Вернуться к В.А. Гейдеко. А.П. Чехов и Ив. Бунин

Глава вторая. Толстовство

1

В творческих биографиях Чехова и Бунина есть страницы, на которые следует обратить особое внимание. Это увлечение толстовством, которое затронуло писателей в разной мере, с разной глубиной, но которое было поучительно и для того и для другого уже в силу того, что толстовство — одна из наиболее влиятельных идеологий конца XIX — начала XX века. Противоречия целой эпохи переплелись в ней. Коренные вопросы жизни России подняты Толстым с подлинным бесстрашием мысли. Тот, кто обращался к этим коренным вопросам, мог соглашаться с толстовским учением, мог прямо или косвенно полемизировать с ним, но миновать его не мог (поскольку в нем, по словам В.И. Ленина, отразилось не «индивидуальное нечто», а «идеология условий жизни, в которых действительно находились миллионы и миллионы в течение известного времени»1).

Не миновали его ни Чехов, ни Бунин. И тот и другой писатель были как бы предрасположены к увлечению толстовством. Ему предшествовало (и надолго его пережило) восхищение художественным даром Толстого.

Впрочем, слово «увлечение» с полным основанием можно отнести только к Бунину. Для Чехова справедливым будет другое определение: интерес. Единичные документы, которые свидетельствуют о внимании Чехова к толстовству, доказывают, что Чехов хотел самостоятельно и серьезно разобраться в этом учении и до определенного момента не брался «честно говорить ни за, ни против»2. Намерение «хорошенько разобраться» в толстовской теории относится у Чехова, по-видимому, к 1887 году (письмо А.С. Лазарева-Грузинского Н.М. Ежову, в котором приводится этот разговор с Чеховым, датировано 2—3 января 1887 года). Впоследствии Чехов не раз — в переписке и в произведениях — высказывался и «за» и «против» толстовской философии. Однако говорить о каком-либо влиянии толстовства на жизненное поведение Чехова мы не можем.

Бунин действительно прошел через увлечение толстовством. Оно сказалось на его художественном творчестве, с ним непосредственно связаны и многие факты бунинской биографии.

Остановимся на одной причине, которая привела молодого Бунина в круг толстовцев. Он надеялся, что принадлежность к людям, на практике выполнявшим заповеди «учителя жизни», позволит ему когда-нибудь лично увидеть Толстого. Так в итоге и случилось. Чувства, которые испытывал Бунин к Толстому в минуты знакомства, легко представить по волнению, охватившему его после встречи:

«...Я ушел, убежал, совершенно вне себя, и провел вполне сумасшедшую ночь, непрерывно видел его во сне с разительной яркостью, в какой-то дикой путанице» (9, 58).

Больше того, спустя тринадцать лет после встречи с Толстым Бунин вспоминал ее с таким волнением, «как будто это свидание было несколько дней тому назад»3.

Личное знакомство Бунина с Толстым состоялось в 1894 году. У Чехова — годом позже.

В разном качестве предстали перед Толстым Чехов и Бунин в момент первой встречи. Бунин явился к нему как преданный ученик к любимому учителю; явился как восторженный почитатель его таланта и одновременно — как пылкий приверженец его вероучения.

Имя Бунина, напротив, мало о чем говорило Толстому. Он называет одну за другой причины, которым обязан знакомством со своим двадцати четырехлетним гостем: «Бунин? Это с вашим батюшкой я встречался в Крыму? Вы что же, надолго в Москву? Зачем? Ко мне? Молодой писатель?» (9, 57).

Каждая из этих причин вполне основательна для знакомства и вместе с тем недостаточно весома, чтобы выделить ее среди других, придать ей особое значение. Бунин был для Толстого и сыном знакомого по севастопольской кампании офицера, и начинающим автором, и одним из последователей его учения.

Чеховская репутация в момент знакомства с Толстым была и определеннее и солиднее. Он не просто признанный писатель. Он писатель, признанный Львом Толстым, «тайным советником» от литературы — такое место отвел ему Антоша Чехонте в 1886 году в «Литературной табели о рангах» (и если бы впоследствии Чехов внес в эту табель изменения и уточнения, то они, бесспорно, не коснулись бы Толстого).

Первое свидетельство о том, что Толстой поощрительно оцепил его рассказы, Чехов получил в 1889 году. За шесть последующих лет он не раз узнавал об интересе, с которым Толстой относился к его творчеству. Больше того, в 1893 году Толстой проявил желание познакомиться с Чеховым4. Он не раз передает через общих знакомых приглашения приехать, но Чехов уклоняется от них — под разными предлогами, но по одной причине. Ему не хотелось, чтобы знакомством с Толстым он был обязан каким-либо посредникам (Сергеенко, Эртелю и др.); кроме того, присутствие третьего лица могло попросту «скомкать» встречу, лишить ее непосредственности.

