Вернуться к В.А. Гейдеко. А.П. Чехов и Ив. Бунин

Глава первая. Народничество

1

Чехову и Бунину довелось быть свидетелями подъема и упадка одного из самых влиятельных литературных течений XIX века — народничества. Со многими писателями-народниками и Чехов и Бунин были знакомы лично; с одними их связывала дружба, к другим они относились холодно или даже неприязненно.

Особый, пристальный интерес вызывают факты взаимной полемики: народнической критики по отношению к Чехову и к Бунину; Чехова и Бунина — по отношению к народнической литературе. Эта полемика — иногда подспудная, иногда явная — позволяет еще точнее определить идеологические позиции двух писателей. Довольно часто Чехов и Бунин в борьбе с народничеством невольно выступали в роли союзников, оказывались на одном и том же фланге.

Однако, если говорить о том, какие именно стороны народничества вызывали у каждого из писателей наибольшее неприятие (а также о симпатиях и приверженностях к некоторым писателям-народникам), то здесь у Чехова и у Бунина многое не совпадало.

Все это неудивительно. И дело здесь не только в разнице человеческих и художнических индивидуальностей. Дело и в том, что народническая литература была далеко не однородной, в ней существовали свои крайности, противоречия. Среди ее представителей были и последовательные приверженцы народнического учения (Златовратский, Засодимский), были писатели, постепенно утратившие какую-либо связь с этим течением (Эртель) или даже вступавшие с ним в резкую полемику (Гл. Успенский).

Весьма неоднозначна и роль народнической литературы в общественной и культурной жизни России. Глубоко исторически рассматривая завоевания и просчеты писателей-народников, В.И. Ленин называл их лучшими представителями народничества. Особую заслугу беллетристов-народников В.И. Ленин видел в том, что в их творчестве отчетливо отразилась «противоположность интересов труда и капитала»1.

Ленин проницательно отмечал у народников-беллетристов противоречие между социально-утопическим мировоззрением и реалистическим изображением народной жизни. Критика капиталистической системы велась народниками с патриархальных позиций; их рецепты общественного переустройства жизни имели наивно-эмоциональный, иногда — консервативный характер2. Не принимая идеологически неверных сторон народнической литературы, полемизируя с ними, Ленин вместе с тем ценил умение народников создавать правдивые, насыщенные фактами, точными и меткими наблюдениями картины народной жизни. «...Писатели-народники, надо отдать им справедливость, умели собирать большой материал. Они не сидели по домам, а шли в низы, изучали жизнь рабочих, крестьян, ремесленников и очень хорошо, подробно записывали их язык, условия быта»3.

Народническая литература была литературой преимущественно тенденциозной. Проповедническое начало выражалось в ней с подчеркнутой, подчас демонстративной обнаженностью, шла ли речь о защите общинного уклада жизни (Златовратский), или обосновании террористического пути революционной борьбы (Степняк-Кравчинский), или об утверждении «власти земли» в психологии крестьянина (Гл. Успенский). И даже те произведения, которые не выдвигали четко сформулированных идей, ограничивались описанием характерных особенностей народного быта, тоже имели — хотя и не столь явно выраженную — идеологическую направленность. Правдивостью свидетельств о народной жизни, опирающихся на личные наблюдения, на цифры и факты, они служили источником достоверной информации о существующем порядке вещей.

Народническая литература затрагивала проблемы политического, социально-экономического переустройства России, проблемы, стоявшие в центре идеологических споров. И, естественно, наше внимание привлекут те стороны отношений Чехова и Бунина с народничеством, в которых наиболее явственно отразилась идеологическая борьба той эпохи.

2

Интерес к писателям-народникам у Чехова и у Бунина был весьма избирательным. Пожалуй, существовали всего две фигуры, по отношению к которым взгляды Чехова и Бунина в основном совпадали: Эртель и Златовратский.

О человеческой притягательности Эртеля, равно как и об интересе, который питали к его творчеству и Чехов и Бунин, можно было бы говорить много и подробно. Однако в человеческом и писательском облике Эртеля не было тех особо характерных для народничества черт, которые интересны для нас в первую очередь. Поэтому есть смысл внимательнее остановиться на другой фигуре — патриарха, законодателя народничества Николая Николаевича Златовратского. Вот уж кто поистине олицетворял литературное народничество — и жизнью своей и творчеством! Он оставался неизменным и преданным приверженцем этого течения — именно так заявил он о себе первыми литературными опытами, именно в этом качестве его заслуги перед литературой были оценены в 1909 году, когда Златовратский был избран действительным членом Академии наук (одновременно с ним этого звания был удостоен и Бунин).

Как складывались отношения у Чехова и у Бунина к творчеству Златовратского?

Бунин в одной из записей приводит список писателей-народников, которые были живы во времена его ранней молодости; замечает, что все они — особенно Глеб Успенский и Златовратский — «пользовались большой известностью и очень читались» (9, 273). Далее Бунин делает поправку, что различие между народниками было огромное: «Левитов и оба Успенских были столь талантливы, что можно и теперь перечитывать их. Прочие «народники» были бездарны и забыты вполне справедливо» (9, 273).

Златовратский здесь — среди «прочих».

Чехов не без легкого раздражения пишет И. Леонтьеву: «Все разговоры о «художественности» меня только утомляют и кажутся мне продолжением все тех же схоластических бесед, которыми люди утомляли себя в средние века». Немного выше он замечает: «Все произведения я делю на два сорта: те, которые мне нравятся, и те, которые мне не нравятся. Другого критериума у меня нет, а если Вы спросите, почему мне нравится Шекспир и не нравится Златовратский, то я не сумею ответить» (XV, 42).

Имя Златовратского приведено здесь как бы «к примеру», и вместе с тем оно здесь не случайно.

«Нехудожественное», «бездарное» — таковы косвенные оценки Чеховым и Буниным творчества Златовратского. Но не забудем двух обстоятельств. Прежде всего — оценки эти именно косвенные, высказанные в той форме, которая так или иначе смягчает резкость характеристики. И второе, самое существенное. Как бы невысоко ни оценивали Златовратского и Чехов и Бунин, для них он оставался все-таки не рядовым писателем, не эпизодической фигурой, а представителем целой литературной эпохи, определенного культурного течения, имевшего свое немалое воздействие на современников. Бунин именно так и воспринимает Златовратского — как лидера одного из четырех литературных направлений, с которыми он встретился в Петербурге при непосредственном своем знакомстве с писательской средой. Именно поэтому и Чехов из многочисленных возможных имен, которым легко было бы противопоставить Шекспира, остановился на имени Златовратского, как наиболее характерном. В голой тенденциозности творчества Златовратского, в убежденности, последовательности и прямолинейности, с которыми выражал он народническую веру, была своя законченная страсть, воплощавшая те идеи, которые в более неопределенном и «размытом» виде существовали в произведениях других народников.

К тем резким оценкам, которые Чехов и Бунин давали творчеству Златовратского, пожалуй, следует сделать еще несколько поправок (или, точнее, комментариев).

Об одном из рассказов Златовратского («Гетман»), опубликованном в журнале «Русская мысль», Чехов похвально отозвался в письме к Линтваревой (XIV, 238), порекомендовал своему адресату прочитать его. Рассказ этот нетипичен для Златовратского: в нем нет обычной для этого писателя резкой тенденциозности; он «всего лишь» описывает колоритный, своеобразный человеческий характер. И можно предположить, что именно психологическая убедительность и правдивость, экономная простота привлекли в этом рассказе внимание Чехова.

Далее. В самой личности Златовратского были, по-видимому, такие черты, которые в чем-то импонировали и Чехову и Бунину, снижали, смягчали остроту высказываний о нем. Вот почему и Чехов и Бунин относились к Златовратскому добродушно-иронически. Бунин, скажем, вспоминает один из тех случаев, когда Чехов с «мучительным удовольствием» хохотал над каким-либо забавным высказыванием. На этот раз причиной веселья послужила не очень складная похвала, высказанная Златовратским по адресу раннего бунинского рассказа.

Чехов: «— Постойте, а как про вас Короленко написал?»

Бунин: «— Это не Короленко, а Златовратский. Про один из моих первых рассказов. Он написал, что этот рассказ «сделал бы честь и более крупному таланту» (9, 223).

Двусмысленность этой похвалы, видимо, запомнилась Чехову, и он вспоминал о ней с тем удовольствием, которое получаешь от юмора непроизвольного, от высказываний, комичность которых невольна, непредумышленна.

