1
Он «очень много написал маленьких комедий о людях, проглядевших жизнь, и этим нажил себе множество неприятелей».
«Ему кажется, что мы — безумные моты, расточаем свое последнее, лучшее; что тратить, разоряться — единственное наше призвание».
Вторая цитата как бы продолжает первую, дополняет характеристику писателя. Между тем в них говорится о разных авторах. Первая — из горьковского отзыва о повести Чехова «В овраге»1, вторая — из статьи Корнея Чуковского «Ранний Бунин»2.
Случайное совпадение. Едва ли. Скорее, напротив: и знаменательно и закономерно, что в числе главных особенностей Чехова и Бунина здесь отмечена одна и та же черта. Потому что, во многом различаясь, творчество Чехова и Бунина имело немаловажное, принципиальное сходство. Это сходство — в нравственной устремленности произведений. И Чехову и Бунину одинаково чуждо было «стремление убаюкать буржуазию в ее золотых снах» (XVI, 240), то стремление, которое подметил Чехов в романе Сенкевича «Семья Поланецких». Им были чужды произведения с «благополучными концами», которые уверяли бы читателей, что «можно и капитал наживать и невинность соблюдать, быть зверем и в то же время счастливым...» (XVI, 240)3.
Не усыпляющим, не успокаивающим было действие их произведений. Оно и не могло быть таким, потому что писали Чехов и Бунин о самом печальном и горьком, о том, как человек «проглядел» жизнь, бездарно и бессмысленно прожил ее.
Эта тема так или иначе примыкает к основному вопросу искусства, которого не миновал ни один из крупных русских писателей. В чем цель жизни, смысл человеческого существования? Рассеянная хандра Онегина и холодный печоринский эгоизм, «слабые» тургеневские мужчины, не выдерживающие испытания на rendez-vous, и напряженные нравственные поиски героев Толстого... Русская литература накопила к концу XIX века достаточно ответов на этот вопрос. Нельзя было повторять опыт предшественников, нельзя было и миновать его.
Ближе всего Чехову и Бунину оказался Гоголь. Он, можно сказать, первым в русской литературе показал отчетливо, как бездумно жизнь может быть растрачена на мелочи, как преступно такое расточительство и как легко человек ему поддается4. Впоследствии «мелочи жизни»5 станут одной из основных тем Салтыкова-Щедрина — и прозаика и публициста. Цепкой и отупляющей предстает у Щедрина власть «мелочей»; она захватывает человека исподволь и незаметно, и освободиться от нее еще труднее, чем ее миновать...
Горечь за людей, бессмысленно растративших жизнь, во многом и определяла нравственный идеал и Чехова и Бунина.
Сто восемь лет прожил человек; на его веку происходили войны и революции, менялись экономические формации, рождались и умирали великие люди — и все это прошло мимо него, никак не нарушило его немудреных забот о коноплянике, о корме для скотины...
А у других — заботы о приданом (которое по грустной иронии судьбы так им и не понадобится), о сарафанах, шерстяных платках, отрезах, платьях, которыми и без того набиты сундуки... но, если их будет еще больше, еще приятнее будет думать о своем богатстве в те вечера, когда вся семья собирается за самоваром, и вместе с запахом свежезаваренного чая в воздухе парит ощущение довольства, сытости, благополучия.
Чехов и Бунин не могли принять бесцельную, не одухотворенную высоким смыслом жизнь. И различия между ними — различия существенные — находятся внутри этого сходства. Они начинаются с жизненного материала, на котором авторы ставили одну и ту же нравственную проблему. У Чехова — город, у Бунина — деревня. У Чехова — чиновничество, мещанство, мелкий городской люд, у Бунина — крестьянство, мелкопоместные дворяне, богатеющие деревенские мужики. Сложно и противоречиво, разнообразными своими сторонами отразилась деревня у Бунина: есть у него и элегическая грусть по отмирающим «дворянским гнездам», и беспощадно-трезвые картины социального перелома в деревне, есть идеализация прошлого и поразительно точные свидетельства о настоящем. (Разумеется, сельская тематика есть и у Чехова, как и городская — у Бунина, но я говорю сейчас о главном в творчестве писателей, о тенденции.)
Различие жизненного материала во многом определило различие художественных решений у Чехова и Бунина. Но принципиальное различие между ними определило все-таки содержание нравственного идеала. Оно во многом близко у того и другого писателя, но, когда начинаешь постигать нравственные программы писателей во всем их своеобразии, оказывается: в них много различного, почти противоположного.
2
Определить нравственный идеал писателя — значит и определить критерии, с которыми он подходит к оценке человека. Определить, что принимает он в человеке, что и ради чего отрицает. «Познай, где свет, — поймешь, где тьма», — наставлял художника Блок. Связь между отрицанием и утверждением не прямолинейна; отрицание еще не предполагает автоматически наличия идеала. Но у крупных писателей позитивная и негативная программы нередко находятся в единстве, в естественном переплетении. Пафос отрицания в рассказах Чехова и Бунина характеризует их нравственную программу столь же отчетливо, как пафос утверждения. Особенно наглядно проявляется это у Чехова. Чеховское утверждение — это утверждение особого рода, которое почти сплошь негативно, основано на отрицании.
«Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь — мы не знаем» (XIV, 339). У Чехова много подобных высказываний. Их нельзя понимать буквально: Чехов все-таки ясно понимал, что такое честь; другое дело, что понимание это он выражал не в прямой форме, а как бы доказывал от противного6.
Какие же человеческие свойства вызывали и у Чехова и у Бунина безусловное неприятие? Отчасти на этот вопрос можно ответить суммарно. Потому что среди человеческих пороков, которые подвергли обличению Чехов и Бунин, достаточно много общего. Прежде всего, оба писателя оказались чутки к тем психологическим переменам в человеке, которые были обусловлены зарождением капитализма в России (и зарождением новых норм — экономических, правовых, моральных). Отсюда неприязнь Чехова и Бунина к приобретателям, к «новым хозяевам» жизни — будь то господин из Сан-Франциско, или «князь во князьях», прижимистый деревенский мужик Лукьян Степанов, или же владелец фабрики в селе Уклеево старик Цыбукин. Неприязнь, с которой относились Чехов и Бунин к этим людям, была неприязнью именно к этим конкретным людям и одновременно — к представителям определенной социальной формации, нового, зарождающегося уклада жизни.
Много общего и в том, как оба писателя относились к людям, бессмысленно растратившим жизнь. И у Бунина и у Чехова немало рассказов, которые можно было бы назвать эпитафией бездарно прожитой жизни, немало героев, о которых можно было бы повторить горестное восклицание: «Виртуозы саморазорения, гении самоуничтожения и гибели!»7
Но внутри этого сходства уже содержатся и различия. Герои Чехова и Бунина растрачивали разные задатки, их жизнь оказывалась изломанной по-разному, и человеческие пороки, которые вызывали у авторов протест, тоже разные.
Что загубили в себе бунинские герои? Силу, здоровье, сноровку, красоту.
Что загубили герои Чехова? Искренность, ум, совесть, чувство внутренней свободы.
Что сильнее всего отталкивает в бунинских героях? Жестокость, нерассуждающая слепая страсть, готовность к убийству.
Что непривлекательного в героях Чехова? Пошлость, фальшь, лицемерие, праздность.
Бунина интересовали нравственные отклонения в их явной, грубой, очевидной форме. Чехов исследовал пороки, которые не бросались в глаза, не были наглядными; исследовал в основном духовное несовершенство человека.
3
Всмотритесь в этих людей, что собрались у церковной ограды в поисках подаяния. В их рядах есть «слепцы мордастые, мужики крепкие и приземистые, точно колодники, холодно загубившие десятки душ: у этих головы твердые, квадратные лица топором вырублены, и босые ноги налиты сизой кровью и противоестественно коротки, равно как и руки. Есть идиоты, толстоплечие и толстоногие. Есть горбуны клиноголовые, как бы в острых шайках из черных лошадиных волос. Есть карлы, осевшие на кривых ногах, как таксы. Есть лбы, сдавленные с боков и образовавшие череп в виде шляпки желудя. Есть костлявые, совсем безносые старухи, ни дать ни взять сама Смерть...» (Бунин. «Я все молчу»).
У Чехова почти нет героев, которые могли бы «вписаться» в это окружение. У Бунина их — множество.
Бунин считал, что жестокость, заложенная в человека от природы, неискоренима. Жестокость эта настолько сильна, неуправляема, что в любую минуту она может прорваться наружу — и тогда держись!
Лесничий Ермил (рассказ «Ермил») носит в сердце злобу, ожесточенность на людей и страх — страх перед каждым шорохом, стуком в ночной тишине. В жизни он натерпелся немало и твердо усвоил одно: жесток, безрассуден человек в своей злобе. Ермил «всю жизнь полагал, что верит в бога, но только полагал. Темная сила — другое дело: в нее он верил, чувствовал ее крепко».
Темная сила — страх перед ней и вера в нее — в этом религия многих бунинских героев. И если эта темная сила овладела человеком, то судьба его предрешена — рано или поздно этот человек даст прорваться злобе, решится на жестокость, на убийство.
Овладела темная злоба и Ермилом. Злоба безотчетная, годами копившаяся, злоба на людей вообще, на весь белый свет получила у него определенность, обрела свою четкую мишень. Как быстро внушил себе Ермил, как легко поддался он своему внушению, что есть человек, который совершит на него нападение! С каким сладостным, расчетливым чувством мести предвкушал Ермил, как встретит неизвестного его врага выстрел из винтовки, замаскированной в окне сторожки!
И Ермил стал рабом своей идеи, своего вымысла. Темная сила, бродившая в Ермиле, не давала ему покоя, требовала выхода. «Теперь, если бы ему сказали, что никто к нему не придет, он бы, кажется, молить стал о том». И Ермил решается накликать на себя нападение, сделать так, чтобы обязательно нашелся человек, который должен был его ограбить и убить. Ермил заходит в лавку, в кабак, толкается среди мужиков и настойчиво твердит все одно и то же: как страшно ему в лесу, в глухомани, как легко обокрасть и убить его, слабосильного, старого...