Итак, Чехов старался проявить максимум независимости при знакомстве с Толстым, опасаясь, чтобы с первой встречи не поставить себя в положение послушного ученика, покорного приверженца идей яснополянского мыслителя. Бунин заранее уготовил себе не зазорную, но весьма определенную и скромную роль — он пришел к Толстому с пылким и наивным стремлением услышать из его уст слова, которые раскрыли бы перед ним весь смысл и всю мудрость жизни. Нетрудно представить себе положение Толстого, когда многочисленные «ходоки» всякий раз ожидали от него чудодейственных советов. В том числе и на вопросы надуманные, глупые:

«— Лев Николаевич, но что же я должен был бы делать, неужели убивать, если бы на меня напал, например, тигр?

Он в таких случаях только смущенно улыбался:

— Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встретил ни одного тигра...» (9, 59).

Разница в отношении Чехова и Бунина к Толстому определилась уже при первой встрече с великим писателем, в самом характере этой встречи. Сохранялась она и в дальнейшем.

Бунин воспринял толстовство непосредственно, эмоционально, скорее сердцем, чем разумом. «...Страстно мечтая о чистой, здоровой, «доброй» жизни среди природы, собственными трудами, в простой одежде, главное же, опять-таки от влюбленности в Толстого, как художника, я стал толстовцем...» (9, 51).

Помог тому и случай. В Полтаве, где Бунин прожил в молодости несколько лет, было немало толстовцев. В 1896 году, когда увлечение толстовской верой ослабеет, у Бунина (не без влияния самого Толстого, который отсоветовал ему «опрощаться» до конца), Бунин напишет рассказ «На даче», в котором с теплотой и симпатией отобразит толстовца Каменского. Бунинский герой выглядит на редкость привлекательно, вызывает чувства самые добрые. Те реальные толстовцы, с которыми довелось встречаться Бунину, мало походили на Каменского. «Это был совершенно несносный народ» (9, 52), — дает им Бунин общую характеристику и подробно описывает Клопского — нахала, плута, болтуна; скучных и полных самомнения братьев Д.; напыщенного, высокомерного Тенеромо и т. д. Следовательно, даже в те годы, когда первое восторженное влечение к толстовству уже миновало, Бунин все же сохранял к нему отношение теплое и уважительное, отделял воспоминания о «несносных» полтавских «братьях» от более высокого представления о толстовстве как морально-философском учении. С теорией опрощения связаны и многие житейские поступки Бунина. В 1897—1898 годах в Москве вместе с Е.М. Лопатиной он посещал ночлежные дома и притоны в Проточном переулке. В Полтаве он торговал книжками «Посредника», не имея на то соответствующего разрешения, — за что был приговорен к трем месяцам тюрьмы (отбывать наказание ему не пришлось: вышла амнистия по случаю вступления Николая II на престол).

Воздействие толстовства на Чехова и Бунина отличалось по силе и по глубине. Но есть между двумя писателями в этом вопросе и важное, принципиальное сходство.

Ни Бунин, ни Чехов (особенно) не принимали морально-философскую доктрину Толстого полностью и безоговорочно. Даже в моменты наибольшего интереса к этому учению. Но в любом случае и Чехов и Бунин относились к философским, нравственным поискам Толстого уважительно, без пренебрежительного высокомерия. И без той крикливой, поверхностной иронии, с которой в обществе воспринимали толстовство — точнее, заведомо карикатурное, упрощенное представление о нем. Этого «казенного» толкования толстовства, сводившего сложное, противоречивое учение к очевидной нелепости, курьезу, причудам знаменитого писателя, Чехов и Бунин не разделяли. Больше того — вступали с ним в спор. Перекличка писателей отчетливо прозвучала в двух рассказах: «Хорошие люди» Чехова и «На даче» Бунина.

Литератор Лядовский из чеховского рассказа и гости, собравшиеся у архитектора Примо («На даче» Бунина), с полной категоричностью не принимают толстовского учения. С одинаковой безапелляционностью иронизируют над ним. И так же одинаково... не понимают его, не представляют его сути. Лядовский пишет живо и увлеченно, в свои обличительные тирады вкладывает и остроумие и страсть. Но «с первых же строк его труда видно было, что он не совсем уяснил себе того, о чем писал, что вместо лица он видел перед собой вуаль, вместо поля битвы — туман и дым»5.

О гостях, собравшихся на даче архитектора Примо, нельзя сказать и этого. Они совершенно не уяснили себе того, о чем ведут спор с толстовцем Каменским. Их представления о толстовстве не идут дальше анекдотов и толков о велосипеде, на котором катается Толстой, о вегетарианстве и т. д. — и это шаржированное изображение толстовства они судят с высоты своего житейского комфорта, своей бытовой морали. Чему тут удивляться, что толстовство они воспринимают только в комическом свете. И самого Каменского, «живого» толстовца, они тоже не принимают всерьез, заранее ждут от него слов и поступков, над которыми можно позабавиться. Ищут в его поведении несообразностей, рассматривают его с откровенно этнографическим интересом.

«— Вы позволите вам чаю? — с легкой заминкой спросила Наталья Борисовна Каменского.