Примечательно и отношение Чехова к празднованию 30-летия литературной деятельности Златовратского, которое происходило в Москве в 1897 году. Чехов в это время находился за границей, о юбилее узнавал из писем своих корреспондентов. «Пишут мне об юбилее Златовратского. Очень мило!» — замечает Чехов в письме к Соболевскому (XVII, 175). А несколько раньше, ему же, Чехов пишет иронически и вместе с тем добродушно: «У нас в Ницце юбилеев нет, Златовратского не читают» (XVII, 174). Из этих коротких замечаний Чехова нетрудно понять, насколько снисходительно относился он к самому факту торжеств, предпринятых по случаю, не столь значительному для русской литературы.

Весьма добродушно воспринимал Златовратского и Бунин. Вот он вспоминает о своих визитах в маленькую московскую квартирку Златовратского:

«...Он ходил, по-медвежьи покачиваясь, по своему прокуренному кабинету, в стоптанных войлочных туфлях, в ситцевой косоворотке, в низко спустившихся толстых штанах, на ходу делал машинкой папиросы, втыкая ее в грудь себе, и бормотал:

— Да, вот мечтаю нынешним летом опять поехать в Апрелевку, — знаете, это по Брянской дороге, всего час езды от Москвы, а благодать... Бог даст, опять рыбки половлю, по душам поговорю со старыми приятелями, — там у меня есть чудеснейшие мужики-соседи... Все эти марксисты, декаденты какие-то, все это, милый, эфемериды, накипь!» (9, 285. Курсив Бунина).

Легко представить себе, какой беспощадный и злой шарж мог бы нарисовать Бунин, если бы речь шла о заведомо антипатичном ему человеке! Между тем ирония Бунина сознательно ограничена. Бунин посмеивается, подтрунивает над излюбленными привычками маститого народника, слегка переиначивает и утрирует его высказывания, но делает это явно без сарказма. Потому что общественно-литературная позиция Златовратского (при всех ее крайностях и противоречиях) была для Бунина только одной из крайностей, на которые размежевывалось современное Бунину искусство. Другим полюсом было декадентство — его Бунин решительно не принимал, по его адресу не жалел ни иронии, ни сарказма.

Если же суммировать причины, по которым и Чехов и Бунин, невысоко оценивая творчество Златовратского, все-таки удерживались от заостренно-резких высказываний о нем, то главная из них заключается в том, что творческие принципы Златовратского лежали явно в стороне от тех направлений, в которых развивалась проза и Чехова и Бунина, особо не перекрещивались с ними. Здесь не было ни близости, ни отталкиваний — тех непременных условий, когда писатель оценивает творчество другого автора с особым интересом и пристрастием.

В оценках Чеховым и Буниным такого видного их современника, как Владимир Галактионович Короленко, наглядно проявилось их отношение к народничеству. С безусловной симпатией воспринимали и Чехов и Бунин общественно-активную натуру Короленко, высказывали немало высоких похвал по поводу его произведений.

В одном из своих первых писем к Короленко Чехов писал: «...я чрезвычайно рад, что познакомился с Вами. Говорю я это искренно и от чистого сердца. Во-первых, я глубоко ценю и люблю Ваш талант; он дорог для меня по многим причинам. Во-вторых, мне кажется, что если я и Вы проживем на этом свете еще лет 10—20, то нам с Вами в будущем не обойтись без точек общего схода» (17 октября 1887 года; XIII, 375).

Чеховское предположение оправдалось. «Точки общего схода» не однажды находились у двух писателей. И принципиально важно, что позиции их совпали в широко известном «академическом инциденте», когда и Короленко и Чехов открыто выступили в защиту Горького.

Спустя шестнадцать лет после знакомства с Короленко Чехов в телеграмме по случаю 50-летия писателя напишет ему сердечные слова: «Дорогой, любимый товарищ, превосходный человек, сегодня с особенным чувством вспоминаю Вас. Я обязан Вам многим. Большое спасибо. Чехов» (XX, 119).

Взаимоотношения между Буниным и Короленко также характерны своей длительностью и постоянством. Бунин воспринимал Короленко как одного из представителей классической русской литературы, сохранившего верность лучшим ее традициям: высокому гуманизму, простоте и благородству. Еще до того, как состоялось знакомство Бунина с Короленко (1896), Бунин несколько раз восторженно отзывался о его произведениях в письмах брату Юлию4.

В одном из газетных интервью Бунин так характеризовал своего старшего товарища по литературе: «Что я могу сказать о В.Г. Короленко? Радуешься тому, что он живет и здравствует среди нас, как какой-то титан, которого не могут коснуться все те отрицательные явления, которыми так богата наша нынешняя литература и жизнь»5.

С народничеством Короленко был связан и организационно (в качестве редактора журнала «Русское богатство»), и творчески. И хотя как художник Короленко значительно шире народнического направления6, в его эстетических вкусах, в его позициях литератора, редактора крупного литературно-художественного издания не могли не проявиться слабости, крайности литературного народничества.

Чехов говорил Бунину:

«А Короленке надо жене изменить, обязательно, чтобы начать лучше писать. А то он чересчур благороден. Помните, как вы мне рассказывали, что он до слез восхищался однажды стихами в «Русском богатстве» какого-то Вербова или Веткова, где описывались «волки реакции», обступившие певца, народного поэта, в поле, в страшную метель, и то, как он звучно ударил по струнам лиры, что волки в страхе разбежались? Это вы правду рассказывали?

— Честное слово, правду» («О Чехове»; 9, 223).

Как видим, и Чехов и Бунин были единодушны в оценке некоторого прекраснодушия Короленко, его склонности к мелодраматическим эффектам.

Итак, у Чехова и у Бунина оценки совпадали (или же были близки) лишь применительно к нескольким писателям-народникам. Если же обратиться к тому, как воспринимали Чехов и Бунин творчество других представителей литературного народничества, то здесь мы обнаруживаем немало несовпадений и даже прямых расхождений. Симпатии и антипатии к тем или иным авторам и со стороны Чехова и со стороны Бунина могут показаться случайными и произвольными. Но — только до тех пор, пока мы не обнаружим наличия «прямой» или «обратной» связи именно с этими писателями. В этом смысле крайне любопытно заинтересованное отношение Бунина к Левитову. Не менее поучительно и неприятие Чеховым творчества Гл. Успенского и Успенским — Чехова.

По этим эпизодам литературной жизни, по восприятию Чеховым и Буниным писателей-народников мы можем глубже уяснить и их различное отношение к народничеству как литературному течению.

3

Почему Бунин из множества писателей-народников остановил свое внимание именно на Левитове — далеко не самом крупном, не самом даровитом и даже не самом тенденциозном авторе? За объяснениями обратимся прежде всего к Бунину.

«Некоторые из рассказов Левитова поразили меня в ту пору, — особенно «Горбун» (9, 273), — вспоминал Бунин.

В устах Бунина, несклонного (тем более задним числом) к преувеличенным восторгам, такое признание звучит высокий похвалой. Слово «поразили» очень точное еще и потому, что рассказы Левитова обладают именно повышенным эмоциональным воздействием; они могут нравиться или не нравиться, но в любом случае они способны задеть самые чувствительные, ранимые струны человеческой души, поразить ее. Левитов — не моралист, не проповедник; он живописатель нравов обыденной деревенской жизни. Однако в бесхитростных, как бы протокольно бесстрастных сценах сельского быта перед нами развертываются драматические коллизии, раскрываются тайные стороны человеческой души. И нередко в рассказах Левитова находишь мотивы и ситуации, которые спустя несколько десятилетий в более заостренной форме отзовутся и в рассказах самого Бунина.

Невежество деревенской жизни, необузданность страстей, дикость нравов Левитов рисует в их крайних проявлениях, когда, к примеру, мальчик способен убить, «полыхнуть» ножиком своего младшего, всеми презираемого и унижаемого брата только за то, что тот отказался играть с ним («Деревенский случай»), или отец, рассердившись, способен ударить дочь наотмашь кнутом, навеки сделав ее калекой («Блаженненькая»).

«Нервная, впечатлительная натура» Левитова7 сказывалась в обостренном внимании к отклонениям человеческой психики, к физической неполноценности человека. Эта особенность проявлялась не только в интересе к героям, «выломившимся» из нормальной колеи жизни8, — что заметно сближает Левитова и Бунина — автора таких рассказов, как «Я все молчу», «Людоедка», «Блаженные» и др.9 Она проявлялась и в подробном, тщательном исследовании болезненных сторон человеческой психологии. Не случайно среди других рассказов Левитова Бунин выделил именно «Горбуна» — в нем пристрастие писателя-народника к подсознательному, мистическому (все это на долгие годы станет одной из характерных особенностей и самого Бунина) выразилось наиболее ощутимо. Внимание Бунина привлекало не только творчество Левитова или Николая Успенского. Пристальный интерес Бунина вызывали и биографии писателей, в которых было немало общего: оба они расточительно относились к своему таланту; оба бродяжничали, пили, скитались по свету, пока их не настигла нелепая, трагическая смерть. В одной из записей Бунин впрямую сближает оба эти имени и здесь же исчерпывающе точно объясняет причину своего интереса к ним. Он пишет, что увлекся Николаем Успенским не просто «в силу его дарования, но в силу и личной судьбы его, во многом схожей с судьбой Левитова: страшные загадки русской души уже волновали, возбуждали мое внимание» (9, 274).