Герой рассказа «Петлистые уши» Соколович — не просто хладнокровный убийца-садист, но и как бы теоретик убийства — провозглашает:
«И вообще пора бросить эту сказку о муках совести, об ужасах, будто бы преследующих убийц. Довольно людям лгать, будто они так уж содрогаются от крови. Довольно сочинять романы о преступлениях с наказаниями, пора написать о преступлении без всякого наказания».
Пожелание написать о «преступлении без всякого наказания», которым «выродок» Соколович поделился в дешевом ресторане со своими собутыльниками, — не случайная фраза в рассказе, не походя брошенный парадокс. Трактовка преступления и наказания, которую высказывает герой рассказа, полярна трактовке Достоевского.
Бунин не любил Достоевского. Полемика с романом «Преступление и наказание», которая явственна в «Петлистых ушах», — свидетельство этой нелюбви.
В «Петлистых ушах» Бунин не достигает своей цели — развенчать, оспорить философию романа Достоевского. Но Бунин достигает иного: рассказ служит как бы программным произведением, где сконцентрированы взгляды Бунина на преступление и наказание.
Отличительная черта бунинских героев — хладнокровная готовность к убийству. Смятение, борьба, происходящие в душе Раскольникова, прежде чем он отправился с топором к старухе-ростовщице, бунинским героям чужды и неведомы. И когда для убийства отсутствуют какие-либо психологические преграды, то убийство воспринимается человеком как процесс вполне будничный и даже заурядный. На первый план выступают проблемы чисто практические: достаточной ли силы заряд заложен в одностволку — беспокоится Ермил, ожидая прихода неизвестного грабителя.
Хладнокровность совершения убийства можно сравнить только с хладнокровием убийцы после того, как он совершил преступление. Это поистине «преступление без всякого наказания» — наказания нравственного, наказания со стороны совести и разума.
Соколович, после того как задушил свою случайную жертву, «почувствовал приятную усталость и необыкновенно сладко проспал до половины седьмого».
Бунин сознательно, демонстративно лишает некоторых своих героев способности к раскаянию. И если в рассказе «Ермил» автор все же заставляет героя повиниться перед судом и законом, то тем очевиднее, тем нагляднее заметна разница, с которой Бунин и Достоевский относились к формуле «преступление и наказание». В финалах рассказа Бунина и романа Достоевского есть известное сходство. Ермил смиренно и покаянно держит себя и во время суда, и в монастыре, куда его определили отбывать наказание; усердной работой, кротостью он старается замолить грехи. Но нравственное перерождение Ермила описано с легкой пародийной интонацией: Ермил совершенно не испытывает раскаяния; больше того, ему приятно разыгрывать перед окружающими спектакль, на котором он играет роль кающегося грешника. Бунин вкладывает в уста героя само-обличительные речи, в которых признание вины выглядит вполне балагурски:
«— Мой великий грех, господа-начальники, судьи милостивые. Злые люди загубить хотели, а я того весь век ждал. Казните меня тюрьмой-каторгой...»
И уже как прямая пародия на душевные терзания Раскольникова, на неуверенность, достаточно ли велико его раскаяние, чтобы искупить свою вину, выглядит отказ Ермила постричься в монахи:
«— Нет, я дюже преступный, — говорил он с удовольствием».
Итак, темная сила — религия бунинских героев. Но где же истоки, в чем причина этой жестокости, этой бесчувственности? Они, по мнению Бунина, в самой природе русского народа, который одержим страстью к публичным зрелищам жестокости, к массовой злобе. Эти позиции Бунина подкрепляются некоторыми программными высказываниями героев «Деревни».
«— Вот ты и подумай, — спрашивает Кузьма брата, — есть ли кто лютее нашего народа? В городе за воришкой, схватившим с лотка лепешку грошовую, весь обжорный ряд гонится, а нагонит, мылом его кормит. На пожар, на драку весь город бежит, да ведь как жалеет-то, что пожар али драка скоро кончились!»
Доказательства для своих горьких выводов Кузьма находит в истории, в искусстве России; он настаивает, что жестокость остается неизменной в русском народе с древних времен:
«Историю прочитаешь — волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство... Былины — тоже одно удовольствие: «распорол ему груди белые», «выпускал чрева на землю». <...> А песни? Все одно, все одно: мачеха — «лихая да алчная», свекор — «лютый да придирчивый», «сидит на палате, ровно кобель на канате...»
Жестокость изначальна и в каждом отдельном человеке.
Бунин внушал отвращение к этим героям. Но в его неприязни было нечто, не укладывавшееся только в неприязнь, заставлявшее Бунина вновь и вновь приковывать свое внимание к слепой злобе, готовности человека к убийству.
Интерес, который питал Бунин к жестоким людям, был интерес поистине гипнотический. Это как ощущение бездны: страшно, жутко — и тянет переступить край. Всякий раз Бунин объяснял жестокость «темной силой», бродившей в человеке, — и всякий раз, словно не удовлетворившись этим объяснением, искал его вновь.
Зло у Бунина — стихийная сила, от человека независимая и суду других людей неподвластная; зло обрушивается на бунинских героев извне.
Зло у Чехова — следствие конкретных жизненных обстоятельств, прямо или опосредованно влияющих на судьбы людей.
Разница между Чеховым и Буниным в объяснении людских пороков сказывалась во многом. О полемике Бунина с Достоевским я уже говорил. Она интересна и важна для нас теми своими сторонами, которые помогают глубже понять различие между Чеховым и Буниным. Конечно же в обостренном внимании к подсознательному, к постановке проблем добра и зла в их «вселенском» звучании Бунин значительно ближе к Достоевскому, чем Чехов. У Чехова почти нет той накаленной атмосферы страстей, непременно требующих какого-либо кардинального разрешения — в убийстве, в преступлении, в драматически обостренной развязке. Бунинская трактовка жестокости, полемичная по отношению к Достоевскому, в то же время чужда и Чехову. И причина — не только индивидуальные особенности Бунина-художника, но и объективные условия, другая эпоха, а следовательно, и иной идеологический, нравственный климат времени.
В произведениях Бунина 1912—1916 годов, в необычайно плодотворную для него пору, сполна отразились те новые представления о границах (точнее — о безграничности) зла, которые были рождены в сознании Бунина и его современников переломными моментами отечественной и мировой истории. Первая империалистическая война, подавление революции 1905 года — Бунин остро и чутко воспринял эти события. Правда, не социально-классовым пониманием процессов первой русской революции сильна позиция Бунина (об этом подробно говорилось в предшествующей главе). Далеко не полностью были понятны Бунину и тайные пружины империалистической войны, ее несправедливый характер, ее чуждость интересам народных масс. Но бесспорно одно: и кровопролитные бои первой мировой войны, и жестокие расправы, последовавшие после поражения первой русской революции, оказали необычайно глубокое воздействие на Бунина, усилили гуманистический пафос его творчества. Бунин явился свидетелем массовой человеческой жестокости, чего не довелось испытать ни Достоевскому, ни Чехову. Изменившийся масштаб драматического во многом и предопределил интерес Бунина к тем коллизиям, где человеческая безжалостность откровенна, хладнокровна, цинична. Бунин как бы оглядывался на события предшествующего века и, не находя в нем даже близких эквивалентов тем преступлениям, которыми было ознаменовано начало двадцатого столетия, с полной убежденностью писал о наступившем веке как о новой, ни с чем не сравнимой странице в летописи аморальности, жестокости, садизма8.
О том, насколько значительна связь между конкретными событиями эпохи и извечными моральными вопросами, волновавшими Бунина, наглядно говорит история создания рассказа «Петлистые уши». Как удалось установить одному из авторитетных исследователей Бунина В. Афанасьеву9, материалом для рассказа послужил уголовный процесс Николая Радкевича, происходивший в Петербурге в марте 1912 года. Многие биографические подробности, черты характера Радкевича не изменились или незначительно преобразились в рассказе. Довольно точно следует Бунин и основной психологической мотивировке личности преступника: он выродок, человек физически неполноценный, остро, болезненно ощущавший эту неполноценность. Бунина, считавшего наследственность одним из весомых и значительных факторов, кажется, должна была бы удовлетворить такая трактовка характера. Однако эта мотивировка кажется Бунину недостаточной. Объяснение жестокости, садизма, хладнокровия, с которым человек способен совершить преступление (если этот человек — выродок), Бунин дополняет и усиливает указанием на примеры массовой жестокости в происходившей тогда мировой войне. Показательно уже и то, что Бунин перенес действие рассказа с 1909-го на 4916 год.
Мировая война не просто упоминается героем рассказа как некое оправдание и объяснение неприкрытой, убежденной способности к преступлениям. Она определяет и зловещую интонацию всего рассказа. И эта интонация обнаруживает особую, характерную для Бунина окраску, с которой он воспринимал события мировой истории: не как конкретные, вызванные сложным переплетением социальных и экономических причин события, а как слепое проявление жестокости, несдерживаемых инстинктов.
Основное отличие между Чеховым и Буниным — в мотивировке жизненных явлений. Подробно об этих проблемах речь впереди, а сейчас я только отмечу то чрезвычайно важное значение, которое имели для Бунина слепой взрыв страстей, темная сила, владевшая человеком. Жестокое озорство крестьянина, погнавшего по селу освежеванного быка, и гнев крестьянских восстаний Бунин склонен был считать событиями одного порядка. Но это были разные явления, в одни скобки они не укладывались. И там, где Бунин довольствовался инстинктивным, органичным неприятием чуждых ему явлений, Чехов давал ответы, глубоко обоснованные и социально и психологически.
4
Драмы, происходящие между героями Чехова, чаще всего бескровны. Но это не менее напряженные, не менее острые драмы. Бунинские мужики срывают злобу в пьяной драке, в безумной выходке. Непонимание и неприязнь, заложенные между героями Чехова, чаще всего не находят выхода. Даже если они выяснят отношения и окажется, что люди, которые живут в одной квартире или связаны много лет одним делом, не любят, ненавидят друг друга, — объяснение это не изменит ничего. По-прежнему будут они сходиться за обеденным столом, по-прежнему будут накапливать раздражение друг против друга, пока оно опять не прорвется в каком-либо неожиданном столкновении.
Чехов показывает, как люди пьют чай, играют в карты, говорят глупости, влюбляются, женятся. Им кажется, что это и есть жизнь, что она не может и не должна быть иной. Их вполне устраивают отупляющая праздность, ложь, лицемерие; грязь и теснота в доме. На первом месте у них — гусь с капустой; если по воскресеньям у них стоит на столе гусь с капустой, — это лучшее доказательство того, что живут они хорошо и правильно.