И все тотчас с любопытством обратились в его сторону: откажется или нет? И что возьмет к чаю?

— Пожалуйста, — очень вежливо ответил Каменский.

То, что он приветлив, тоже немного удивляло всех».

Каменский не раз будет разочаровывать дачников, обманывать их ожидания. Он не дикарь, не невежда, каким хотелось бы им его видеть. И в его доводах нет той безусловной, заведомой курьезности, которую они хотели бы обнаружить. И как только выясняется, что ничего экзотического в Каменском нет, дачники теряют к нему интерес вообще. Его горячие проповеди не находят слушателей; его спор с архитектором Примо — спор людей, говорящих на разных языках. Каменский относится к спору с полной серьезностью, архитектор острит, каламбурит, исключает всякую возможность полемики по существу. Он пародирует нравственные искания Толстого: «...Мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, чего прежде не хотелось. И когда я понял то, что понял, я перестал делать то, чего не надо делать, и стал делать то, чего не делал и что нужно делать». Пародия нравится архитектору, она имеет успех у гостей. В пародийном свете он воспринимает и все философское учение Толстого. Дилетантское, поверхностное знание этого учения дает ему для этого возможность.

Архитектору можно адресовать то же самое обвинение, которое Чехов предъявляет своему герою, Лядовскому:

«Ошибка не в том, что он «непротивление злу» признавал абсурдом, или же не понимал его, а в том, что он не подумал о своей правоспособности выступать судьею в решении этого темного вопроса. Не честно вторгаться в чужой дом, или читать чужое письмо; не честно лечить, не зная медицины, <...> но странно, в общежитии не считается бесчестным, если люди, не подготовленные, не посвященные, не имеющие на то научного и нравственного роста, берутся хозяйничать в той области мысли, в которой они могут быть только гостями»6.

Бунин вслед за Чеховым казнит самоуверенность дилетантов, которые в заблуждениях гения видят только удобный повод для самодовольства, для торжества так называемого «здравого смысла». Позднее, в книге «Освобождение Толстого», уже сам Бунин вспомнит, как противники толстовства рассказывали о Толстом «одно и то же — о его «чудачествах», о резкости, нелепости или невежественности его мнений, суждений...» (9, 68).

Разные причины определили неприязнь Чехова и Бунина к «казенным» ниспровергателям толстовской философии. У Бунина сказалось свежее и непосредственное влияние толстовства, Чеховым руководила его всегдашняя нелюбовь к слепой, нерассуждающей вере в общепризнанные, апробированные мнения.

Разные причины определили и воздействие толстовства на прозу Чехова и Бунина.

2

Влияние толстовства на Чехова впервые обстоятельно было исследовано в двух книгах А. Дермана7. Воздействие это, по мнению критика, прошло как бы через три стадии. Первая: приятие толстовской морали, в частности теории непротивления злу насилием. Это увлечение отразилось в некоторых рассказах 1886—1887 годов («Казак», «Письмо», «Нищий», «Встреча» и др.). В 1888 году обозначилось расхождение Чехова с толстовством (рассказ «Без заглавия»). Окончательный разрыв с толстовством и полемика с ним проявились в произведениях Чехова «Моя жизнь», «Палата № 6», «Крыжовник».

Такова схема А. Дермана. Как всякая схема, она и хороша и плоха. Хороша своей четкостью, наглядностью, плоха тем, что огрубляла и упрощала действительное отношение Чехова к толстовству. Схема эта с незначительными отклонениями была повторена во многих последующих работах о Чехове.

В 1948 году в «Ученых записках» Саратовского пединститута была напечатана статья А. Скафтымова «О повестях Чехова «Палата № 6» и «Моя жизнь»8. Десятки статей в десятках подобных сборников проходят незаметными и незамеченными — это их общая и, наверное, закономерная судьба. Статья А. Скафтымова (как и другие его работы) не разделила этой участи. Она не только была прочитана — без ссылок на нее (и без учета ее идей) не обходилась, пожалуй, ни одна работа об отношении Чехова к толстовству. Но и не в этом дело — главное, статья принципиально по-иному раскрывала отношение Чехова к толстовству. Работа была посвящена узкому, казалось бы, вопросу: она определяла адресатов полемики, которая велась Чеховым в двух его повестях (А. Скафтымов доказывал, что Чехов полемизировал с идеями не Толстого, а Шопенгауэра и Ренана), но невольно в ней подвергалась пересмотру и вся укоренившаяся, традиционная схема влияния толстовства на Чехова.

Впоследствии с А. Дерманом полемизировали Ф. Евнин9 и В. Лакшин10. Новое прочтение «толстовских» рассказов привело критиков к выводу, что отношение Чехова к толстовству не сводилось к однозначным формулам, включало в себя одновременно и позитивное отношение и элементы полемики.

