета. 1896. 18 окт.

34. Кугель А.Р. Чехов // Театр и искусство. 1902. № 48. С. 45.

35. Homo novus [Кугель А.Р.]. «Чайка» // Петербургская газета. 1896. 19 окт.

36. См.: Станиславский К.С. Моя жизнь в искусстве. М., 1963. С. 279.

37. С.Т. [Танеев С.В.] Александринский театр. «Чайка» / Петербургские письма // Театрал. 1896. Кн. 45. № 95 (ноябрь). С. 75—82.

38. Homo novus [Кугель А.Р.]. Новые формы / Фельетон «Петербургской Газеты» // Петербургская газета. 1896. 20 окт.

39. В.Г. [Гольцев В.А.]. Мысли и встречи // Неделя. 1896. 27 окт.

40. Гофштеттер И.А. Письмо в редакцию (По поводу «Чайки» г. Чехова) // Санкт-Петербургские ведомости. 1896. 27 окт.

41. Гофштеттер И.А. Письмо в редакцию (По поводу «Чайки» г. Чехова) // Санкт-Петербургские ведомости. 1896. 27 окт.

42. Суворин А.С. Театр и музыка // Новое время. 1896. 19 окт.

43. Борей [Шуф В.А.]. Зигзаги // Петербургский листок. 1896. 19 окт.

44. Оптимист [Михайлова О.Н.]. Петербургские фантазии / Фельетон «Петербургской газеты» // Петербургская газета. 1896. 27 окт.

45. Homo novus [Кугель А.Р.]. О Театральной критике // Петербургская газета. 1896. 23 окт.

46. Суворин А.С. Театр и музыка // Новое время. 1896. 19 окт.

47. Фингал [Потапенко И.Н.]. Звание и избранные // Новое время. 1896. 27 окт.

48. Любитель [Россиев П.А.]. Александринский театр. «Чайка». Комедия А. Чехова. Бенефис г-жи Левкеевой // Сын отечества. 1896. 19 окт.

49. Ясинский И.И. Листок. Чеховская «Чайка» // Биржевые ведомости. 1896. 20 окт.

50. Homo novus [Кугель А.Р.]. Театральное эхо. Александринский театр. Бенефис г-жи Левкеевой. «Чайка», ком. в 4 д. Ант. Чехова // Петербургская газета. 1896. 18 окт.

51. Homo novus [Кугель А.Р.]. Театральное эхо. Александринский театр. Бенефис г-жи Левкеевой. «Чайка», ком. в 4 д. Ант. Чехова // Петербургская газета. 1896. 18 окт.

52. Прозаик [Голицын Д.П.]. Театр и музыка. Александринский театр // Санкт-Петербургские ведомости. 1896. 19 окт.

53. С.Т. [Танеев С.В.]. Александринский театр. «Чайка» / Петербургские письма // Театрал. 1896. Кн. 45. № 95 (ноябрь). С. 75—82.

54. Денисюк Н.Ф. Сказка про белого бычка // Театральные известия. 1896. 31 окт.