«Страшные загадки русской души» — именно этот мотив, весьма частный, нехарактерный для народнической литературы в целом, — остановил внимание Бунина. В своем творчестве Бунин высоко ценил эту, условно скажем, «левитовскую» линию. Когда в 1931 году в разговоре с Буниным о русской литературе Ф.А. Степун указал ему на Блока, в котором есть «что-то такое, чего недостает мне в вас, например, нет безумия, невнятицы; вы о безумии, о невнятице говорите внятно, разумно...» — Бунина, судя по его ответу, такое замечание обидело и рассердило: «— Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку, а Аверкий, умирающий в пустоте!..»10

Наибольшие симпатии Бунина вызывали писатели, которым вовсе не была свойственна тенденциозность (столь демонстративно, наглядно проявлявшаяся у других народников), которые не выдвигали никаких социальных, этических программ. Сам Бунин конечно же не таков: многим его рассказам свойствен пафос отрицания, они движимы глубоко осознанной идеей. Но есть в его творчестве и эти, столь характерные для Левитова, Николая Успенского (или для Слепцова, например), свойства: тяготение к зарисовке, этюду, не связанному непосредственно с какой-либо определенной идеей. Остроту наблюдений, меткость живописания людей Бунин ценил едва ли не больше, чем глубину мысли, аналитичность письма. Таким образом, высокие оценки Левитова и Николая Успенского позволяют полнее определить некоторые стороны и художнических пристрастий Бунина и — шире — его творческой манеры.

4

Исследователи уже обращали внимание на основные пункты расхождений между Чеховым и Гл. Успенским11. Подробнее остановившись на фактах отчетливой или скрытой полемики между двумя писателями, я попытаюсь проследить, как вписывается она в контекст отношения Чехова к народничеству и народников к Чехову.

Очерк Гл. Успенского «Развеселил господ» (1886, цикл очерков «Кой про что»), опубликованный десятилетием раньше чеховских «Мужиков», как бы предопределил полемику, развернувшуюся впоследствии вокруг чеховского рассказа. В этих произведениях Чехова и Глеба Успенского много примечательных совпадений: и то, что в центр повествования поставлена фигура лакея, уроженца деревни; и то, что оба автора рисуют живой приток сил из деревни в город, вызванный социально-экономическими обстоятельствами12; и то, что сопоставление деревни и города происходит в них весьма наглядно.

Словом, и Чехов и Гл. Успенский исходили из одних и тех же реалий современной им жизни. Но итоги, к которым они приходят, — принципиально разные. Жизнь деревни, по Чехову, не просто груба, однообразна, мучительна — она беспросветно тяжела. Именно полнейшая безысходность судьбы заставляет бывшего лакея Чикильдеева вынуть из сундука свой фрак, чтобы полюбоваться на него, вспомнить Москву, «Славянский базар», былые годы. Вряд ли у Чикильдеева была особенно сладка жизнь в городе (об этом нет речи) — фрак напомнил ему о трудной, горькой, но иной жизни.

Героя Гл. Успенского угнетает все, что связано с его жизнью в городе. И он ждет не дождется момента, когда, накопив достаточно денег, сумеет вернуться в деревню.

«Утомленное, труженическое лицо лакея вдруг засияло.

— Лучше деревенской жизни на свете нет! — по-детски радостно сказал он... — Это самое и есть моя великолепная мечта — жить в деревне своим хозяйством. Как можно! Места какие у нас! Выйдешь утром — аромат один, кругом на пятнадцать верст видно, двадцать деревень в хорошую погоду насчитать можно... И, господи помилуй, как хорошо! Годика два еще помаюсь, а там и к своему месту... Помилуйте — какое сравнение? Своя скотина, свои огороды, родня, сестры, жена, маменька, все по душе, никто над тобой не командует, не понукает, — как можно сравнить!»

Как далеки эти мечты от той картины, которую увидел чеховский герой в Жукове! Да, здесь — своя изба, но как в ней тесно, неопрятно! Да, здесь и отец, и мать, и брат, но относятся они друг к другу бессердечнее, хуже, чем чужие люди. Да, деревенская природа прекрасна, но за работой от зари до зари никто не успевает почувствовать этой красоты.

Историческая правота в этом споре — за Чеховым. Деревня, которую рисует Гл. Успенский в очерке «Развеселил господ», воспринимается несколько условно. И это вовсе не случайно, ибо та реальная деревня, которую трезво и досконально исследовал Гл. Успенский в большинстве своих произведений, в частности в очерках «Живые цифры», не давала никаких оснований для полемического противопоставления «городу». Цикл очерков «Кой про что» носил отпечаток народнических воззрений Гл. Успенского. Принципиальный пересмотр взглядов на пути экономического развития России еще предстоял Гл. Успенскому. Его статья «Горький упрек», написанная по поводу письма К. Маркса в редакцию журнала «Отечественные записки», знаменует собой перелом в мировоззрении Глеба Успенского. Уже не во «власти землиц, а во «власти капитала» видит Гл. Успенский ту реальную силу, которая направляет экономическое движение жизни и формирует психологию крестьянина, мужика. Впрочем, Успенский изживал иллюзии медленно и мучительно, и, расставаясь с ними, он искал и не сразу находил те убеждения, вера в которые была бы у него прочной и безусловной.

Гл. Успенский упорно не принимал чеховских идей. Так бывает, когда сталкиваются две взаимоисключающие художественные системы и когда признать правоту одной из них — значило бы признать поражение другой. Конечно же меньше всего Гл. Успенскому было свойственно стремление идеализировать деревню. Но даже там, где он писал о ней со взыскательной трезвостью, он все-таки не решался произнести тот беспощадный приговор, который вынес деревне Чехов. Согласиться с таким приговором — значило бы отказаться от кровно выстраданных, краеугольных своих идей.

Острота расхождений между Чеховым и Гл. Успенским нагляднее всего проявилась в очерке последнего «О том, что натворила акушерка Анна Петровна» (1888). Здесь Гл. Успенский уже не довольствуется замаскированной полемикой, прибегает к открытому, прямому спору.

...После долгих лет разлуки неожиданно встретились старые товарищи. Некоторые из них, «пользуясь отпуском в Петербурге, не преминули побывать и в театре, видели драму г. Чехова ИВАНОВ и, так как о ней много говорили, то и они нашли возможным по поводу нее коснуться вообще состояния «современного общества».

Глеб Успенский дает понять, что такие личности, как Иванов, никак не могут считаться подлинными героями времени; больше того, они даже не вправе рассчитывать на какое-либо сочувствие.

«Разве действительные страдания человека могут привести к отвращению жить? Можно и чахнуть, но не потерять сознания!»

Эти тирады, которые произносит один из героев очерка, — сильный и все-таки не самый решающий аргумент в споре Гл. Успенского с Чеховым. Решающий аргумент принадлежит здесь «истории о том, что натворила акушерка Анна Петровна».

Акушерка Анна Петровна Иванова («тоже Иванова» подчеркивает Гл. Успенский) случайно узнает о том, что купец решил обманом помешать мужикам скупить помещичью землю. Энергичная Анна Петровна, не теряя ни минуты, отправляется к барину и, «заражая слушателя своим гневом против кулацкой подлости», поворачивает дело так, что земля достается мужикам.

Вот такая история рассказывается в укор и в назидание рефлектирующему, апатичному, бездеятельному чеховскому герою.

Нет необходимости объяснять, что Чехов и Глеб Успенский различно понимали смысл и назначение личности в современном обществе. В драме «Иванов» Чехов демонстративно делает упор на фигуре «не героя», отстаивая трезвый, лишенный предвзятости взгляд на среднего интеллигента, разочаровавшегося в жизни и в самом себе (что весьма существенно). Гл. Успенский, в противовес Чехову, выдвигает иное представление об истинном герое действительности. Отсвет народнических теорий о необходимости «слиться с народом», помогать «меньшому брату» в трудных обстоятельствах его жизни ощущается в рассказанной Гл. Успенским малоправдоподобной истории о том, как находчивая акушерка сумела обмануть коварных кулаков (в этом очерке они выглядят явными простачками).

Взгляды Глеба Успенского на задачи и цели русской интеллигенции составляли один из самых уязвимых и слабых пунктов его мировоззрения. Утверждения Гл. Успенского о вредности разделения труда, отлучившего от земли разночинную интеллигенцию, его призывы вернуться к простой и истовой работе на артельных началах ведения хозяйства шли вразрез с реальными экономическими процессами. И его надежды на то, что вполне достаточно заинтересованного, уважительного отношения интеллигенции к нуждам народа, чтобы облегчить его положение, опять-таки относились к числу тех иллюзий, которыми была богата народническая беллетристика.