Особенно поучительно посмотреть под таким углом зрения на некоторые рассказы 1886—1887 годов. В рассказе «Хорошие люди» симпатии автора отданы явно не самодовольному обличителю толстовства Лядовскому, а его сестре. Вера Семеновна убеждает брата отнестись к изучению толстовства всерьез, без предубеждения, без фельетонной легкости. Казалось бы, толстовство находит в ее лице безусловного сторонника. Но вот неожиданный оборот дела — она предлагает брату обратиться к естественным наукам: «Из них ты узнаешь, например, что инстинкт самосохранения, без которого невозможна органическая жизнь, не мирится с непротивлением злу, как огонь с водой...»11.

В толстовской идеологии Чехову была близка ее нравственная сторона. Выпады против цивилизации, науки, прогресса не могли найти в нем сторонника. Несогласие с Толстым даже дает Чехову повод не раз высказать в письмах к Суворину свои программные взгляды по многим проблемам.

Но и моральную основу толстовства Чехов принимал не безоговорочно. В рассказах, сюжеты которых как бы навеяны определенными толстовскими заповедями, Чехов вносит существенные поправки в эти заповеди, заставляет усомниться в их справедливости.

Обратимся к рассказу «Мороз».

В губернском городе на крещенье было устроено «народное» гулянье. Эпитет «народное» взят в кавычки Чеховым. В них — ироническое отношение писателя к благотворительности, которая не столько оказывает реальную помощь народу, сколько призвана потешить самолюбие самих «благодетелей».

Погода для праздника весьма неудачна: свирепый мороз, ветер. Гулянье, однако, состоялось. Избранное общество греется в павильоне, наблюдает из-за стеклянной двери за катанием на коньках, военный оркестр играет одну мелодию за другой. Проходит несколько часов. И вот губернатор и городской голова, расчувствовавшись, размягченные воспоминаниями, подумали, что несладко приходится сейчас музыкантам: «Небось, уж и сердце болит у них, и животы втянуло, и трубы к губам примерзли... Играют и думают: «Мать пречистая, а ведь нам еще три часа тут на холоде сидеть!»

Рассказ приближается к чисто толстовской сентенции:

«Старики задумались. Думали они о том, что в человеке выше происхождения, выше сана, богатства и званий, что последнего нищего приближает к богу: о немощи человека, о его боли, о терпении...»

И практический вывод из этого размышления: губернатор останавливает музыку и просит, чтобы оркестрантам дали водки.

Чисто чеховская ирония и чисто чеховский способ полемики! Чехов никак не объясняет, не доказывает несостоятельности толстовской заповеди «люби ближнего, как самого себя». Он создает ситуацию, которая сама собой разрушает веру в эту заповедь.

Именно в рассказе, наиболее близком к толстовской наставительности, поучительности, заметно различие между Чеховым и Толстым в решении одной и той же проблемы.

Губернатор предлагает околоточному выпить глинтвейну. Тот замерз, весь покрылся инеем, и у губернатора дрогнуло сердце, он пожалел человека. Гуманный поступок? Да. И Чехов его так и описывает. Но в этом описании есть такие детали, тонкости, которые не вызывают у читателя слез умиления. Напротив, снимают это умиление, сводят его на нет:

«Околоточный взял в обе руки стакан, отошел в сторону и, стараясь не издавать звуков, стал чинно отхлебывать из стакана. Он пил и конфузился, а старики молча глядели на него, и всем казалось, что у молодого околоточного от сердца отходит боль, мякнет душа».

Чехову крайне необходимы эти «снижающие» детали. Он не отрицает, что «у молодого околоточного от сердца отходит боль, мякнет душа». Но он и не подтверждает этого. Он показывает, что за околоточного этот вопрос уже решил губернатор. Тот видит в своем поступке не то, что есть, а то, что ему хочется видеть... А околоточный между тем пьет и конфузится, не знает, как держать себя, и неизвестно еще, что предпочел бы он (будь у него выбор, разумеется): продолжать мерзнуть или вот так вот, испытывая неловкость, чинно нить глинтвейн.

Я не стану писать о других «толстовских» рассказах — о них подробно говорится в работах Ф. Евнина и В. Лакшина. Анализ этот доказывает, что даже в момент наибольшего сближения с толстовством в рассказах Чехова содержалась и полемика с этим учением. Вот почему неточны выводы А. Дермана, который сводил содержание этих рассказов только к иллюстрации толстовской морали, воспринимал их словно бы «написанными специально для старого «Посредника»12.

В другую крайность впадал А. Дерман, когда расценивал повести «Моя жизнь» и «Палата № 6» только как антитолстовские произведения. Между тем реальное содержание повестей богаче и сложнее.

В повести «Моя жизнь» перекличка с толстовским учением проходит как бы в двух плоскостях. Она — в событийной, сюжетной основе (самый факт «опрощения» Мисаила). Она — и в определенных намеках, «зашифрованных» фразах, тех или иных высказываниях героев.

И полемика и согласие с толстовством не являются в повести заданными специально (точнее — смысл повести не сводится к этому). Они — часть общего замысла, они находятся друг с другом в непростой связи, уточняют и дополняют главную идею повести.