Пошлость, бессмысленность этой жизни и раскрывал Чехов. Он, по определению Горького, прошел мимо «скучной, серой толпы бессильных людей», чтобы с упреком, с горечью сказать им: «Скверно вы живете, господа!»10
Широко известно письмо Чехова к брату Николаю, в котором он высказывает свое кредо воспитанного человека. Нигде и никогда больше Чехов не высказывает свою нравственную программу так определенно и развернуто. Вот важнейшие ее пункты:
Воспитанные люди «...уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы...
Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом. <...>
Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги. <...>
Они чистосердечны и боятся лжи, как огня. Не лгут они даже в пустяках. <...>
Они не уничижают себя с тою целью, чтобы вызвать в другом сочувствие. Они не играют на струнах чужих душ, чтоб в ответ им вздыхали и нянчились с ними. <...>
Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомства со знаменитостями, рукопожатие пьяного Плеваго... <...> Делая на грош, они не носятся с своей папкой на сто рублей и не хвастают тем, что их пустили туда, куда других не пустили... <...>
Если они имеют в себе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой... <...>
Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки» (XIII, 196—197).
Действительность, современная Чехову, не слишком часто являла примеры, подкрепляющие его идеал воспитанного человека. Значительно чаще ему приходилось наблюдать действия и поступки, из которых складывался иной кодекс, кодекс невоспитанного — говоря словами Чехова — человека.
Отрицательные черты такого человека Чехов не объяснял только социальными причинами. Он выдвигал и нравственный критерий — ответственность каждого человека перед самим собой. Потому что среда средой, обстоятельства обстоятельствами, но если из одного и того же окружения вырастают разные люди, и один развивает природные свои задатки, а другой — глушит их, пальцем не пошевелит, чтобы сохранить их, — то не снисхождение к этому человеку приходит на ум, а осуждение его.
Способностью человека к духовной эволюции и измеряет Чехов нравственную ценность героев. Критерий этот может показаться не слишком значительным; внутренняя работа человека над собой не всегда заметна другим людям, она не бросается в глаза. Но он значителен, потому что им проверяется способность человека к самооценке, нравственному росту, способность изменить собственную судьбу. И какой бы убогой, жалкой ни была жизнь его героев, Чехов готов многое простить им, если у них есть стремление изменить ее.
Горестна и убога жизнь, которую прожил гробовщик Яков («Скрипка Ротшильда»). Но вот в нем проснулось сознание неправильности этой жизни, и, ощутив это, Чехов готов в какой-то степени примириться с героем. Потому что рядом с гробовщиком Яковом существует множество людей, нравственное омертвление которых глубоко и беспробудно. Когда нет никакой надежды на то, что человек подвергнет жизнь самооценке и пересмотру, сами недостатки его становятся воинствующими, воспринимаются как осознанные принципы поведения.
Вот в длинном унылом путешествии по железной дороге своего отца сопровождает Яша — юноша, почти мальчик (рассказ «Холодная кровь»). Наверное, это один из самых апатичных чеховских героев — равнодушный к окружающим, к жизни, к самому себе. Целыми днями он выводит на гармонике незатейливый мотив — и звуки гармоники единственное, быть может, доказательство его существования, полусонного, вялого, безразличного. «Изредка он выйдет из вагона и лениво пройдется вдоль поезда; остановится он около локомотива и устремит долгий, неподвижный взгляд на колеса или на рабочих, бросающих поленья на тендер... <...> Постояв около паровоза, Яша лениво плетется на станцию; тут он оглядит закуски в буфете, прочтет для себя вслух какое-нибудь очень неинтересное объявление и не спеша возвращается в вагон».
Так он и живет изо дня в день — да и живет ли, можно ли это назвать жизнью?
Кто виноват в этой чудовищной лени, в этом уродливом равнодушии — среда, воспитание? Но мы видим рядом с ним энергичного, деятельного отца (другой вопрос — на что устремлена эта энергия); мы знаем, что у Яши есть братья, которые решительно отличаются от него (отец ставит их Яше в пример и в назидание). Та же среда, те же обстоятельства жизни, то же воспитание. Кто виноват, что Яша таков? Он сам, кто же еще.
Яша, повторяю, самый равнодушный чеховский герой, человек, которому лень жить. Но у скольких еще героев Чехова течет такая же, как и у Яши, холодная кровь! Как много тех, кто целыми днями зевает и лениво поглядывает вокруг, кто делает все со скуки, без интереса, внимания, страсти!
В одном из писем Чехов заметил с горечью, что, пока человек еще молод, пока он развивается нравственно и духовно, он вселяет какие-то надежды, что-то обещает. «Но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша, и будущее России обращаются в дым, и остаются на фильтре одни доктора, дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры» (XVIII, 88).
Объяснить это превращение можно апатией, ленью, равнодушием атмосферы российской жизни. Она, эта атмосфера, невольно заражает каждого, кто не способен сопротивляться ее разлагающему влиянию.
«— Странное существо — русский человек! — говорил Чехов Горькому. — В нем, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руку попало, а после тридцати лет в нем остается какой-то серый хлам»11.
И все-таки, как это ни странно, Чехов довольно снисходителен ко многим слабостям своих героев. Снисходителен к их непрактичности, нерешительности, мягкотелости. Но — не к безволию. К безволию, из-за которого у человека, некогда горячего и любопытного к жизни, после тридцати лет оставался «какой-то серый хлам». К безволию, из-за которого люди утрачивали интерес к своей профессии, утрачивали вообще какой бы то ни было интерес к труду, к созидательной деятельности. И «архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего, кроме «Новостей терапии», не читает и в сорок лет серьезно убежден, что все болезни — простудного происхождения. Актер, сыгравши сносно две-три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений»12.
М. Горький вспоминает, что в этих словах Чехова звучало «тоскливое и холодное презрение»13. Холодное и тоскливое презрение звучало и во многих рассказах Чехова; когда он писал о докторе, который переставал следить за наукой («Ионыч»), об архитекторе, выстроившем два-три приличных дома («Моя жизнь»), — можно назвать еще десятки героев и произведений. Лень, апатия заражает человека всего, целиком; он поддается обыденному, косному течению жизни и теряет в себе все стоящее как работник и как человек14. Доктор перестает интересоваться наукой, и поэтому все его силы, энергия, время направляются на приобретение одного, двух, трех домов. И наоборот: энергия, направленная на приобретение ненужных ему домов, на умножение достатка, делает невозможным (и излишним, странным) интерес к науке, к медицинским журналам.
Холодное и тоскливое презрение звучит в рассказах Чехова, когда он пишет о безвольных и опустившихся людях.
Чаще всего он показывает самый процесс, показывает, как у человека образуется «какой-то серый хлам». Он пишет о том, как жизнь засасывает человека и как безвольно, покорно, не сопротивляясь, человек поддается ей. Это и преуспевающий доктор Старцев, и бедствующий студент Степан Клочков (рассказ «Анюта»), и живущий на чужой счет художник Егор Саввич (рассказ «Талант»). В этом рассказе четко проявилось отношение Чехова к людям искусства — безвольным и несосредоточенным. Можно говорить о личной подоснове рассказа: оба брата — и Александр и Николай — были людьми даровитыми и в свое время «подавали надежды», но, по сути, ничего стоящего в искусстве так и не создали.
В рассказе «Талант» утверждается неделимость чеховского критерия нравственности. Мелочность и безволие в искусстве — мелочность в жизни, в любви, в быту. И — наоборот. Егор Саввич мечтает и надеется вдруг написать картину, которая принесет ему деньги, славу, признание. Но он почему-то не спешит приблизить этот прекрасный момент. За все лето он сделал только набросок картины «Девушка у окна после разлуки со своим женихом» — нечто неопределенное, без настроения и страсти, — словом, это вовсе не та картина, которая может принести и известность и будущее. Но предположим: мы не видели этой картины, не знали бы о ее существовании. Можно было бы поверить в то, что головокружительные планы Егора Саввича сбудутся? Очень сомнительно. Слишком очевидно он мелок, мелок во всем. Он ждет случая. В ожидании этого случая он живет на скромной даче (в «сарае», как презрительно окрестил он дачу), а в «сарае», соответственно, он не может написать ту гениальную картину, о которой мечтает: нет условий; и потому он вынужден пока прозябать здесь, на даче, и т. д. Замкнутый круг. И он никогда не разомкнется, потому что Егор Саввич даже не стремится вырваться из круга, где все его, в сущности, удовлетворяет: обильный сон после обильного обеда, немудреный роман с хозяйской дочкой — удобный тем, что можно не платить за квартиру и есть чужой хлеб, изредка поддерживая у хозяйки надежду, что он все-таки женится на ее дочери...
Да бесконечные разговоры с приятелями о богатстве, успехе, славе, гарантированной им откуда-то свыше. Такой художник конечно же не может создать ничего мало-мальски значительного.
Великим людям прощаются многие грехи. (Или, точнее, талант иногда уживается с явными человеческими несовершенствами.)
Писатель, художник, актер может быть раздражителен, придирчив, он может быть картежником, повесой, непрактичным человеком и т. д. Но с одним качеством талант несовместим: с мелкостью. С мелкостью душевной и нравственной.
Один из самых замечательных чеховских образов — это образ человека с молоточком, который должен стоять за дверьми самодовольных, преуспевающих людей и напоминать им о том, сколько еще в мире зла и несчастья. Таким человеком с молоточком был и сам Чехов. Его творчество — «не колокол на башне вечевой, а именно молоточек, не дающий людям успокоиться»15.
Но этот молоточек, как и колокол, пробуждал людей к новой, свободной и яркой жизни, и он не издавал «неверных звуков», не знал фальшивых нот.