Разумеется, заблуждения народничества проявлялись у Гл. Успенского в иной, опосредованной форме, не столь тенденциозно и наглядно, как у других представителей этого направления. Тонкость и глубина жизненных наблюдений, сила дарования «самого наблюдательного, самого умного, самого талантливого»13 из всех народников-беллетристов давали о себе знать. Но случалось и так, что ложные идеи подминали правдивость непосредственного знания жизни, брали верх над художественной зоркостью Гл. Успенского. В таких случаях «талантливейший беллетрист превращается, — по словам Г.В. Плеханова, — в самого неудачного публициста»14.

Резкость полемики, кстати говоря, характеризует и отношение Чехова к Глебу Успенскому.

Познакомившись с очерком «Живые цифры», Чехов так характеризует его в письме А. Плещееву: «Вздор, который трудно читать и понимать» (XIV, 66).

Чехов последовательно отстаивал свое невысокое мнение о творчестве Гл. Успенского15. В письме Д. Григоровичу Чехов разделяет русских писателей на два поколения — к одному, которому он отдает предпочтение, Чехов относит Толстого, Тургенева, Григоровича; к представителям другого Чехов относит Гл. Успенского, Салтыкова16, Чернышевского.

И в такой оценке Чеховым Глеба Успенского опять-таки не парадокс, не просчеты художественного вкуса Чехова, а определенная логика литературного развития.

История расставляет книги по-иному, чем делают это современники великих писателей. Сегодня тома сочинений Чехова и Глеба Успенского стоят на книжных полках рядом, не исключая друг друга и не противореча друг другу. И в этом есть своя закономерность: оба писателя — в прогрессивном лагере русской литературы, оба давали трезвые, беспристрастные картины действительности конца XIX века. И глубоко показательно, что спор между Чеховым и Гл. Успенским отражал многие существенные разногласия между Чеховым и народнической идеологией.

5

Как соприкасается творчество Чехова и Бунина с идеологией народничества, непосредственно с народнической литературой? Идейно-эстетические принципы Чехова и Бунина не совпадали с принципами народнической беллетристики, но различия каждого из них носили особый характер.

Отношение Бунина к народничеству менее стабильно, чем у Чехова. Бунину довелось быть свидетелем и расцвета и угасания народнической литературы; на разных этапах ее развития по-разному складывалось к ней и отношение Бунина.

Первые шаги Бунина-прозаика в немалой степени связаны с народническими журналами. В 1893—1895 годах в «Русском богатстве» печатаются рассказы «Танька» (журнальный заголовок «Деревенский эскиз»), «Кастрюк», «На хуторе», «Вести с родины». В 1895 и в последующие годы несколько рассказов Бунина («На край света», «Учитель», «В поле» и др.) публикуются в другом народническом журнале — «Новое слово», редактируемом С.Н. Кривенко.

Разумеется, направление этих журналов было достаточно широким и сам факт публикации нескольких рассказов в «Русском богатстве»17 и в «Новом слове» еще не говорит о близости ранних произведений Бунина к народничеству. Но, с другой стороны, постоянство, с которым журналы печатали рассказы молодого автора, свидетельствует о том, что в этих произведениях было нечто, соответствовавшее идеологической платформе народничества. Скажем, вовсе не случайно и петербургское «Общество попечения о переселенцах», представлявшее собой одну из разновидностей народничества как общественного движения, обратилось к Бунину с просьбой выступить на литературном вечере (позже Бунин не без резкой иронии опишет этот вечер, памфлетно обрисует некоторых его участников — П. Засодимского, П. Вейнберга и др.) (9, 280—283).

Нетрудно догадаться, чем привлекли издателей народнических журналов рассказы Бунина. В талантливых опытах молодого писателя, независимо от субъективных его намерений, угадывалось сходство с народнической беллетристикой, с той ее разновидностью, которая отчетливее всего проявлялась в творчестве Каронина, Левитова, Николая Успенского, Наумова. Здесь было сходство прежде всего жанровое: произведения Бунина представляли собой тот промежуточный очерковый жанр, который, по словам М. Горького, «стоит где-то между исследованием и рассказом»18. В центре повествования у Бунина нередко находился коллективный герой — крестьянская масса19, значительное место занимали этнографические подробности, колоритный, «характерный» диалог.

Жанровую близость произведений Бунина этому типу народнической литературы невольно подчеркнул Н.К. Михайловский, когда переименовал бунинский рассказ «Танька» в «Деревенский эскиз» (эскизность, сознательная или невольная, была присуща многим произведениям народников).

Были, разумеется, в произведениях Бунина не только сюжетно-жанровые, но и другие особенности, которые сближали их с произведениями писателей-народников. Это и демократизм позиции, языка, стиля, это и доскональное знание народного быта, его характерных черт, это и выбор ситуации, когда в силу тех или иных причин (голод, пожар, переезд на новые земли) крестьянин оказывался в переломном, кризисном положении.

Одним словом, было немало причин, чтобы сближать раннее творчество Бунина с народнической литературой. Но если определять отличия раннего Бунина от писателей-народников, то они окажутся не менее разительными и важными, чем субъективное сходство между ними. Недаром уже современная Бунину критика сочла необходимым провести размежевание между Буниным и народниками. Даже по поводу рассказа «На край света», который был наиболее созвучен народничеству, критик А. Богданович писал: «Каких бы вавилонов наплел бы на ту же тему иной заядлый народник»20, недвусмысленно отделяя тем самым Бунина от «заядлых народников».

И в самом деле, Бунину были чужды идиллические, пасторальные краски в изображении русской деревни. Нагляднее всего это отличие Бунина от народничества заметно в рассказе «Танька», рассказе, казалось бы невольно склоняющем автора к изображению рождественских картинок, к сентиментальным ноткам.

...Крестьянской девочке Таньке посчастливилось ночевать в господском доме. Она сидит в теплой и чистой комнате, пьет вместе с помещиком чай с молоком, лоб ее вспотел, щеки раскраснелись... чем не идиллия? Но рассказ весьма далек от идилличность напротив, Бунин всячески подчеркивает случайность, недолговечность Танькиного счастья. Помещик угостит ее черносливом и сахаром (который Танька тут же припрячет, чтобы отдать дома матери), подарит голубой поясок — и опять вернется Танька в холодную избу, опять по утрам будет мать выталкивать ее на прогулку (вместо завтрака!), и придется ли ей в жизни «увидеть что-нибудь, кроме выгона».

Как далека эта трезвая картина деревенской жизни от произведений тех писателей-народников, которых Горький окрестил «слащавыми романтиками»!21 Вот, скажем, повествование о сверстнице бунинской Таньки — повесть П. Засодимского «Милочка». Десятилетняя Милочка приезжает погостить к бабушке-помещице и медленно, но успешно перевоспитывает ее на демократический лад. Милочка приводит к себе в гости деревенских ребятишек, приучает бабушку есть черный хлеб, открывает летом окна в доме, заставляет отпустить бедствующему мужику шесть пудов ржи... Когда богатая помещица окончательно перевоспиталась под воздействием своей внучки, настает момент всеобщей гармонии:

«И вот бабушка и внучка сидят посреди цветущего, благоухающего луга, под голубыми летними небесами, и каждая по-своему наслаждается пролетающими светлыми мгновениями».

Произведения П. Засодимского, так же как и Н. Златовратского и некоторых других народников, отличались избытком аффектов, слащавых описаний, неправдоподобно «гладких» диалогов.

«— Все ли здоровеньки, сударыня моя, матушка Евдокия Александровна? — мягким, сладеньким тоном заговорила няня».

Этим «сладеньким» тоном у П. Засодимского говорят многие герои; пристрастие к нему испытывает и сам автор. Даже трагические ситуации, требующие строгого и сдержанного письма, под его пером приобретают характер слезливо-мелодраматический. Рассказ «Слепые неразлучники» рисует нам едва ли не идиллию: «братаны» — двадцатипятилетний Вася и семидесятилетний Рябок — не роптали на судьбу, нет, они были вполне довольны своей участью, находили друг в друге душевную и физическую поддержку, трудились в меру сил — мололи табак, пряли.

В безмерно фальшивом по интонации рассказе есть сцена, которая по своей эстетической глухоте превосходит все остальное. П. Засодимский описывает, как один из «братанов» сорвался с колокольни и разбился.

«Под ярким утренним солнышком, под голубыми сияющими небесами — лежал Вася, не дыша, неподвижно, как подрезанный колос».