Есть в ней принятие толстовства. Той его части, которая ратует за нравственное совершенствование человека, за «очищение» трудом. По опрощение Мисаила, как оно выглядит в повести, имеет неполное сходство с толстовскими рецептами. Да, сын городского архитектора, дворянин добывает себе хлеб насущный физическим трудом — к этим шагам героя Чехов относится сочувственно. Насколько, однако, далека жизнь Мисаила от идиллии! Она груба, тяжела, безрадостна — толстовская мораль вовсе не сулит (и не принимает в расчет) таких физических и нравственных неудобств, какие испытывает Мисаил.

С этого начинается полемика с толстовством. А. Дерман утверждал, что Чехов отрицает самую суть, зерно толстовской философии. Нет, он отбрасывает ее идеализм, ее крайности, ее шелуху. Чехов показывает, что путь его героя сложен, нелегок, но не говорит, что он неверен. Опрощение Мисаила — не всеобщий, не универсальный путь спасения (Чехов, в отличие от Толстого, на этом не настаивает, не превращает опыт одной личности в доктрину).

История Мисаила Полознева опровергает не самую толстовскую мораль, а ее максимализм. Ту же цель выполняют и многочисленные намеки, которыми автор ставит поведение Мисаила в связь с толстовством.

Между Машей и доктором Благово возник спор о том, существуют ли в России общественные течения. Доктор говорит:

«Если... вы посвятите вашу жизнь таким задачам в современном смысле, как освобождение насекомых от рабства или воздержание от говяжьих котлет, то — поздравляю вас, сударыня».

Губернатор делает Мисаилу выговор и, прежде чем отпустить его, спрашивает:

«— Вы вегетарианец?..

— Нет, Ваше превосходительство, я ем мясо».

Наконец, еще одна деталь. Инженер укоряет Мисаила:

«— Спора нет, ...все вы милые, симпатичные люди, но почему-то, господа, как только вы беретесь за физический труд или начинаете спасать мужика, то все это у вас в конце концов сводится к сектантству. Разве вы не сектант? Вот вы не пьете водки. Что же это, как не сектантство?

Чтобы доставить ему удовольствие, я выпил водки».

В повести отрицаются сектантство, наносный слой толстовской философии. Но отрицаются как бы мимоходом, внешними знаками, поскольку эти заблуждения Толстого для Чехова слишком очевидны (вспомним письмо Суворину: «...расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч.»; XVI, 132—133) и не стоят того, чтобы останавливаться на них всерьез и подробно.

Более основательна полемика Чехова с коренными заблуждениями Толстого. В чем смысл этой полемики, легко понять по одному противопоставлению. По той очевидной разнице, с которой Чехов оценивает жизнь Мисаила, его работу в городе и в усадьбе. Если «городская» часть повести — приятие (хотя и с поправками) толстовства, то «усадебная» — полемика с ним. Существует огромная разница между тем, ради чего работает Мисаил в городе и в усадьбе. Труд маляра для Мисаила нелегок, но он необходим. А вот то, что делает Мисаил в деревне, превращается в некую условность, в забаву, развлечение (автор объясняет, что Мисаил не любил деревенского труда — но дело конечно же не только в этом). Неспроста Чехов прибегает к открыто ироническому описанию: «Когда я пахал или сеял, а двое-трое стояли и смотрели, как я это делаю, то у меня не было сознания неизбежности и обязательности этого труда, и мне казалось, что я забавляюсь».

Есть и другая сторона дела. У Мисаила и Маши далеко идущие планы: личным примером, добротой, благотворительностью повлиять на мужиков (или, как говорил инженер Должиков, «спасти мужика») — то есть они исполняют одну из важнейших толстовских заповедей. Ее-то решительно и не приемлет Чехов. Мисаил и Маша тщетно пытались повлиять на сознание мужиков — эту неудачу Чехов описывает с иронией и горечью, некоторые страницы повести здесь прямо предвосхищают рассказ «Новая дача».

Все шаги, предпринимаемые Мисаилом в деревне (постройка школы, попытка заняться земледелием, образцовым ведением хозяйства, наконец, прямой полемический прием: Мисаил сам пашет землю), — все это воспринимается как нечто программное; и как спор с толстовской теорией, с верой Толстого в незыблемые патриархальные основы жизни.

Повесть Чехова «Моя жизнь» (так же как и «Палату № 6» и некоторые другие произведения, в которых отразилась толстовская идеология) нельзя сводить только к приятию толстовства или только к полемике с ним. В них — и то и другое. Именно такое сложное влияние, которое включает в себя и притяжение и отталкивание, характерно для отношения Чехова к толстовству.