5
Мы выяснили, в отрицании каких человеческих качеств формировались нравственные идеалы Чехова и Бунина. Различия между двумя писателями рождены не только индивидуальными свойствами их дарований, но и особенностями времени, в котором жили и творили Чехов и Бунин. Только исходя из сложного переплетения двух этих факторов можно понять избирательность зрения того или другого художника, установить, почему Бунина интересовали преимущественно взрывы жестокости, необузданных человеческих страстей, преступных наклонностей, в то время как Чехов исследовал преимущественно духовное несовершенство человека. При этом, разумеется, трудно угадать, предположить, какой отклик в творчестве Чехова нашла бы, к примеру, революция 1905 года или, скажем, первая мировая война, какие изменения могли бы внести эти события в уже сложившиеся представления Чехова о мире и о человеке. Но среди написанного Чеховым есть произведение, которое позволяет вполне уверенно и определенно проводить параллели между ним и Буниным. Я имею в виду книгу «Остров Сахалин». Она рождена наблюдениями над теми человеческими судьбами, которые постоянно интересовали Бунина, вызывали у него жгучий художнический интерес. И мы знаем, насколько умышленно скуп, сдержан Чехов в описании всего, что стояло за тем или иным преступлением (а среди них, безусловно, были и такие, что не могли не заинтересовать писателя особо, давали ему богатейший жизненный материал для исследования темных сторон человеческой натуры). Но в «Острове Сахалине» почти нет «уголовных дел»; в нем — быт, описание нравов, особенностей существования. Одним словом, Чехов вполне сознательно оставил за рамками и этой книги и всего своего творчества те вопросы, которые подвергались внимательнейшему исследованию Бунина-художника.
Безусловно, у двух писателей были и схожие позиции, и совпадения. Тот факт, что Чехов избегал заостренно-драматических конфликтов, вовсе не делает его писателем благостно-идилличным. Нет, это один из самых правдивых реалистов XIX века, и эпоха, современная Чехову, нашла в его лице беспристрастного и бесстрашного свидетеля. Другое дело — различия в понимании трагизма у Чехова и у Бунина. Бунину, для того чтобы выявить драматизм жизни, нужно, чтобы события обрели какой-то открытый исход. У Чехова все построено на безысходности, неразрешимости противоречий бытия.
Мрачнейшая атмосфера рассказа «Палата № 6» оттого, быть может, действует еще более угнетающе, что Чехов повествует о случившемся как о событии достаточно обыденном и вполне вероятном; он даже не акцентирует особо внимания на том зловещем парадоксе (Бунин, наверное, специально «заострил» бы его), что доктор Рагин подпадает под власть тех же самых законов, невольным служителем которых недавно был он сам, в унизительное подчинение к тому самому сторожу Никите, которого прежде он воспринимал с брезгливой отчужденностью.
Нравственные идеалы Чехова и Бунина открываются читателю и негативно, в освещении антипатичных писателям человеческих свойств, и позитивно. Трудно выделить у Чехова и у Бунина рассказ, в котором бы нравственная программа выявлялась во всей полноте. Но все творчество дает для этого возможность и основания, оно утверждает определенные человеческие характеры, этические нормы.
Среди героев Бунина есть особый род людей, которые очень разного ждут от жизни, разного в ней добиваются, но у которых бесспорна общая черта: властная, могучая сила жизнелюбия. Эта сила в них изначальная, она выше человека и не поддается какой-либо власти, контролю. Жить для них — значит испытывать всю полноту жизни.
«— Жутко жить на свете, Чанг, — исповедуется капитан, герой рассказа «Сны Чанга», — очень хорошо, а жутко, и особенно таким, как я! Уж очень я жаден до счастья...»
Жаден до счастья — эти слова можно применить ко многим героям Бунина. Жаден до счастья — значит, жаден к жизни, ко всей ее полноте, при которой жить на свете «очень хорошо, а жутко».
Англичанин, герой рассказа «Братья», сетует на то, что европейцы, «при всей своей деловитости и жадности, как лед холодны и к жизни и к смерти: если и боимся ее, то рассудком или же только остатками животного инстинкта».
Героям Бунина чуждо такое восприятие бытия. И жизнь и смерть они воспринимают не умозрительно, а обостренно эмоционально, всеми своими чувствами. Жизнь и смерть отделены у них резкой чертой, и предощущение этой черты, ее неизбежности заставляет их еще нетерпеливее, лихорадочнее брать от земных радостей то, что отпущено на их долю.
И прежде всего — то первичное, что содержит в себе эти земные радости. Бунин великолепно передает силу и страсть жизнелюбия, передает полными энергии, красоты картинами мира, который окружает его героев.
«Ветер рвал с крупной шумной зыби брызги, налетал откуда попало, свистал в реях и гулко хлопал внизу парусиновыми тентами, меж тем как матросы, в кованых сапогах и мокрых накидках, отвязывали, ловили и скатывали их. Ветер искал, откуда бы покрепче ударить, и как только пароход, медленно ему кланявшийся, взял покруче вправо, поднял его таким большим, кипучим валом, что он не удержался, рухнул с переката вала, зарываясь в пену, а в штурманской рубке с дребезгом и звоном полетела на пол кофейная чашка, забытая на столике лакеем... И с этой минуты пошла музыка!»
«О, сколько было света, блеска, синевы, лазури! Как удивительно цветасты были на фоне неба все эти белые, красные и желтые рубахи матросов, с растопыренными руками развешанные на носу!»
«...из-под высокой, громадной кормы, из-под глухо бушующего винта, с сухим шорохом сыпались мириады белоогненных игл, вырывались и тотчас же уносились в снежную искристую дорогу, прокладываемую пароходом, то огромные голубые звезды, то какие-то тугие синие клубы, которые ярко разрывались и, угасая, таинственно дымились внутри кипящих водяных бугров бледно-зеленым фосфором».
Насколько разные картины открываются взору капитана и его четвероногого спутника по путешествию — Чанга и насколько одинаково читателя захлестывает в них одно чувство — чувство полновесности жизни!
В этом яростном преклонении перед жизнью у бунинских героев — многое от самого писателя. Современники Бунина, близко знавшие его, отмечали «языческую любовь к природе, к чувственному миру, к земле, в которую он ни за какие блага не хотел лечь»16, отмечали «великий дар душевного и телесного (несмотря ни на что) здоровья»17.
Сам Бунин с недоумением и явным осуждением говорил о Цезаре, о «пониженном чувстве жизни», свойственном ему18.
У Бунина — повышенное чувство жизни. Именно отсюда — экспрессия, с которой Бунин описывал полнозвучие, многокрасочность мира.
Ощущение полноты жизни находит отклик в человеческой душе. Капитан, герой рассказа «Сны Чанга», наблюдая однажды за темным пламенем заката, понял, «что все-таки (подчеркнуто Буниным. — В.Г.) он счастлив, и что не только весь этот бегущий по его воле пароход, но и целый мир в его власти...».
Молодость и любовь — вот что в первую очередь дает ощущение полноты жизни бунинским героям. Это не значит, что все жизнелюбивые герои Бунина молоды и влюблены. Многие из них далеко перешагнули юношеский возраст, но состояние влюбленности (былой или существующей), воспоминания о молодости — до такой степени острые и пленительные, словно человек и впрямь верит, будто молодость способна на какое-то время вернуться к нему, — является для них символом жизнелюбия.
Казалось бы, героиня рассказа «Чаша жизни» утратила уже все, что помогало бы ей ждать от жизни светлых минут. Жизнь прожила с нелюбимым мужем, схоронила его; опустошенная и равнодушная бродит она по комнатам некогда желанного, а теперь совершенно ненужного ей дома. Сердечный приступ явился для Александры Васильевны еще одним напоминанием о том, что невозвратимо отмирают корни, связывающие ее с жизнью.
Но наперекор всему — старости, слабости, болезни — в ней живет сила, которая способна, оказывается, на какой-то момент преодолеть и старость, и слабость, и болезнь. Живет давняя, с юношеских лет неутоленная любовь к другому человеку, к отцу Киру. Чего ждет она сейчас от этой любви? И не смешно ли вообще чего-либо ожидать от любви, когда жизнь, в сущности, прожита; она уже старуха, а возлюбленный ее — отец Кир — спившийся, сильно сдавший за последние годы человек — только жалость способен вызывать к себе, не любовь? И все-таки Александра Васильевна словно заново жить начинает, словно вспышку молодости испытывает, когда вновь осеняет ее любовь к отцу Киру. Слабая, разбитая, больная, она застенчиво пересказывает кухарке приснившийся ей однажды сон: «...вошли будто в ее спальню два молодых монаха, стали раздевать ее, а она отбивалась, противилась — и так радостно, страшно и стыдно ей было, как никогда в жизни не было».
А потом желание и возможность увидеть (только увидеть!) отца Кира целый месяц держали ее в радостном напряжении. Этому напряжению все в ней подчинено, и она почти верила, что десятого июня, когда она сможет увидеть отца Кира, она снова будет и молодой и красивой...
И когда Бунин кратко сообщает, что Александру Васильевну, мертвую, отвезли домой на том же извозчике, который привез ее в город, и объясняет причину смерти: «ее задавили, замяли в толпе», то объяснение это нарочито неполное. Конечно, толкотня есть толкотня, но не предопределена ли была смерть тем энергичным сопротивлением смерти, для которого она, словно для решающего и последнего рывка, собрала все свои силы и которое, словно туго натянутая пружина, должна была в определенный момент оборваться?
Среди героев рассказа «Чаша жизни» Александра Васильевна наиболее привлекательная фигура. Больше того, она единственная среди героев рассказа, кто олицетворяет бунинское понимание полноты жизни. Два бывших претендента на руку Александры Васильевны — Кир Иорданский и Селихов — потратили жизнь на глупое соперничество, на достижение богатства, известности и почета. Третий поклонник ее — Горизонтов — выработал к старости теорию продления жизни, суть которой сводилась к тому, что «все силы каждого человека должны быть направлены исключительно на продление жизни, для чего и потребно: полное воздержание от сношений с женщинами... полное спокойствие во всех жизненных обстоятельствах... и строжайший уход за своим телом».
О том, насколько Бунину чужда и враждебна эта философия, говорит такой факт. У Бунина почти нет героев, в обрисовке которых он употреблял бы сатирические краски; Горизонтов — в числе этих немногих героев.
Философия жизнелюбивых героев Бунина противоположна методическим и унылым рецептам Горизонтова. Ради чего продление жизни, если она лишена главного, что составляет ее цвет, ее радость? Для героев Бунина полнота жизни проявляется прежде всего в интенсивности жизненных наслаждений. Если человеку отмерена какая-то мера радостей и в его власти поступить двояко: медленно и размеренно (в полном согласии с теорией Горизонтова) распределить их до конца дней своих или же разом исчерпать их до дна, зная, что после этого его ждут и горькие дни и смерть, — то в выборе этом любимые бунинские герои останавливаются на втором решении.