Легко представить, насколько противоречила такая слащавость точному и строгому письму Бунина — особенно жесткому, аскетичному, когда речь шла о смерти.

Итак, даже ранние рассказы Бунина, получившие одобрение в народнических журналах и имевшие приметы некоторого сходства с народнической литературой, по внутренней сути значительно от нее отличались. Эти различия, приобретая со временем все более принципиальный и наглядный характер, особенно отчетливо дадут о себе знать в 1910 году, когда будет опубликована бунинская «Деревня». Об этой повести, о бунинском понимании крестьянства речь пойдет ниже в главе «Россия. Народ. Революция». Там же подробно будет говориться и о других бунинских рассказах, полемичных по отношению к народничеству, рассказах, где мужик с вызывающей откровенностью изображен грубым, жестоким, забитым. Однако есть среди подобных произведений Бунина рассказ, на котором следует остановиться здесь особо.

Рассказ этот — «Ночной разговор» — интересен и тем, что полемика в нем сознательно обострена, и тем, что сама форма полемики носит иной характер, чем у Чехова. В рассказах Чехова, даже наиболее «антинароднических», полемическое начало не присутствует «само по себе». Оно — внутри произведения. Бунин — более резок, более заострен, чаще прибегает к открытым выпадам, намекам, формулировкам. Скажем, в «Деревне» (которая конечно же не сводилась к спору с народнической идеологией, но включала в себя и этот спор) идеологически заостренные размышления бунинских героев о путях развития цивилизации, о судьбах деревни, о будущем России носят программный характер и вместе с тем выглядят органичными и естественными звеньями повести.

Но иногда заостренность, даже запальчивость полемики приобретала у Бунина самодельное значение, нарушала художественную соразмерность произведения. Этим, на мой взгляд, отличается рассказ «Ночной разговор».

Приукрашенному изображению мужика Бунин противопоставил правду грубую, неприятную, отталкивающую. Но — грубую, неприятную в такой крайней, заостренной форме, в которой уже была нарочитость, мешающая объективному художническому подходу к предмету изображения. Эту нарочитость уловил Горький. На его свидетельстве о рассказе следует остановиться особо. И потому, что оно точно и проницательно, и потому, что в современной критике оно вызывало противоречивые толкования. Опираясь на отзыв М. Горького о «Ночном разговоре», В. Афанасьев и А. Волков с одинаковой убежденностью привлекали Горького в союзники для доказательства... противоположных суждений о рассказе.

Сошлемся прежде всего на источники, на которые опираются исследователи.

Существует письмо Горького к уральскому прозаику А.Т. Туркину, в котором точка зрения Горького выражена достаточно ясно.

«Художественных произведений этого рода я, конечно, не стану защищать, они и мне претят своей подчеркнутостью, однообразно темными красками, своим скрытым антидемократизмом, неестественным и даже пагубным в демократической стране»22.

Существуют, однако, и другие свидетельства об отношении Горького к рассказу.

Это два письма Бунина. В одном из них Бунин сообщает: «Позавчера читал его (рассказ «Ночной разговор». — B.Г.) у Горького (был Коцюбинский и еще кое-кто) и теперь спокоен — рассказ имел большой успех»23. В другом: «Рассказ уже готов, читал его у Горького — и снова с огромным успехом»24.

Для доказательства своей правоты исследователи делают упор на разных источниках, разных документах. В. Афанасьев, оценивающий рассказ отрицательно, опирается на письмо Горького к А.Т. Туркину. А. Волков ссылается на два письма Бунина25.

Так обстоит дело с оценкой Горьким бунинского рассказа. Наименее объяснимым представляется в письме обвинение рассказа в «скрытом антидемократизме». В то время, когда рассказ был написан, он не давал оснований для такого обвинения. Рассказ был направлен против идеализированного понимания народа и поэтому, несомненно, имел прогрессивное значение. Но другое дело, что в сознательно полемическом (совсем не случайно Бунин предсказывал отрицательное отношение критиков к рассказу с некоторым даже злорадством) заострении Бунин пользовался средствами, которые не просто делали рассказ уязвимым в художественном отношении, но и ослабляли его нравственное, политическое звучание.

Наконец, в какой степени рассказ «Ночной разговор» полемичен по отношению к народническим взглядам на мужика?26

Ответить на этот вопрос можно вполне определенно. Во-первых, рукописный вариант рассказа включал в себя упоминание о том, что гимназист представлял себе мужиков по книгам писателей-народников «Наумовских и Нефедовских»27 — псевдонимы более чем прозрачные!

Далее: когда Бунин не без злорадства предрекал, что «Ночной разговор» вызовет «большое озлобление (и опять дурацкое) — у господ критиков»28, то весьма вероятно, что он имел в виду и критиков народнического направления.

Что же касается «обанкротившегося народничества», то, думается, А. Волков несколько поторопился с его похоронами. Действительно, народничество образца 1880—1890 годов к тому времени обанкротилось. Но существовали различные варианты «неонародничества», которое многое позаимствовало у своего предшественника. Кстати говоря, спустя месяц после того как был написан рассказ «Ночной разговор», брат Бунина, Юлий, выступил в журнале «Вестник воспитания» со статьей «Памяти Николая Николаевича Златовратского». Статья эта воинственна по отношению к политическому оппоненту народничества — марксизму («Тот жар», с которым марксисты полемизировали с народниками, убеждал, что «и сами они в глубине души не были уверены в смерти народничества»29 — речь шла о второй половине 90-х годов, когда народничество стало заведомо реакционным).

Если же говорить о состоянии народничества именно в тот момент, то в 1912 году Юлий Бунин писал буквально следующее: «...народнические идеи вновь воскресают и получают весьма широкое распространение, причем, конечно, по сравнению со старым, новое народничество видоизменилось во многом, но в существенных своих основах осталось прежним. Среди учащейся молодежи и рабочих особенною популярностью стало пользоваться крайнее левое течение народничества, которое в этих слоях населения начало с успехом соперничать с марксистским направлением»30.

Конечно, суждения Ю. Бунина следует принимать с поправками, поскольку он неизбежно пристрастен в оценках направления, к которому был близок. Тем не менее он справедливо заметил особый характер современного ему народничества. Ю. Бунин не видел только одного: видоизменяясь, приобретая новые формы, народничество при всем том медленно, но неотвратимо сходило со сцены. И в этом смысле рассказ Бунина «Ночной разговор» — с его заостренно-полемической тенденциозностью — как бы подводил в его творчестве черту под внутренней или явной полемикой Бунина с одним из влиятельнейших и долговечных литературных течений.

6

Что характерно для отношения Чехова к народничеству, как сказывалось неприятие Чеховым народничества в его произведениях?

Резкое несовпадение народнических взглядов и взглядов Чехова на процесс зарождения капитализма в России нашло свое отражение и в рассказах Чехова («Мужики», «В овраге», «Бабье царство» и др.), и в тех оценках, которые народническая критика давала чеховским произведениям. Я позволю себе не останавливаться специально на рассказах Чехова, отмеченных полемикой с народничеством. Этот вопрос уже широко и полно освещен в научной литературе31. Но вот о восприятии чеховских произведений ведущими критиками-народниками, думается, следует сказать подробнее. В их реакции на чеховское творчество сказалась логика литературно-общественной борьбы: до тех пор, пока рассказы Чехова не затрагивали важнейших постулатов народничества, они встречали доброжелательный, в худшем случае — безразличный прием. Как только чеховские произведения — осознанно или невольно — вступали в полемику с народнической беллетристикой, теоретики народничества мгновенно вставали на защиту своих идей, отстаивали их с беспримерным упорством.

Центральный интерес здесь конечно же представляет отношение к Чехову лидера народнической идеологии Михайловского. Высказывания Михайловского о Чехове — не просто суждения крупного литературного критика о великом писателе, не просто высказывания тенденциозные и во многом ошибочные. Они прежде всего неотъемлемая часть литературной борьбы конца XIX века.

Михайловский писал о Чехове много. Есть среди его работ статьи, специально посвященные Чехову, и статьи, где творчество Чехова только упоминается в контексте литературной жизни; есть высказывания о Чехове развернутые и вполне определенные, есть — конспективные. Важнейшее место в этом своде работ, безусловно, занимает оценка рассказа «Мужики». Этому рассказу Михайловский посвятил два своих литературных обзора, затем, впоследствии, он не раз к нему возвращался. Уже один только факт настойчивого обращения Михайловского к «Мужикам», помноженный на резкость тона (обычно несвойственную Михайловскому в статьях о Чехове), говорит о том, что рассказ задел его наиболее существенные и дорогие убеждения.

Так, в сущности, и было. Чехов своим рассказом вступил в спор о путях экономического развития России, который шел между народниками и марксистами. И каждая его строка отрицала идиллическое, приукрашенное представление о деревне, о мужике.