На протяжении всей жизни Чехова Толстой оставался для него крупнейшим художественным авторитетом. Его влияние на Чехова бесспорно; оно в смелости и глубине постановки нравственных проблем и в углублении, совершенствовании возможностей реализма. Но в отношении к толстовству Чехов отстаивал свойственные ему всегда независимость, критическое начало. Он никогда не принимал толстовство безрассудно и безраздельно (даже в момент наивысшего интереса к теории непротивления злу Чехов тактично, но настойчиво вносил в рассказах 1886—1887 годов как бы поправки в это учение).

С толстовством многое связано в творчестве Чехова. Но толстовство — это еще не весь Толстой. И в конечном итоге сам Толстой, его личность, его творчество влияли на Чехова неизмеримо активнее и значительнее, чем толстовство.

3

Воздействие толстовства на Бунина было более многообразным, нежели на Чехова. В разные периоды творчества Бунина привлекали разные стороны идеологии Толстого. Обратимся к рассказу, в котором влияние толстовства проявилось особенно полно и заметно. На трех его страницах (рассказ «Старуха», 1916) — целая повесть человеческой жизни. Жизни конкретной старухи — «высокой, гнутой, узкоплечей, глухой и подслепой»; и жизни всего простого люда России. «Не радостно было ее прошлое: ну, конечно, муж разбойник и пьяница» — этим «ну, конечно» у Бунина сказано все; для старухи начисто исключается какая-либо иная участь, кроме горькой бедности, жизни по чужим углам, постоянной готовности к окрикам и угрозам.

Судьбу несчастной старухи Бунин делает мерилом всего, что происходит в это время на огромных российских просторах: «...в непроглядных полях, по смрадным избам укладывались спать бабы, старики, дети и овцы, а в далекой столице шло истинно разливанное море веселия: в богатых ресторанах притворялись богатые гости, делая вид, что им очень нравится пить из кувшинов ханжу с апельсинами и платить за каждый такой кувшин семьдесят пять рублей; в подвальных кабаках, называемых кабаре, нюхали кокаин и порою, ради вящей популярности, чем попадя били друг друга по раскрашенным физиономиям молодые люди, притворявшиеся футуристами, то есть людьми будущего; в одной аудитории притворялся поэтом лакей, певший свои стихи о лифтах, графинях, автомобилях и ананасах...»

В безоглядной силе отрицания, которую проявляет Бунин, — чисто толстовская решимость не останавливаться ни перед какими барьерами, сокрушать все существующие порядки и уставы, если они служат социальной несправедливости.

Воздействие Толстого не ограничивается в рассказе идеологическим влиянием. Рассказ близок и толстовскому стилю — этому удивительному, единственному, пожалуй, в мировом искусстве примеру, когда высочайшее мастерство направлено на преодоление всякого мастерства, упорно, сознательно устремлено к примитиву13. Бунин ближе всех русских писателей подходит к имитации толстовского стиля. Примитив выступает у него как наивысшая степень мастерства.

Два примера, поясняющие мысль, — как и в чем толстовский стиль «отозвался» в прозе Бунина.

Первая цитата — из статьи («Так что же нам делать?»):

«Я вошел в участок, куда свезли нищего. В участке сидел за столом человек с саблей и пистолетом. Я спросил:

— За что взяли этого мужика?

Человек с саблей и пистолетом строго посмотрел на меня и сказал...»14.

Ни один эпитет не прозвучал бы здесь так неожиданно и так сильно, как это по-детски наивное и непосредственное определение: «человек с саблей и пистолетом». Но что еще удивительнее: Толстой повторяет это определение, как бы настаивая на том, что в участке он увидел не полицейского — нет, именно «человека с саблей и пистолетом»; и самый этот повтор опять производит впечатление неожиданное...

Вторая цитата — из романа. Из заключительных глав «Войны и мира», в которых Толстой рассуждает о цели и назначении брака.

«Если цель обеда — питание тела, то тот, кто съест вдруг два обеда, достигнет, может быть, большего удовольствия, но не достигнет цели, ибо оба обеда не переварятся желудком.

Если цель брака есть семья, то тот, кто захочет иметь много жен и мужей, может быть, получит много удовольствия, но ни в каком случае не будет иметь семьи.

Весь вопрос, ежели цель обеда есть питание, а цель брака — семья, разрешается только тем, чтобы не есть больше того, что может переварить желудок, — и не иметь больше жен и мужей, чем столько, сколько нужно для семьи, т. е. одной и одного. Наташе нужен был муж. Муж был дан ей. И муж дал ей семью».

Посмотрите, с точки зрения привычных литературных форм, сколько в этих рассуждениях Толстого неэкономного. Виден специальный замысел в том, как тяжело, многословно разворачивает Толстой доказательство; подобно доказательству теоремы, он не останавливается на исходных данных, а непременно приводит и конечный вывод: «...ежели цель... есть» то-то и то-то, следовательно, вопрос разрешается «только тем, чтобы...». И в самом этом выводе сколько ненужных, утяжеляющих, даже назойливых повторов и разъяснений: «...не иметь больше жен и мужей, чем столько, сколько нужно для семьи, т. е. одной и одного». Все это эстетически непривычно, но такая неуклюжая тяжеловесность под силу только гению, она выступает как отрицание литературных шаблонов и является той ступенью в постижении возможностей слова, достичь которой можно не раньше, чем преодолеешь предшествующие ступени, когда подойдешь к пределу в совершенствовании уже освоенных возможностей мастерства.