Собственно, это даже не только мое предположение, это и ситуация одного из бунинских рассказов («Сын»). Стареющая госпожа Маро могла по-разному ответить на страсть юного возлюбленного Эмиля. Держать его на некоторой дистанции, терзать его и себя полууступками, неопределенными надеждами на будущее, которое якобы смогло бы внести в их отношения ясность; или — сжечь мосты, дать полную волю своим чувствам. Г-жа Маро выбирает второй выход. Но она же назначает и расплату: смерть от руки любовника.
Любовь и молодость, молодость и любовь — эти понятия взаимосвязаны для героев Бунина, взаимосвязаны даже в той горестной ситуации, когда уже не самая молодость, а только острые воспоминания о ней являются силой, которая «заставляет человека жить и желать сладкого обмана жизни».
Об этом — рассказ «Чаша жизни». Из всех бунинских произведений, пожалуй, именно «Чаша жизни» ближе всего к чеховским рассказам по жизненному материалу. Небольшой провинциальный город, устойчивое, размеренное, сонное существование. В этом городе пошло и бездарно прожита жизнь — прожита в стремлении к материальному благополучию, которое всегда кажется недостаточным. Жизнь течет настолько однообразно и монотонно, что движения ее не уловить, не почувствовать, и замечаешь бесполезно прожитую жизнь уже в самый последний момент, перед гробовой доской, когда уже ничего нельзя ни изменить, ни переделать.
Но насколько по-разному распорядились Чехов и Бунин сходным жизненным материалом! Бесполезность прожитой жизни Чехов определяет прочностью, незыблемостью бытового уклада. Мелочей этого уклада. В сундуках копятся платья, сарафаны, но вечерам подолгу и со вкусом почтенное семейство пьет чай, летом впрок, с солидным запасом заготавливается варенье. Для чего, для чего все это? — такой вопрос отчетливо прорывается сквозь внешне бесстрастную чеховскую интонацию, сквозь детальные описания чаепитий, приготовлений к обеду, пустых разговоров.
Быт, будни, будни, быт... Два этих слова настойчиво приходят на ум, когда пишешь о чеховской прозе. И все же иной раз возникает сомнение: те ли это слова, которыми можно объяснить Чехова (конечно же не всего Чехова, но многое в нем)?
Сомнения рассеиваются, когда читаешь следующие строки О. Книппер-Чеховой:
«Жизнь с таким человеком мне казалась нестрашной и нетрудной: он так умел отбрасывать всю тину, все мелочи жизненные и все ненужное, что затемняет и засоряет самую сущность и прелесть жизни»19.
Это признание, в сущности, проводит резкую грань между самим писателем и теми его героями, которые не в состоянии, не в силах сопротивляться «мелочам жизни» и в конце концов капитулируют перед ними. Оно определяет и масштаб чеховского отношения к будням. Меньше всего Чехов склонен был преуменьшать их незаметное разъедающее действие на высокие помыслы, благие устремления человека. Но и преувеличивать власть будней — такая крайность тоже была чужда Чехову. Поэтому объяснение «среда заела» уже не воспринималось Чеховым как безусловное оправдание, как довод, заслуживающий немедленного и всяческого сочувствия.
«Вы говорите, что человек творец своего счастья. Какой к черту, он творец, если достаточно больного зуба или злой тещи, чтобы счастье его полетело вверх тормашкой?» — в этих остроумных словах из чеховского рассказа «Счастливчик» не только шутка: за ним стоит и вполне серьезный смысл: не превращать зубную боль или злой характер тещи в событие вселенского значения, в источник трагических противоречий жизни.
Именно эти поправки следует иметь в виду, когда приходишь к выводу о доскональном, пристальном внимании Чехова к будням, быту, повседневности.
Бунин, в отличие от Чехова, не фиксирует внимания на подробностях, на частностях, из которых складывается обыденная жизнь.
Чехов изображает процесс жизни, Бунин чаще описывает результаты этого процесса, прибегает к более крупным единицам времени: год, несколько лет, десятки лет.
«Тридцать лет, избегая встречаться, почти никогда не видя друг друга, никогда не забывали друг о друге Иорданский и Селихов. Все свои силы употребили они на состязание в достижении известности, достатка и почета. <...> Иорданский купил дом на Песчаной улице. Не отстал от него и Селихов: назло ему купил дом вдвое больше и как раз рядом с ним».
А начинается рассказ «Чаша жизни» с описания счастливого для Сани Диесперовой лета, когда она была молода и беззаботна, каждый вечер ходила гулять в городской сад и с трепетом ощущала на себе восторженные взгляды поклонников. В то памятное лето Саня завязывала волосы красной лентой и носила цветастый мордовский костюм.
Этот мордовский костюм становится для Александры Васильевны символом памятного счастливого лета, молодости, неосуществившейся любви к Киру Иорданскому.
Его надевает она вскоре после свадьбы, но мордовский костюм уже как-то по-иному выглядит на ней, по-иному она чувствует себя в нем. Он слишком прочно связан в ее памяти с девичеством, беззаботностью, радостным и нетерпеливым ожиданием счастья. Всего, что теперь уже осталось позади. Не так и далеко, но позади, за чертой, которую обратно уже не перешагнуть. И Саня пудрит распухшее от слез лицо и снова плачет; и даже ее самолюбивый и душевно грубоватый муж Селихов понимает ее в эти минуты: «...он знал, что это были слезы по молодости, по тому счастливому лету, что однажды выпадает в жизни каждой девушки».
Пройдет тридцать лет, и все чаще Александра Васильевна станет вынимать карточку, где она сфотографирована в памятном мордовском костюме. И уже другими будут ее слезы — очистительными, легкими, и уже горечь по прошедшей молодости будет у нее другой. Она воплотится в безудержном желании хотя бы однажды увидеть еще отца Кира — «казалось ей, что с восторгом отдала бы она эту снова обретенную жизнь за одно только свидание с ним — последнее...».
Это жажда свидания не просто с отцом Киром, но с памятным счастливым летом, со своей молодостью, с мордовским сарафаном. Ради встречи со всем этим, а не с дряхлеющим, опустившимся отцом Киром готова отдать жизнь Александра Васильевна. Ради того, чтобы в последний раз пережить «то счастье, тот страх, ту любовь, что когда-то горячей краской заливали девичье лицо»:
Как самозабвенно пишет о молодости Бунин!
«Я хочу обладать сокровищем, которое вмещает в себе все, я хочу молодости!» Это французское изречение, которое цитирует герой рассказа «Ида», совсем не случайно у Бунина.
Для его героев молодость — поистине сокровище, которое вмещает все. Молодость бросает свой прекрасный отсвет на то, как они чувствуют, думают, страдают, как они одеваются, ходят по улицам, молчат, разговаривают.
Об одной своей героине Бунин напишет, что «даже в туфельках ее было очарование молодости».
И потом о ней же, когда годы оставят свой отпечаток на ее лице, напишет: как больно «сжимается наше сердце при виде стареющей женщины».
Больно сжимается сердце, когда незаметно, по каплям уходит молодость. Когда хочется задержать, остановить ход времени — и наивное желание это сильнее трезвого понимания, насколько оно несбыточно.
Молодость и любовь — это нравственные и эстетические категории, которыми Бунин измеряет полноту жизни своих героев.
Бунин импульсивен. Он принадлежит к тем художникам, которые выше всего ценят краткие, трудноуловимые моменты счастья. Именно поэтому Бунин почти не ставит своих героев перед испытанием буднями — из чего, собственно, состоит весь Чехов. Для Бунина главное — определить человека на взлете его чувств, познать его в момент высочайших — радостных или горестных — испытаний. Чехов проверяет человека его сопротивляемостью будням, текучке, размеренности бытия. Эти разные художнические принципы преломились и в том, как по-разному сила жизнелюбия сказалась в характерах чеховских и бунинских героев.
У героев Чехова нет той остроты жизнеощущения, как у бунинских героев. Они чаще всего недовольны и жизнью, и самими собой; редко о ком из них можно сказать, что он полностью, безраздельно счастлив. Они обычно готовят себя к будущему, к лучшей, счастливой жизни. У Бунина все резче, контрастнее; герои его могут переживать и моменты беспредельного, почти языческого восторга жизнью, и безысходного поражения, причем нередко эти моменты чередуются в судьбах одних и тех же героев.
Однако мы довольно скоро зайдем в тупик, если станем оценивать жизнелюбие как абсолютную нравственную ценность, не соотнося его с системой других общечеловеческих качеств. Что и говорить, жизнелюбие — замечательное свойство! Но и любить и ценить жизнь можно по-разному и на самых разных ступенях общекультурного и духовного развития человечества, не говоря уже о том, что различная общественная, социальная устремленность человека придает жизнелюбию особый характер, особую окраску.
И в этом смысле яркость, интенсивность наслаждения жизнью у героев Бунина не соединились настолько же органично и естественно с потребностью творить добро во имя жизни, как это было у чеховских героев. О том, как засасывает человека тина мелочей, как благородные порывы юности сменяются с годами циничной умудренностью житейского опыта, Чехов сказал глубже, острее, чем кто-либо другой из русских писателей.
Герои Бунина чувствуют жизнь больше сердцем, чем умом. В отличие от лучших чеховских героев, которые непременно ищут смысл своего существования, для героев Бунина жизнь чаще всего самодельна. Она может быть хороша или плоха, но прежде надо оценить ее просто как жизнь. Надо с благодарностью принять ее как высший дар. При этом им не чуждо стремление познать жизнь и свое место в жизни. Но есть одна особенность в том, как они постигают смысл бытия. Вернее — когда. Эту потребность они ощущают не раньше, чем судьба поставит их перед каким-либо испытанием: перед крушением жизненных планов, перед смертью, перед потерей близкого человека. Такая ситуация нередка и у героев Чехова. Но — существенная разница: это испытание убеждает героев Чехова в том, как неправильно они жили. Героям Бунина оно внушает иной вывод: как мало они ценили те радости, которые им предоставляла жизнь. Вопрос — истинны, значительны ли эти ценности — перед героями Бунина не возникает. Он не возникает ни перед капитаном (рассказ «Сны Чанга»), ни перед Мари (рассказ «В Париже»), ни перед героем рассказа «Три рубля». Утрата, которую они понесли, для них больше, чем утрата близкого человека. Они теряют все; теряют то значительное, бесспорное, чем жизнь была для них притягательна, они теряют возможность жить, наслаждаясь жизнью.