Н. Михайловский в первом своем отзыве о «Мужиках» делает умелый тактический ход: он демонстративно отмежевывается от «теоретиков-публицистов», поддерживавших в свое время тех писателей, которые «чрезмерно идеализировали деревню в ущерб или в пику городу»32. Однако отмежевывается больше на словах, чем на деле. Есть у Михайловского фразы о том, что не нужно «сшибать лбами двух разрядов людей <...> где бы они ни работали, в деревне ли, в городе ли»33. Есть у него и рассуждения о том, что «отвлеченного» полового Чехов поместил в «конкретную, даже ультра-конкретную деревню»34.

Но — фразы фразами, оговорки оговорками, а суть остается прежней. Михайловский выступал все-таки как защитник идеализированных представлений о деревне. «Ни одна соринка не выметена, а еще лишнего навозу навалено для большей яркости»35; — здесь Н. Михайловский и проговаривается: ему, понятно, было бы милее, если бы весь «сор» деревенской жизни из избы не выносился.

Впрочем, ловить Н. Михайловского на частных противоречиях явно не имеет смысла. Ибо упреки по адресу «Мужиков» достаточно отчетливо раскрывают суть коренных несогласий Михайловского с Чеховым. Трезвая картина деревенской жизни, которая разрушала теоретические построения народников о возможностях преобразования России на путях буржуазно-демократических, — вот чего решительно не мог принять Михайловский. Именно здесь находилось острие полемики. Михайловский иногда скрывал его, делая упор на художественном, по его мнению, несовершенстве рассказов Чехова; иногда — обнажал, «вычитывая» в рассказах Чехова то, чего в них не было, — противопоставление «городской культуры» «идиотизму деревенской жизни»36. Но факт остается фактом: рассказ «Мужики» со всей очевидностью показал, насколько чужда Чехову народническая идеология и насколько непримиримо отнеслись представители народничества к идейной независимости Чехова.

В разговоре о Чехове Н.К. Михайловский снова и снова вспоминает слова Николая Степаныча, героя «Скучной истории»: «Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком...» Михайловский, убежденный в том, что собственной «общей идеи» Чехов «выработать не может»37, допускает: единственное, на что Чехов способен, — это «стать певцом тоски по этом боге»38.

К такому выводу лидер народнической критики приходит в 1900 году, когда Чеховым было уже написано большинство его произведений. Мало того, на той же странице, где Михайловский отказывает Чехову в способности найти «общую идею», он приступает к анализу одного из самых социально глубоких и непримиримых рассказов Чехова — «Палаты № 6» — и умудряется весь свой комментарий свести к вопросу о том, насколько уместна «во всей этой истории» психиатрия»39.

Резкость и острота отзывов народнической критики о Чехове зависела не от того только, насколько противоречило то или иное произведение Чехова постулатам народничества. В немалой степени она зависела и от личности критика. И статьи Михайловского выглядят на фоне других выступлений все-таки наиболее спокойными и доброжелательными. Есть в них и признание значительности чеховского таланта, и вполне искренние сожаления о том, что талант этот полностью не реализовал себя, подчинен неверным (по мнению Михайловского) целям. Больше того, в некоторых обстоятельствах эта забота о направленности чеховского таланта имела и прогрессивный смысл. В уважительном и вместе с тем острополемичном письме Чехову критик говорил о том вреде, который приносит Чехову сотрудничество в суворинском «Новом времени». В ответ на возражения Чехова Михайловский настойчиво повторял свою мысль: «В общем котле газеты Ваши рассказы не индифферентны, а прямо служат злу»40.

Но этот случай был одним из немногих, когда попытки Михайловского изменить ориентацию чеховского таланта имели общественно полезный смысл. Как правило, попытки Михайловского обратить Чехова в свою веру принижали, преуменьшали силу чеховского таланта. И там, где Михайловский — опытный полемист и талантливый критик — чего-либо недоговаривал, то менее даровитые теоретики народничества окончательно проясняли и в чем-то утрировали смысл его претензии к Чехову.

Такой вывод применим, в частности, к М. Протопопову. О том, насколько уступает он Михайловскому, остроумно и метко сказал однажды сам Чехов. Речь шла об уходе Михайловского из «Северного вестника» — и Чехов заявил по этому поводу, что заменить Михайловского Протопоповым «так же трудно, как заменить луну свечкой» (XIV, 169).

И в самом деле, М. Протопопов, будучи намного мельче Н. Михайловского по дарованию, значительно упрощает, огрубляет основные воззрения народничества. Применительно к Чехову этот «перепад уровней» заметен уже по раздраженному, неуважительному тону, в котором написаны статьи М. Протопопова, где грубость заменяет аргументы.

М. Протопопов исходил из того же, что и Н. Михайловский, тезиса: творчество Чехова лишено «общей идеи». Но, в отличие от Михайловского, более маститого и опытного критика, М. Протопопов самоуверенно берется поучать Чехова. «Развенчивая» Чехова, «осуждая» его творчество, М. Протопопов обнаруживает явную эстетическую глухоту. Он начисто игнорирует сложный психологический рисунок повести «Жена» и без каких-либо колебаний ставит знак равенства между высказываниями героя повести о пользе равнодушия и взглядами самого Чехова. Обвинив, с помощью такой подстановки, Чехова в безыдейности, критик обрушивает на него град упреков: «писатель ищущий и не нашедший, писатель без опоры и без цели»41; «равнодушие, вменяемое в достоинство, отсутствие определенных воззрений, представляемое мудростью, беспринципность, возводимая в принцип»42.

Упреки, которые высказывал М. Протопопов Чехову, интересны для нас не только как пример полного непонимания природы чеховского таланта. Здесь — как бы от противного — высказан и некий идеал тенденциозности, той плоско, буквально понятой тенденциозности, которую теоретики народничества ставили во главу угла своей эстетической системы. Надо ли объяснять, насколько чужды были Чехову эти принципы, насколько он был далек от тенденциозности, понимаемой как оголенное, лобовое, дидактическое формулирование идеи произведения?!

Тенденциозность Чехова — особого характера. Она сознательно, демонстративно лишена каких-либо отчетливых внешних примет, она тщательно упрятана внутрь текста и словно бы замаскирована «нейтральными», не несущими отчетливой идейной нагрузки отступлениями, отвлечениями и т. п. Увидеть за этой сложной «шифровкой» чеховского текста, за обманчивой внешней его простотой целеустремленность, целенаправленность авторской мысли — эта задача оказалась не под силу не только критикам-народникам.

Так мы знаем, что ложные истолкователи Чехова были во всех литературных лагерях. Однако именно народническая критика была задета за живое, именно ее заметнее всего раздражали особенности чеховской манеры, столь далекие и столь противоположные эстетическим принципам народничества. Писатель, чьим именем народническая литература мечтала поначалу украсить свои страницы, не принимал ее заповедей, ее убеждений. Отсюда — особая резкость тона в суждениях народнической критики о Чехове.

В том, как оценивала Чехова народническая критика, разногласия между Чеховым и народнической литературой раскрывались всего острее и нагляднее. Расхождение позиций здесь предельно обнажено, обострено, вынесено на поверхность.

7

Сопоставляя отношение Чехова и Бунина к литературному народничеству, мы выделяли в основном два аспекта. Первый: в чем проявлялась приверженность Чехова и Бунина к тем или иным представителям народнической литературы, интерес к художественному своеобразию их творчества? И второй аспект: как соотносились мировоззрение Чехова и мировоззрение Бунина с идеологией народнической литературы, какие пункты этой идеологии вызывали у писателей наиболее острое неприятие?

Размежевание симпатий и антипатий по отношению к писателям-народникам и у Чехова и у Бунина весьма показательно. У Чехова и у Бунина совпадали оценки лишь двух писателей: Эртеля, к которому и Чехов и Бунин были дружески расположены, и Златовратского, к которому Чехов и Бунин относились с добродушной иронией и творчество которого они оценивали весьма невысоко.

В остальном у Чехова и у Бунина существовали расхождения, которые проливают свет не только на восприятие ими народнической литературы, но и на значительную разницу в мировоззрении, в эстетических вкусах.

Бунин питал особый интерес к жизненным и творческим судьбам (они во многом были похожи) таких беллетристов-народников, как Николай Успенский и Левитов. Ни один из мотивов народнической литературы не встретил у Бунина такого горячего отклика и такого жгучего художнического пристрастия, как откровенное, беспристрастное живописание тех сторон народного быта, которые связаны с жестокостью, забитостью, суеверием. С произведениями Н. Успенского и особенно Левитова перекликаются некоторые «крестьянские» рассказы Бунина 1910—1914 годов, в которых физическая ущербность героев становилась объектом хладнокровного исследования.