Бунин вслед за Толстым приближается в некоторых своих рассказах к примитиву — за которым уже предел, исчерпанность в совершенствовании писателя в простоте.

Сопоставляя стилевые особенности Бунина и Толстого, я несколько отступаю от непосредствен ной темы исследования. Но это отступление помогает более широко рассмотреть воздействие Толстого на Бунина, поскольку толстовство является частью этического и эстетического опыта Толстого, и воздействие толстовства на Бунина — лишь часть того глубокого и многообразного влияния, которое оказал Лев Толстой на Бунина.

Толстовский прием остранения Бунин не раз использует в описании вакханалий, происходящих в театрах, кабаре, поэтических клубах. «Молодые люди, притворявшиеся футуристами, то есть людьми будущего», «выезжал на сцену, верхом на старой белой лошади, ...великий мастер притворяться старинными русскими князьями» — в этих характеристиках тот же принцип мастерства, что и в толстовском: «человек с саблей и пистолетом». Толстой старался взглянуть на мир глазами мужика. Но подчас вместо реального мужика (который прекрасно знал, что «человек с саблей и пистолетом» — полицейский), писал от имени того идеализированного по-своему крестьянина, который соответствовал его нравственной доктрине.

В рассказе «Братья» Бунин объясняет, почему юноша из Коломбо после смерти отца стал рикшей: «...сам стал возить, сам стал зарабатывать, готовясь к своей семье, к своей любви, желание которой есть желание сыновей, равно как желание сыновей есть желание имущества, а желание имущества — желание благополучия». Это именно объяснение; и так же, как у Толстого, система доказательств обнажена здесь настойчиво и открыто.

Влияние Толстого на некоторые бунинские рассказы очевидно. Это и свидетельство стилистического сходства, и еще больше свидетельство (и следствие) того влияния, которое имело на Бунина морально-философское учение Толстого. В частности, ядовитые описания «нового» искусства в рассказе «Старуха» говорят не только об известном совпадении литературных вкусов Бунина и Толстого15. Эти описания иллюстрируют и один из важнейших тезисов толстовства: о противоестественности искусства, обращенного к немногим избранным «знатокам» и «ценителям», — притом иллюстрируют с той же непримиримой категоричностью, с какой Толстой обрушивался подчас на великие творения, не находя в них соответствия своим требованиям к искусству.

Воздействие толстовства не миновало и таких рассказов Бунина, как «Братья» и «Господин из Сан-Франциско»16. При этом Бунин заимствовал и сильные и слабые стороны толстовской идеологии. Беспощадная критика капитализма, несущего с собой дух наживы, бесчеловечность, выхолащивание личности, подчас приводила Бунина, как и Толстого, к отрицанию цивилизации — определенных ее сторон, влекущих за собой отчуждение человека от привычных, естественных норм бытия. В рассказах «Братья» и «Господин из Сан-Франциско» отношение к капитализму близко тому «ужасу патриархального крестьянина, на которого стал надвигаться новый, неведомый, непонятный враг»17. Скрыть эту растерянность и ошеломленность не могут даже зловещие пророчества и угрозы, с которыми Бунин обращается к этому неведомому врагу.

Эмигрантский период бунинской прозы окрашен и влиянием толстовской философии и полемикой с нею. Толстовские рассказы «Крейцерова соната», «Дьявол», «Отец Сергий» и другие находят оппонента в авторе «Темных аллей». Бунину с его культом земной любви чуждо толстовское отрицание плоти. Это полемика не задана, не специальна, в ней выражается разница двух мировосприятий. Есть, однако, случаи и прямой бунинской полемики с Толстым (рассказ «Темные аллеи» и «Воскресение», например) — подробно о ней будет говориться в главе «Любовь. Красота. Смерть».

Есть одна вечная тема, которая ярко выявила разницу между Чеховым и Буниным. И — разницу в их отношении к толстовству. Если Чехов почти полностью оказался здесь вне влияния Толстого, то Бунин часто выступал как его ученик, последователь, единомышленник. Это — восприятие смерти.

Отношение Толстого к смерти не было сложившимся раз и навсегда. От примирения со смертью до неприятия ее, до почти мистического страха перед нею — таковы крайние полюсы, вобравшие в себя бесконечно различные, часто взаимоисключающие ответы на вопрос: что есть смерть. Об отношении Бунина к смерти будет подробно говориться дальше. Бунину, как и Толстому, ведомы все ступени на лестнице познания этой великой проблемы; как и Толстой, Бунин осуществляет пересмотр жизни под знаком смерти.

Бунин заимствовал как сильные, так и слабые стороны толстовского учения. Положительное воздействие толстовства проявилось в непримиримом обличительном протесте Бунина против капиталистического уклада жизни (хотя протест этот нередко основывался на позициях патриархальных).