Перед героями Чехова этот вопрос встает неминуемо. Перед лучшими его героями, наделенными ищущим умом, беспокойной совестью. Когда такие люди достигают благополучия, они убеждаются, что благополучие это мнимое, внешнее. Они ищут более весомого и высокого обоснования своей жизни на земле, чем материальное довольство и житейское благополучие.
У героев Чехова и Бунина различное понимание того, в чем ценность жизни. Различно оно и у самих писателей.
6
Однажды у Чехова произошел с А. Сувориным знаменательный спор. 25 ноября 1892 года он написал Суворину горькое письмо: «У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь» (XV, 446).
Суворин без ведома Чехова показал письмо писательнице С. Сазоновой. Та, в свою очередь, ответила Суворину письмом. Оно противоположно чеховскому — и по настроению и по убеждениям автора. «Я верю в жизнь, в ее светлые минуты, ради которых не только можно, но и должно жить, верю в человека, в хорошие стороны его души», «цель жизни — это сама жизнь».
Разделял ли Суворин эти взгляды своей корреспондентки — сказать трудно. Во всяком случае, в письме к Чехову он цитировал С. Сазонову весьма сочувственно. Больше того, он дал понять Чехову, что поиски объяснения и оправдания жизни и ему кажутся ненужными и неискренними.
Что же ответил Чехов? Чехов ответил необычным для него резким письмом. «Если вам хочется неискренности, то в письме Сазоновой ее миллион пудов» (XV, 450). «Кто искренне думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука» (XV, 451).
Важно, установить что опровергал Чехов во взглядах Сазоновой. Она считала: «Цель жизни — это сама жизнь». Но и Чехов не искал никаких потусторонних объяснений и оправданий бытия. Суть в том, что Чехов и Сазонова по-разному воспринимали эту формулу и делали из нее разные выводы. Если цель жизни — сама жизнь, то надо спешить использовать ее в свое удовольствие, не задумываясь над дозволенными и недозволенными средствами, не обременяя себя нравственными размышлениями. Это один вывод. Другой вывод: если цель жизни — сама жизнь, то надо прожить ее счастливо, но так, чтобы твое личное счастье не шло вразрез со счастьем других людей. Вот в чем разница, вот о чем спор (Сазонова между тем сознательно утрировала взгляды Чехова, когда противопоставляла им свою теорию «жизни для жизни»)20.
Было бы глубоко неверно проводить параллель между третьестепенной писательницей Сазоновой — и Буниным; между ее теорией «жизни для жизни» (про которую Чехов написал, что «это не воззрение, а монпансье» (XV, 450) — и мировоззрением Бунина. Прямой аналогии здесь быть не может, но косвенная — напрашивается.
Есть значительная разница в том, как Чехов и Бунин понимали смысл жизни. Однако перед нами не просто различия во взглядах двух писателей. Перед нами различия двух основных концепций жизни, полярных мироощущений — корни их уходят в глубину тысячелетий. Аполлон и Дионис, аполлоническое и дионисское начала21. И если и сегодня мы можем различать два противоположных жизнеощущения, то мы разумеем при этом, насколько усложнились оба начала, утратили некогда присущую им безусловность и четкость.
Жизнеощущение Бунина было сложным, в нем соединились противоположные, в чем-то взаимоисключающие начала. Двойственность эта проявилась и в творчестве писателя. Непосредственное восхищение жизнью, острая сила жизнелюбия — в этих чувствах бунинских героев многое от самого Бунина. Доказательств можно приводить много; одно из них — роман «Жизнь Арсеньева». Да, биография Арсеньева и биография Бунина не совсем совпадают (часто не совпадают совсем), но мироощущение Бунина и его лирического героя очень близки.
В основе такого жизнелюбия лежит понимание жизни как изначальной ценности, как природного дара, который не нуждается в объяснении и в осмыслении. И такой уровень жизнелюбия свойствен обычно натурам гармоничным, которые не испытывают разлада между запросами, стремлениями и их осуществлением; или же присущ людям с непробужденным самосознанием22.
Чувство зыбкости, ненадежности мира, который окружает бунинских героев, заставляет их судорожно искать какую-то опору. Они готовы довольствоваться немногим — только бы это была надежная реальность, которой можно отгородиться от неустойчивого, разрушительного мира. Такую опору герои Бунина ищут в любви. Находят в любви. Но — ненадолго. Стены дома плохо защищают от ветров, что бушуют на улице; любовь оказывается слишком слабым якорем, чтобы удержать корабль. Буря захлестывает его волнами, разбивает его в щепки. Опоры нет, якоря нет, нет спасения.
«Герои Бунина словно ходят по тонкому льду. Они не подозревают, что он готов подломиться, что под ним темная холодная вода, они идут по большей части уверенно, преследуя свою цель, и вдруг — треск, полынья, гибель»23 — так определил состояние бунинских героев критик М. Иофьев.
От безотчетного восхищения жизнью к безнадежному глухому отчаянию — вот полюсы в жизнеощущении бунинских героев. Чеховская проза не знает таких крайностей, столь резких границ (хотя героям Чехова ведомы многие оттенки и радостного и печального мироощущений).
В рассказах Чехова настойчиво звучит мотив: как жить? «Призвание всякого человека в духовной деятельности — в постоянном искании правды и смысла жизни» («Дом с мезонином»).
Призвание лучших чеховских героев — именно в этом.
«...Человек должен быть верующим или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста... <...> Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-трава» («Три сестры»).
Вера — это не синоним религии. Здесь это слово обозначает иное: смысл жизни, поиски «общей идеи». Об этих поисках прямо сказано в «Скучной истории», но так или иначе об этом говорится почти во всех произведениях зрелого Чехова.
Почему так важны для героев Чехова поиски смысла жизни? Им важно убедиться, что жизнь, которой они живут, — жизнь полноценная. Что, достигая счастья, они добиваются счастья не только для себя. Привлекательность нравственной программы Чехова в том, что она не допускала самоограничения, жертвования личным ради общественного (и наоборот). Жертвенность — уже неполнота, искажение идеала. Служение добру, общественная активность для лучших чеховских героев — это потребность, этом они находят нравственное удовлетворение.
Чеховский идеал лишен аскетизма. Поиски веры у героев Чехова — это не замена полнокровной земной жизни, не отказ от нее. Среди многих высказываний писателя важно не пропустить и тех, где он говорит, что его идеалом являются молодость, красота, здоровое человеческое тело. Чехов стремился к гармонии между душой и телом, между сердцем и рассудком.
В чем смысл жизни? Герои Чехова редко приходят к четким и определенным ответам на этот вопрос. Еще менее склонен был давать рецепты, наставления и рекомендации он сам. Этот ответ Чехов искал постоянно, искал всю жизнь (как ищет его всякий духовно развитый человек). У него не было готового, раз и навсегда сложившегося представления о смысле жизни. Но у него было понимание истинных и мнимых ценностей. Чехов твердо знал, насколько жалок, ограничен смысл существования у людей самодовольных, бездуховных, чьи интересы сводятся к гусю с капустой и к собственной усадьбе с крыжовником. В познании цели жизни Чехов отталкивается от негативной программы. В положительной его программе было меньше конкретности, определенности.
Чехов видел вокруг себя людей, для которых смысл жизни сводился к мелким, корыстным, убогим целям. Этих мизерных, ложных идеалов Чехов не принимал. И когда Чехов устами Саши из «Невесты» представляет себе будущее, предугадывает «новую жизнь», то человек будущего видится ему свободным от мнимого, ограниченного понимания смысла бытия.
«Каждый человек будет веровать и каждый будет знать, для чего он живет, и ни один не будет искать опоры в толпе».
Задатки такого человека писатель искал и в современной ему жизни. Каким же был нравственный идеал Чехова, который направлял его в этих поисках?
7
Есть среди произведений Чехова небольшая двухстраничная заметка, без которой, наверное, представление о Чехове было бы иным — неполным и односторонним. Теперь эта чеховская статья широко известна, значение ее подробно раскрыто во многих работах о Чехове. Заметка была напечатана 26 октября 1888 года в «Новом времени», названия не имела. Она не была и подписана, как не были подписаны многие чеховские газетные выступления.
Тогда, свыше восьмидесяти лет назад, едва ли кто обратил особое внимание на двухстраничный газетный материал. Но не будет преувеличением сказать, что это — замечательное произведение Чехова, столь же замечательное, как и лучшие его произведения прозы и драматургии.
Это — некролог Н.М. Пржевальскому.
Написанная с болью и страстью, заметка эта воспринимается как нравственный манифест Чехова.
«Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно» (XIV, 211), — писал Чехов в письме к Линтваревой.
Некролог и есть такое признание в любви, сделанное, правда, по скорбному поводу.
Некролог Пржевальскому свидетельствует о том, насколько не чужд был Чехову идеал гуманной, подвижнической деятельности. Насколько дорог идеал высоких человеческих устремлений и благородных практических дел. «Такие люди, как покойный, во все века и во всех обществах, помимо ученых и государственных заслуг, имели еще громадное воспитательное значение. Один Пржевальский или один Стэнли стоят десятка учебных заведений и сотни хороших книг. Их идейность, благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки, их упорство, никакими лишениями, опасностями и искушениями личного счастья непобедимое стремление к раз намеченной цели, богатство их знаний и трудолюбие, привычка к зною, к голоду, к тоске по родине, к изнурительным лихорадкам, их фанатическая вера в христианскую цивилизацию и в науку делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу. А где эта сила, перестав быть отвлеченным понятием, олицетворяется одним или десятком живых людей, там и могучая школа» (VII, 476).
Смерть Пржевальского — не случайный для Чехова повод сказать о том, как понимает он предназначение человека на земле. Но все-таки это повод, за которым стоят убеждения, выношенные Чеховым за многие годы.