Знаменательно, что Чехов прошел мимо творчества этих писателей. В его обширном эпистолярном наследии мы найдем отзывы или упоминания о великом множестве произведений; о Левитове и Н. Успенском у Чехова не говорится ни разу. Это едва ли случайно. Нам предстоит еще выяснить, насколько отличается восприятие человека у Чехова и у Бунина. Но уже и сейчас можно убедиться, насколько чуждыми были Чехову биологические причины в объяснении пороков человеческого бытия. Видимо, и произведения Н. Успенского и Левитова (если Чехову довелось познакомиться с ними) не встретили у него сочувственного отклика.

Другое значительное расхождение между Чеховым и Буниным связано с оценкой творчества Глеба Успенского. Чехов относился к Гл. Успенскому резко отрицательно. Неприятие это было обусловлено и несовпадением творческих позиций и остротой взаимной полемики. Для Бунина Гл. Успенский — один из бесспорных художественных авторитетов. Глебу Успенскому Бунин давал восторженную характеристику: «Кем действительно было много сделано в смысле изучения народа, это Гл. Успенским. Г. Успенский — огромный талант, огромный художник и крупный человек»43.

По иронии судьбы Бунин однажды ставит рядом имена Чехова и Гл. Успенского как писателей, правдиво и смело запечатлевших жизнь народа (что, собственно, полностью соответствует истине, если добавить одно уточнение: запечатлевших по-разному). Отвечая на упреки критиков, обвинявших его в сгущении красок, Бунин в «Автобиографической заметке» отметает ссылки на Достоевского и Тютчева и принимает, как весьма лестную для себя, аналогию, сравнение с Чеховым и Гл. Успенским, которого «тоже упрекали» в «хмуром и желчном пессимизме» и «полном незнании народа» (9, 265).

Расхождения между Чеховым и Буниным в оценках писателей-народников приобретут еще более глубокий смысл, когда мы сопоставим различные художественные концепции капиталистического переустройства России, концепции, столь явственно несхожие у Чехова, у Бунина и у писателей-народников.

Постановку вопроса о развитии капитализма в России В.И. Ленин, как известно, считал крупной исторической заслугой народничества44. С этой проблемой, ее многочисленными аспектами — социальными, экономическими, моральными, правовыми — вплотную соприкасались темы, сюжеты народнической литературы.

Художественная литература народничества не совпадала полностью с идеологией народничества; ее выводы не являлись зеркальным отражением общественно-политических постулатов народничества. Но при всем этом писатели-народники в истолковании капитализма допускали те же основные ошибки и заблуждения, что и теоретики народничества. Для большинства из них, выражавших активное неприятие капиталистических правопорядков, было «достаточным для критики капитализма — осудить его с точки зрения своих идеалов, с точки зрения «современной науки и современных нравственных идей», в то время как, по словам В.И. Ленина, задача состояла в том, чтобы «проследить со всей подробностью те классы, которые образуются в капиталистическом обществе»45. Решение этой задачи взял на себя марксизм, чья теоретическая и практическая программа развивалась в постоянной полемике с народничеством.

Чехов и Бунин протестуют в своих произведениях против тех бесчеловечных норм жизни, которые порождались капиталистическим правопорядком. Однако протест этот принимал у обоих писателей иные формы, чем у писателей-народников, и в творчестве каждого из них проявлялся тоже по-разному.

И Чехову и Бунину были чужды народнические иллюзии, согласно которым Россия способна миновать капиталистический путь развития. Приход капитализма Бунин рисовал в зловещих тонах, рисовал как процесс катастрофический, но вместе с тем неотвратимый, неизбежный. Социальное нередко переплеталось у Бунина с космическим, отсюда у него — глобальный, философско-мистический подход к становлению новой экономической формации, отсюда — пророчества, исполненные мрачного трагизма.

Чеховское восприятие капитализма более предметно, оно теснее опирается на реальные особенности жизни России. Обезличенное зло капиталистической эксплуатации рельефно запечатлелось в чеховских рассказах «Случай из практики», «Три года», «Бабье царство» и др.

Чехов более трезво, чем Бунин, воспринимал пороки капитализма, те гигантские изменения в характере труда, в нравственном размежевании людей, в их психологии, которые вызваны капитализмом. Повесть «В овраге» рисует приход капитализма в деревню с наглядной ясностью.

Чехов и Бунин полемизировали в своих произведениях с опорным пунктом мировоззрения писателей-народников, видевших в общине, артельном владении землей «устои» народной жизни, проявление «самобытного» пути развития России. По и здесь полемика шла в разных плоскостях, подкреплялась разными доводами.

Бунина больше интересовали те процессы резкого расслоения деревни, которые выявляли три отчужденные группы: помещика, крестьянина и кулака. Чехова интересовали отношения интеллигенции с народом, поиски интеллигенцией контакта с народом и взаимная неподготовленность к этим контактам. И тот и другой подходы затрагивали существенные вопросы идеологии народничества. Но ответы, которые давали Чехов и Бунин, принципиально не совпадали с ответами писателей-народников.

Одно из программных произведений народничества — роман Н. Златовратского «Устои» — рисует становление новой социальной фигуры на селе — кулака. Н. Златовратский с симпатией относится к Петру Волкову, который, вернувшись в село из Москвы, представляющейся ему средоточием людских пороков, находит наконец применение своим силам и способностям.

Впоследствии образ кулака как прогрессивной фигуры в деревне, как наиболее хозяйственного, сноровистого, грамотного мужика, сумевшего умно и практично распорядиться своими преимуществами, положительно рисовался тем же Златовратским, Засодимским, Карониным.

Идеализация, романтизация кулака писателями-народниками не могли найти понимания и сочувствия у Бунина, для которого кулак, этот новоявленный «степной миллионер», — лицо, вызывающее самые отрицательные эмоции. Бунин не отказывает этим героям — и «князю во князьях» из одноименного рассказа, и Буравчику из рассказа «Сила» — в жизненной хватке, в умении подчинить себе обстоятельства. Но, в отличие от народников, Бунин видит жестокость, корыстность этих героев, способных для приумножения своего состояния на любую сделку с совестью, видит их нравственную и духовную неполноценность.

И здесь важно не упустить двух обстоятельств. Идеализация кулака одними писателями-народниками и наивная, поверхностная критика его другими (Наумов), при всех художественных издержках и слабостях, велись с позиций крестьянско-демократических. Бунинское неприятие кулака — с позиций дворянина, дворянина обедневшего, утратившего многие свои права и привилегии, но все-таки дворянина, которому глубоко чужды в кулаке и его мужицкое происхождение, и его неумение распорядиться своим богатством, и его бескультурье, и сам его облик.

Определенную антидемократичность в полемике Бунина с народничеством мы обнаружим и в ряде других моментов. Тем важнее подчеркнуть, что Чехов, подвергая народнические догмы самой резкой критике, исходил в этой критике из более прогрессивных позиций, чем представители этого литературного направления, выражавшего и защищавшего интересы крестьянско-демократической России. Нет, Чехов не призывал интеллигенцию к «слиянию» с народом, поскольку с горькой отчетливостью сознавал, какая глубокая пропасть разделяет их и насколько не готовы они перешагнуть через эту пропасть. Чехов не льстил народу, не замалчивал, из боязни быть ложно понятым, отрицательные черты жизни крестьянства. Именно поэтому многие его произведения были категорически не приняты народничеством, а повесть «Мужики», по справедливому замечанию Н. Бельчикова, была расценена «как прямой вызов народничеству, неотъемлемым правом которого было изображение народа в «известных» тонах»46. Но именно чеховские свидетельства о народе отличались наибольшей глубиной, проницательностью, исторической правдивостью.

Многие детали взаимоотношений Чехова и Бунина с народничеством прочно принадлежат сегодня истории литературы, не все из них находят отражение даже в комментариях к наиболее популярным рассказам писателей. Но за этими полузабытыми деталями, фактами, подробностями стоит атмосфера напряженной литературной борьбы, живых страстей, резкого столкновения мнений — всего того, что подчас и остается за рамками произведений, но так или иначе определяет его общественное звучание, его пафос. И, восстанавливая эпизоды литературной полемики, мы глубже и точнее понимаем, как время направляло, корректировало творческие замыслы таких социально чутких писателей, как Чехов и Бунин, и как непохоже, по-разному проявлялись в их произведениях особенности современной им эпохи.

Примечания

1. В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 1, стр. 422 (курсив Ленина).

2. Я подчеркиваю, что в данном случае речь идет только о народнической литературе. Отношение Ленина к народничеству как общественному течению — вопрос особый, выходящий за рамки данной книги.

3. Вл. Бонч-Бруевич. Ленин о книгах и писателях. В сб.: «В.И. Ленин о литературе и искусстве». М., «Художественная литература», 1969, стр. 705.