Непосредственное увлечение Бунина толстовством носило столь же горячий, сколь и кратковременный характер. Другое дело — философия, этика Толстого (собственно, толстовство явилось заострением и в какой-то степени утрированием важных этико-философских воззрений Толстого). Говорить о прямом следовании Бунина толстовской философии нельзя, но своеобразное переосмысление толстовских взглядов у Бунина — налицо.

Это — и сложное, противоречивое отношение к смерти как величайшей загадке человеческого бытия, которая, с одной стороны, разрешает противоречия земной жизни, а с другой — ужасна, противоестественна по самой своей сути.

Это — и пантеистическое восприятие природы. «Космическое» начало в творчестве Бунина во многом берет свои истоки в толстовском понимании природы как высшей субстанции, неподвластной влиянию человека и в чем-то даже таинственной, недоступной для человеческого понимания.

4

Толстовское учение отразилось в творчестве Чехова и Бунина разными своими сторонами и в разной мере. Нет между Чеховым и Буниным единства и в том, что принимали и что отвергали они в идеологии Толстого. Чехова больше интересовали нравственные, моральные ее стороны, Бунин находился под сильным влиянием религиозно-философских исканий Толстого.

И Чехов и Бунин не раз вступали в спор с теми или иными положениями толстовства. Но только марксизму под силу было вскрыть глубокие противоречия в личности и в творчестве Толстого. Образцом марксистского подхода к искусству явились ленинские статьи о Толстом. В.И. Ленин рассматривал противоречия в толстовской философии не только как противоречия его «личной мысли», но и видел в них отражение тех взглядов и настроений, «которые определяли психологию различных классов и различных слоев русского общества в дореформенную, но дореволюционную эпоху»18.

Проницательный анализ толстовства сочетается в статьях В.И. Ленина с постановкой насущных и масштабных проблем революционного движения. Ленинские работы о Толстом явились образцом методологического подхода к сложным явлениям искусства.

Примечания

1. В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 20, стр. 103.

2. Н.И. Гитович. Летопись жизни и творчества А.П. Чехова. М., Гослитиздат, 1955, стр. 148.

3. В.Н. Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина. 1870—1906. Париж, 1958, стр. 85. В дальнейшем ссылки на это издание: В.Н. Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина.

4. История знакомства писателей подробно изложена в книге: В. Лакшин. Лев Толстой и А. Чехов. М., «Советский писатель», 1963; второе издание — 1975.

5. Здесь и дальше рассказ цитирую по его первопечатной редакции. Газета «Новое время», 1886, № 3856, 22 ноября (первоначальное заглавие — «Сестра»).

6. «Новое время», 1886, № 3856, 22 ноября.

7. А. Дерман. Творческий портрет Чехова. М., кооперативное изд-во «Мир», 1929; А. Дерман. А.П. Чехов. М., Гослитиздат, 1939.

8. «Ученые записки Саратовского государственного педагогического института», вып. 12. Саратов, 1948. Работа эта вошла в сборники А. Скафтымова: «Статьи о русской литературе». Саратов, 1958; «Нравственные искания русских классиков». М., «Художественная литература», 1972.

9. Ф. Евнин. Чехов и Толстой. В сб.: «Творчество Л.Н. Толстого». М., Гослитиздат, 1950.

10. В. Лакшин. Лев Толстой и А. Чехов. М., «Советский писатель», 1963.

11. «Новое время», 1886, № 3856, 22 ноября.

12. А. Дерман. Творческий портрет Чехова. М., кооперативное изд-во «Мир», 1929, стр. 191.

13. Примитивно — не значит упрощенно. Б. Эйхенбаум писал о переходе Толстого к «намеренному примитиву» (Б. Эйхенбаум. Сквозь литературу. Сборник статей. Л., «Academia», 1924, стр. 71). Он же обосновывает этот переход тем, что в «Анне Карениной» и «Войне и мире» Толстой в основном исчерпал приемы своей поэтики и почувствовал потребность в их решительном обновлении. Новую форму, новые приемы Толстой и реализовал в «народных» рассказах.

14. Л.Н. Толстой. Полное собрание сочинений, т. 25. М., Гослитиздат, 1937, стр. 183.

15. «Что они хотят сказать, все эти новые писатели? Я думаю, думаю и не понимаю» (Ив. Наживин. Из бесед в Ясной Поляне. «Русская мысль», 1910, № 12, стр. 116. Цит. по кн.: «Лев Толстой об искусстве и литературе», т. II. М., «Советский писатель», 1958, стр. 373).

16. О толстовской традиции в этих рассказах см.: А. Дерман. Победа художника. «Русская мысль», 1916, № 5; Ф. Батюшков. Ив. А. Бунин. «История русской литературы XX века». Под редакцией С.А. Венгерова, т. II, ч. 2. М., 1915.

17. В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 20, стр. 21.

18. В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 20, стр. 22. (курсив В.И. Ленина).