Чехов не просто указывает на высокий смысл деятельности таких людей, как Пржевальский. Этот смысл будет непременно высоким и благородным в любое время и в любой среде. Но определенное время и определенная среда будут придавать этой деятельности конкретный характер, особую окраску. Чехов пишет о подвижнической деятельности человека в обстоятельствах и во времени, меньше всего пригодных для подвижнической деятельности, для самоотверженного служения добру.
«В наше больное время, когда европейскими обществами обуяла лень, скука жизни и неверие, когда всюду в странной взаимной комбинации царят нелюбовь к жизни и страх смерти, когда даже лучшие люди сидят сложа руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный элемент общества, они возбуждают, утепляют и облагораживают. Их личности — это живые документы, указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что, кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов, есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели» (VII, 477).
Некролог Пржевальскому имеет принципиальный, первостепенный смысл для понимания чеховского творчества24. Он несовместим с вульгарными, крайними суждениями о Чехове как о писателе, блуждающем «в сумерках», пессимисте и т. п.
Но и для такого читателя чеховских рассказов, который различает за их внешне безучастной интонацией протест против бессмысленно проживаемой жизни, — и для такого читателя неожиданными будут душевный накал, страстность, с которыми написан некролог, прямота и резкость, с которыми Чехов ставит все вещи на свои места и называет их своими именами.
Некролог Пржевальскому уточняет наше представление о нравственном идеале Чехова. Он выявляет немаловажный критерий, с которым Чехов подходил к оценке человека: общественная полезность. В рассказах Чехова этот критерий выражен более опосредованно, чем в публицистической заметке. При этом, как мы уже указывали, чеховское утверждение имело особый характер, выявлялось нередко через отрицание. Вот почему у Чехова так много героев — людей безвольных, мелких, лишенных значительной цели, которых можно в определенном смысле назвать антиподами Пржевальского или Стэнли.
Конечно же идеал Чехова — не «хмурые люди», как утверждали многие критики (удобный повод для этого дало им название одной из книг Чехова), и не «милый человек», как считал, к примеру, М. Неведомский25. И то и другое заблуждение уже убедительно развенчаны в работах о Чехове. Показательно, однако: в этих противоположных взглядах на чеховский идеал больше сходства, чем различия. Потому что они одинаково игнорируют важный элемент в нравственной программе писателя — общественный критерий. (Другое дело: в том, как Чехов понимал нравственный долг человека перед обществом, есть своя ограниченность.)
Чехов верил в притягательность нравственного примера, но он верил в отдельных людей, в подвижников. Вспомним некролог Пржевальскому: «Один Пржевальский или один Стэнли стоят десятка учебных заведений...» И это не случайная фраза, ее можно подкрепить другими прямыми или косвенными высказываниями Чехова.
До последних дней жизни Чехов с недоверием относился ко всем существующим политическим течениям. (Иногда это недоверие было предвзятым или основывалось на недостаточном знании дела.)
Чехов не заметил зарождения революционного пролетариата; ни одна из социальных групп не казалась ему способной преобразовать Россию. Но в то же самое время Чехов верил в созидательное движение истории, в нравственный прогресс. Как, когда и каким образом настанет эта «счастливая жизнь», о которой так много говорили его герои, Чехов не знал и не брался этого предсказывать. От пророчеств, от прогнозов, от предсказывания явлений, которые были еще неясны ему самому, Чехова удерживал и его трезвый, скептический ум.
Чехов избегал устоявшихся, ходовых суждений; при подходе к любому вопросу ему чужда была априорность. И уверовать в какую-либо идею Чехов мог только после того, как сам убедился в ее истинности, ее целесообразности. Эту идею Чехов нашел в нравственной силе подвижничества — примеры благородной деятельности подвижников были у него перед глазами; он видел, что там, где властвуют ложь, лицемерие, пошлость, только отдельным людям удается противостоять фальшивому течению жизни. Чехов писал доктору Орлову: «Я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука все подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер...» (XVIII, 89).
Это было одно из наиболее прочных и серьезных убеждений Чехова. Но сильный аналитический ум Чехова находил трещину и в нем, и по отношению к нему Чехов не был свободен от сомнений. С одной стороны, вера в неумолимость и постепенность прогресса; с другой — резонный вопрос: а не служит ли эта вера оправданием полумер, пассивности, чрезмерных надежд на то, что добро и справедливость будут достигнуты как бы автоматически, без борьбы? С одной стороны, подвижническая деятельность отдельных людей, с другой — теория «малых дел»; где количественная и качественная грань между ними, насколько она отчетлива? Когда Лида Волчанинова и художник спорят о том, какими мерами можно спасти жизнь деревенской женщины Анны, то спор этот отражает колебания и сомнения и самого Чехова. Не преувеличивает ли он возможности «отдельных личностей», не являются ли их усилия, их деятельность разновидностью тех самых «медицинских пунктов, школ, библиотечек, аптечек», которые «при существующих условиях служат только порабощению»?
Сомнения и убежденность, заблуждения и прозрение — все было свойственно Чехову в поисках ответа на эти беспокойные вопросы. И эти поиски запечатлелись в спорах и раздумьях его героев; а само стремление к поиску, нравственное беспокойство составили одну из основных особенностей чеховского идеала личности.
Нравственный идеал Чехова — это культурный, гармонически развитый человек. Таким, в сущности, был он сам; точнее, к этому он стремился и этого добивался, преодолевая в себе даже те несовершенства и недостатки, которые являются как бы заданными от рождения и, казалось бы, совершенно не поддаются искоренению.
Есть у Чехова слова, которые наряду с обычным значением имеют и второй, чисто чеховский смысл. Таковые, в частности, выражения — воспитанный человек, культурный человек. Понятие «культура» у Чехова многозначно. Культура понималась им не как сумма приемов и навыков, которые можно выработать длительной тренировкой. За представлением о культуре у Чехова стояло и представление о высоких нравственных нормах, которые должны определять и направлять поведение человека — и в быту, и в любви, и в творческой деятельности. Эти нормы должны сделаться непреложными и естественными — не только для немногих, отдельных людей, но и для общества в целом. И быть может, именно потому, что он так настойчиво и принципиально сторонился политики, весь нравственный и гражданский его потенциал сосредоточился в апофеозе культуры, вере в нее.
Чехов всю жизнь воспитывал в себе культурного человека. Его жизнь — прекрасный пример победы человека над самим собой. Это была ежедневная, упорная, не знающая никаких снисхождений работа. Работа, невидимая для окружающих: они замечали только ее итог, не зная и не подозревая, какой нелегкой ценой он достигнут.
Деликатность, терпимость Чехова общеизвестны. Даже у людей, близко знавших писателя, не возникало сомнений, что эти качества — врожденные у Чехова, что ими счастливо наделила его природа. Между тем они — результат самовоспитания, непрерывной работы над собой.
«Ты пишешь, что завидуешь моему характеру. Должен сказать тебе, — замечал Чехов в письме к О.Л. Книппер, — что от природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. и проч., но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. В прежнее время я выделывал черт знает что. Ведь у меня дедушка, по убеждениям, был ярый крепостник» (XX, 44—45).
Привык сдерживать себя — как по-чеховски скромно сказано!
Итак, идеал Чехова — человек, достигший внутренней гармонии, духовного совершенства, тот человек, которого Чехов называл «воспитанным». Но когда мы пытаемся привести для иллюстрации какой-либо образ, то мы не находим его в обширном чеховском творчестве. Нет у него таких героев. Даже среди любимых его героев нет такого, про кого можно было бы сказать, что у него «все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». Больше того, любимые чеховские герои вызывают иногда досаду, потому что в самых очевидных ситуациях они ведут себя вовсе не так, как подсказывал бы каждому здравый смысл. Вот Астров — почему он пьет? Почему влюбляется не в Соню, а в избалованную, изломанную Елену Андреевну? Почему сестры Прозоровы безропотно сносят, как распоряжается в их доме крикливая Наташа? Зачем Дымов терпит причуды своей пустой, ветреной жены?..
Нет ли здесь намеренности, некоего умысла со стороны Чехова, и если есть, то как его объяснить?
Прежде чем ответить, задумаемся еще над одним парадоксом. Среди героев, которые неприятны Чехову, есть такие, которые наделены множеством самых похвальных качеств и не имеют видимых слабостей и недостатков. Внешне идеальные люди. Прочитайте хотя бы эту характеристику — она о людях, в которых счастливо соединились самые счастливые качества:
«Они и поют, и страстно любят театр, и рисуют, и много говорят, и пьют, и голова у них не болит на другой день после этого; они и поэтичны, и распутны, и нежны, и дерзки; они умеют и работать, и возмущаться, и хохотать без причины, и говорить глупости; они горячи, честны, самоотверженны...»
Как не позавидовать таким людям? Студент Васильев, герой рассказа «Припадок», завидует двум своим приятелям, которые чувствуют себя в жизни надежно и уверенно, которые твердо знают, что «водка дана, чтобы пить ее, осетрина — чтобы есть, женщины — чтобы бывать у них, снег — чтобы ходить по нем».
Но вот это прекрасное сочетание прекрасных качеств разлетается вдребезги, теряет всякий смысл. И потому лишь, что в нем отсутствует всего одно качество. Эти счастливцы, приятели студента Васильева, были лишены таланта, которым сполна наделен он сам. Таланта человеческого. (Слово «человеческий» подчеркнуто Чеховым, и о том, насколько важно для него выделить это слово, можно судить хотя бы по тому, что он, как правило, избегал усиления каких-либо слов типографским способом.)
«Он обладает тонким великолепным чутьем к боли вообще... Увидев слезы, он плачет; около больного он сам становится больным и стонет; если видит насилие, то ему кажется, что насилие совершается над ним, он трусит, как мальчик, и, струсив, бежит на помощь».
Вот это качество — неудобное, ничего, кроме беспокойства, человеку не приносящее — Чехов кладет на весы. На другой чаше — сочетание самых блестящих, надежных, счастливых человеческих свойств. И оно перевешивает! Вы прекрасно понимаете, сколько неудобств готовит жизнь студенту Васильеву, понимаете, как больно он будет ушибаться обо все углы и выступы, в то время как его благополучные приятели благополучно будут их обходить; вы понимаете, наконец, что человечество состоит не из одних Васильевых и что им не переделать, не перевоспитать человечество... И все-таки, каким хрупким оружием ни вооружен студент Васильев, нравственное преимущество на его стороне.