4. См.: «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 1, стр. 377—378.

5. «Южная мысль», 1913, № 565, 14 июля.

6. Один из современных Короленко критиков довольно точно и метко определил своеобразный характер его народничества: «Народничество в произведениях Короленко проявляется не в смысле публицистической тенденции, в силу которой исключительно в народе следует искать «устоев». Г. Короленко — народник в том лишь смысле, что его преимущественно влечет к изображению низших слоев. И беллетрист-поэт чередуется на каждом шагу с беллетристом-этнографом» (Д. Гор. Молодая литературная Россия. «Семья», 1893, № 12, стр. 14).

7. В.А. Никольский. Вступительная статья к полному собранию сочинений А. Левитова, т. 1. СПб., 1909, стр. VII.

8. О. Михайлов отмечает, что внимание Бунина в 1910-е годы «привлекают люди, выбитые из привычной колеи, пережившие внутренний перелом, катастрофу, вплоть до отказа от своего «я», — странники, юродивые, «божьи люди» (О.Н. Михайлов. Путь Бунина-художника. «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 1, стр. 26).

9. Нельзя не заметить сходства (пусть даже невольного) в названиях рассказов у Левитова — «Блаженненькая», «Горбун» — и у Бунина — «Блаженные», «Роман горбуна».

10. Г.Н. Кузнецова. Из «Грасского дневника». «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 2, стр. 279.

11. См. работу Н. Бельчикова «А.П. Чехов и Гл. Успенский» в его книге «Народничество в литературе и критике». М., «Советская литература», 1934.

12. У Гл. Успенского: «У нас в Ярославской губернии народ все отхожий. <...> Нас, ярославских ребят, как телят, в Питер возят. Такие есть мужики — наберет мальчишек штук десять, на свой счет представит их в Питер ли, в Москву ли, и раздает по трактирам, по кабакам».

У Чехова: «Лука Иваныч, <...> служивший буфетчиком в одном из московских клубов, принимал к себе на службу только своих земляков, а эти, входя в силу, выписывали своих родственников и определяли их в трактиры и в рестораны».

13. Г.Б. Плеханов. Литература и эстетика, т. 2. М., Гослитиздат, 1958, стр. 250.

14. Там же, стр. 256.

15. Между Чеховым и Гл. Успенским не сложились и личные отношения. Короленко вспоминал о своей попытке «свести» Чехова с Михайловским и Гл. Успенским, из которой «как-то ничего не вышло. Глеб Иванович сдержанно молчал». Когда Чехов ушел и Короленко стал делиться впечатлениями о чеховских рассказах, Гл. Успенский «слушал с обычным для него задумчивым вниманием и сказал: — Это хорошо... — но сам остался сдержанным».

«...Они разошлись, — констатирует Короленко, — несколько холодно, пожалуй, с безотчетным нерасположением друг к другу» (В.Г. Короленко. Антон Павлович Чехов. В сб.: «А.П. Чехов в воспоминаниях современников». М., Гослитиздат, 1960, стр. 145—146. В дальнейшем ссылки на этот сборник без указания выходных данных).

16. Это высказывание не характеризует в полной степени отношения Чехова к Салтыкову-Щедрину. Известны и другие суждения Чехова, в которых он воздает должное таланту Щедрина, его общественной устремленности. Особое значение имеет письмо А. Плещееву (14 мая 1889 года), в котором Чехов, откликаясь на смерть Щедрина, высоко оценивает творчество и личность писателя.

17. Бунин, в свою очередь, с благодарностью отзывался о деятельности этого журнала: «Нельзя не обратить внимание на симпатичное отношение «Русского богатства» к молодым писателям, в то время как большинство наших журналов заботится главным образом о том, чтобы приобресть для журнала и для читателей произведения «имен», почти не заботясь о том, под чем эти имена подписаны» («Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 1, стр. 332).

18. М. Горький. Собрание сочинений в тридцати томах, т. 30. М., Гослитиздат, 1955, стр. 151.

19. Как верно подмечено одним из исследователей, «человек у народников — частичка общества, и его судьба лишь отражение общей судьбы народа» (М. Горячкина. Художественная проза народничества. М., «Наука», 1970, стр. 155).

20. А. Богданович. Критические заметки. «Мир божий», 1897, № 2, стр. 6.

21. М. Горький. Собрание сочинений в тридцати томах, т. 30, стр. 292.

22. Письмо А.Т. Туркину. Цит. по кн.: В. Афанасьев. И.А. Бунин. М., «Просвещение», 1906, стр. 133.

23. И.А. Бунин. Собрание сочинений в пяти томах, т. 2. М., изд-во «Правда», 1956, стр. 407.

24. Там же.

25. Документальная ценность двух этих источников неодинакова. Письмо Горького — это непосредственное свидетельство самого Горького, его отношения к рассказу. Письма Бунина — это косвенное свидетельство отношения Горького к рассказу. Показательны два штриха. Первый: Бунин читал рассказ не лично Горькому, а группе писателей, минимум из трех человек («был Коцюбинский и еще кое-кто»). В последующем письме, другому адресату, Бунин опускает упоминание о группе литераторов, но фраза: «...читал его у Горького» — существенно отличается от другой — «читал его Горькому».

Дважды сообщая об успехе рассказа, Бунин оба раза сообщает об успехе, с которым был принят рассказ в писательской аудитории, но конкретно Горького он не называет и не выделяет. Я не хочу тем самым утверждать, что Горькому рассказ не понравился при первом чтении (хотя первая и непосредственная реакция на рассказ, прочитанный в кругу близких ему литераторов, я письменный отзыв третьему лицу — оценки достаточно разные). Но если мы примем как гипотезу, что «Ночной разговор» при чтении понравился Горькому (о чем он в той или иной форме высказал свое мнение), не исключена возможность, что спустя некоторое время Горький мог изменить свое отношение к рассказу (тем более что резко отрицательный отзыв А.Т. Туркина о «Ночном разговоре» давал для этого повод).

26. Здесь у исследователей тоже нет общей точки зрения. А. Волков, в противоположность В. Афанасьеву, исключает такую вероятность. «Его (В. Афанасьева. — В.Г.) довод о «запоздалой» полемике с народническим сусальным изображением мужика не выдерживает критики. Ради чего Бунин, через много лет после написания рассказа «На даче» и таких произведений, как «Деревня» и «Суходол», чья суровая и беспощадная правда поставила точку, после которой не о чем и незачем было ломать копья с обанкротившимся народничеством, ради чего он вновь ринулся бы в бой?» (А. Волков. Проза Ивана Бунина. М., «Московский рабочий», 1969, стр. 192).

27. См. примечания О. Михайлова к рассказу «Ночной разговор». И.А. Бунин. Собрание сочинений в девяти томах, т. 3, стр. 481.

28. Там же.

29. Ю. Бунин. Памяти Николая Николаевича Златовратского. Оттиск из журнала «Вестник воспитания». М., 1912, № 1, стр. 4.

30. Ю. Бунин. Памяти Николая Николаевича Златовратского. Оттиск из журнала «Вестник воспитания». М., 1912, № 1, стр. 4.

31. См., в частности: Г. Бердников. А.П. Чехов, изд. 2. Л., «Художественная литература», 1970, стр. 414—429; И.С. Ежов. Мужики в изображении Чехова; И. Теодорович. Чехов и крестьянство. В сб.: А.П. Чехов. «Мужики» и другие рассказы. М.—Л., 1934; М.Л. Семанова. «Рассказ неизвестного человека» А.П. Чехова. «Ученые записки Ленинградского государственного педагогического института им. Герцена», 1958, т. 170, и др.

32. Н.К. Михайловский. Литература и жизнь. «Русское богатство», 1897, № 6, стр. 122.

33. Там же, стр. 124.

34. Н.К. Михайловский. Литература и жизнь. «Русское богатство», 1897, № 6, стр. 124 (курсив Н.К. Михайловского).

35. Там же.

36. Н.К. Михайловский. Литература и жизнь. Кое-что о г. Чехове. «Русское богатство», 1900, № 4, стр. 134.

37. Там же, стр. 128.

38. Там же.

39. Н.К. Михайловский. Литература и жизнь. Кое-что о г. Чехове, стр. 130.

40. Сборник «Слово», вып. 2. М., 1914, стр. 217.

41. М. Протопопов. Жертва безвременья. «Русская мысль», 1892, № 6, стр. 113.

42. М. Протопопов. Письма о литературе. «Русская мысль», 1892, № 2, стр. 215.

43. Интервью И.А. Бунина в «Московской газете», 1912, № 200, 23 июля. «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 1, стр. 372.

44. См.: В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 2, стр. 531.

45. Там же, стр. 466.

46. Н. Бельчиков. Народничество в литературе и критике. М., «Советская литература», 1934, стр. 192.