Есть две категории удачливости: есть люди счастливые и есть — счастливчики. Если первые достигают успеха трудной ценой, то для других удача предопределена — происхождением, или выигрышным стечением обстоятельств, или их способностью идти по жизни напролом, энергично расталкивая всех локтями. Такие люди не любят обременять себя нравственными терзаниями, они раз и навсегда выяснили, твердо усвоили: «водка дана, чтобы пить ее, осетрина — чтобы есть, женщины — чтобы бывать у них», — и потому ничто в жизни не мешает им наслаждаться жизнью, быть в меру поэтичными и в меру распутными, быть одновременно нежными и дерзкими, хохотать без причины и говорить глупости... Как видим, теперь характеристика Майера и Рыбникова прочитывается уже по-иному, с иным знаком. В ней ничего не изменилось, ни одного слова, — изменилось содержание, которое несут в себе эти человеческие качества.
Чехов как бы внушал читателю недоверие к человеческим качествам в их отвлеченном, абстрактном виде.
Он учил читателей не доверять внешним проявлениям характера. Героев, которые ему чужды, Чехов довольно часто награждал весьма и весьма похвальными качествами (притом интонация, с которой Чехов писал об этих героях, часто была не нейтральной, а одобрительной, иронично-одобрительной). Но вот человек, наделенный самыми похвальными качествами, сталкивается с определенным делом, ставится в конкретную ситуацию. И Чехов заставляет читателя как бы заново увидеть и оценить этот характер, выявить его несостоятельность.
Чехов не любил наглядных, назойливо афишируемых добродетелей. Достоинство, доведенное до конечной крайней степени, приводит к своему отрицанию. Поучительно сравнить два чеховских заголовка, их смысл, их значение, их судьбу. Они примерно одинаковы: «Необыкновенный» и «Великий человек». «Великий человек» — так Чехов предполагал назвать рассказ «Попрыгунья», но впоследствии отказался от него: название было несколько торжественным, величавым, «не чеховским». А вот к другому рассказу — оставил заголовок, хотя герой рассказа, коллежский асессор Кирьяков, вовсе не был человеком необыкновенным, а был мелочным, сухим, педантичным человечком. «Необыкновенность» его заключается только в том, что все хорошие человеческие качества он доводит до преувеличения, до той степени, когда они теряют свое реальное содержание, свой смысл. «Он честен, справедлив, рассудителен, разумно экономен, но все это в таких необыкновенных размерах, что простым смертным делается душно. Родня разошлась с ним, прислуга не живет больше месяца, знакомых нет, жена и дети вечно напряжены от страха за каждый свой шаг. Он не дерется, не кричит, добродетелей у него гораздо больше, чем недостатков, но когда уходит из дома, все чувствуют себя здоровее и легче».
Ум, добро, красота хороши в человеке, когда они естественны. Когда из них не выхолащивается реальное содержание, когда они не становятся, как у коллежского асессора Кирьякова, самоцелью. Кирьяков назойливо, до неправдоподобия правилен, он буквально истязает всех своей правильностью. «...Кажется, что даже воздуху тяжело, что еще немного — и стены упадут, не вынося давящего присутствия необыкновенного человека».
Есть определенная логика в том, какой нравственный идеал утверждала проза Чехова, и в том, какие люди нравились самому Чехову в жизни. Чехов не любил людей, которые так или иначе походили бы на уже знакомого нам коллежского асессора Кирьякова. По свидетельству С. Елпатьевского, Чехова не влекло к «людям строгим, которые остро ставят вопросы жизни и без колебаний отвечают на них»26. И напротив, ему нравились люди «добрые и мягкие, нетребовательные и неповелительные»27.
Свидетельство примечательное! Оно служит как бы комментарием к некоторым загадочным страницам чеховской прозы, и, в свою очередь, его легче понять и объяснить, опираясь на тексты чеховских книг.
Можно понять, почему из сестер Волчаниновых писателю ближе не Лида, которая и умна, и рассудительна, и деловита, а Мисюсь, в которой пленяет юность и непосредственность. Можно понять, почему довольно-таки терпимо относится Чехов к жертве, которую дядя Ваня и Соня добровольно приносят Серебрякову. Ради чего она? Ладно, сначала эта жертва имела какой-то смысл: они боготворили профессора, видели в его деятельности нечто высокое, благородное. Но теперь-то, когда они убедились, что Серебряков ничтожество и как человек и как ученый, — теперь-то ради чего приносить себя в жертву? А вот приносят. Такие люди.
Многие герои Чехова непрактичны, нерешительны, излишне мягки. Они беззащитны перед грубостью и хамством, перед людьми пошлыми и чрезмерно деловитыми. Беззащитность эта вызывает у нас протест. Мы хотим, чтобы эти герои были решительнее, энергичнее, чтобы они давали отпор. И забываем, что тогда это были бы уже совсем другие люди, которые стали бы жить уже по другим законам.
Иллюзии были бесконечно чужды Чехову. Иллюзии всякого рода — и особенно те, которые диктовали бы счастливую развязку в безысходной ситуации. Дядя Ваня стреляет в профессора — и промахивается. Попробуйте представить другой исход — это было бы неубедительно, фальшиво. Это не был бы Чехов. А Чехов в том, что дядя Ваня опять садится за счеты, за конторские книги, а профессор Серебряков опять будет исправно получать доходы с чужого имения. Это грустно, но иначе быть не может, ибо для того, чтобы стало иначе, надо, чтобы иными стали и Соня, и дядя Ваня, и профессор Серебряков.
В сущности, нет противоречия между высоким нравственным идеалом Чехова и тем, что в его творчестве нет героя, который служил бы исчерпывающей и безупречной иллюстрацией этого идеала. Я имею в виду не приближенность героя к идеалу (тождества здесь, собственно, быть не может, поскольку идеал по самой своей эстетической природе представляет нечто недостижимое), а самое содержание чеховского идеала. И идеалом Чехова был не манекен, не механически-безупречное существо, а земной человек, который немыслим без слабостей и несовершенств.
8
Крупный писатель — это не просто особая художественная система. Это и философская концепция бытия. И различия между писателями нигде не проявляются столь принципиально и столь очевидно, как в созданных ими философских моделях мира.
Бунин писал, что главным героем чеховских пьес является время. Это определение можно применить и к прозе самого Бунина. Однако термин «время» имеет в обоих случаях разное значение.
Время у Чехова — физически протяженное, состоящее из дней, часов и минут; время, которое может растрачиваться на чаепитие, пустые разговоры, на приобретательство, на служение ложной цели. Оно предстает у Чехова чаще всего разрозненным, наполненным мелочами; соединить, собрать его в одно целое, осветить единым лучом — вот в итоге цель Чехова.
Время у Бунина — понятие символически-обобщенное. Понятие скорее философское, чем физическое. Время у Бунина — это незыблемые жесткие нормы: политические, нравственные, религиозные; нормы, которые определяют собой мировосприятие, стиль поведения человека.
Столкновение личности с законами эпохи — одна из составных тем Бунина-прозаика. Человек не принимает своего века, восстает против него. Побеждает все-таки век — он механически и равнодушно перемалывает очередную жертву.
Бунин принадлежал к числу тех людей, у которых трезвость мышления странным образом уживалась с иллюзиями, точнее, с потребностью в иллюзиях. Он рано понял, как обманчивы надежды отгородиться от времени, найти убежище в женщине, в любви, в семье. Рассказы его запечатлели разламывающийся мир и зыбкое состояние человека, не имеющего в этом мире никакой опоры. Однако такую опору Бунин все-таки искал — и каждый раз, с каждым новым рассказом, Бунин снова и снова приходил к убеждению, что человек уже больше не принадлежит самому себе или принадлежит меньше, чем когда бы то ни было. Общество бесцеремонно вмешивается в те области его жизни, которые раньше казались священными, недоступными для чьего-либо вмешательства.
Идиллических эпох не было и раньше. Но двадцатый век оказался настолько неустойчив, жесток, дисгармоничен, что век девятнадцатый стал казаться тихим, добрым, спокойным. Надо было привыкнуть к мысли, что мир несправедлив. Оспаривать порядок, сопротивляться ему — бессмысленно. Выбор стоит только так: приспособиться к законам века (тот, кто на это способен, — устоит, уцелеет) или быть этими законами смятым, раздавленным.
На две категории: на людей, которые приняли век и были приняты веком; и на людей, которые век отвергли и были отвергнуты им, — делятся герои Бунина.
Юноша-рикша из Коломбо, Казимир Станиславович, Оля Мещерская — каждый из них так или иначе нарушил границы дозволенного, попытался оспорить ту роль, которую предназначило им время. Это жертвы разлада с действительностью — они не захотели подчиниться действительности, но и не сумели подчинить ее себе.
Господин из Сан-Франциско, преуспевающий коммерсант Зотов («Соотечественник»), выродок Соколович («Петлистые уши») — люди очень разные, но сумевшие каждый по-своему приспособиться к жестоким законам времени. Каждый из них способен стать над нравственными нормами, переступить ту черту, которую не решается переступить большинство людей. Каждый живет в царстве собственной морали, которая развязывает руки на многое. Но и они жертвы.
Зотов называет себя человеком «обреченным». В чем его обреченность? В том, что жизнь утратила для него какую-либо ценность, обоснование своей ценности. Жертвы, которые он принес, не окупились. Он стремился к богатству, власти, независимости — теперь он добился всего. И теперь, когда у него есть все, он убеждается, что жизнь исчерпала свои соблазны.
Чего же добиваться теперь? Есть ли какой-нибудь выход?
«Ну, да из всего есть выход. Дернул собачку револьвера, поглубже всунув его в рот, — все эти дела, мысли и чувства разлетятся к чертовой матери!»
И даже в самом, казалось бы, идеальном случае — когда ощущение довольства жизнью не оставляет человека — время вершит над этим человеком свой строгий суд.
С жестокой обстоятельностью описывает Бунин смерть господина из Сан-Франциско; со зловещей торжественностью показывает, что перед лицом вечности не имеют значения ни миллионы, ни слава, ни почет именитого покойника.
Но что же лежит в основе несправедливости и жестокости века?
Писатель упорно искал тот «корень зла», из которого произрастало и в котором было заключено все несовершенство мира. Бунин находил его в разладе между равнодушным динамизмом цивилизации и интересами личности; в ничтожестве человека перед всемогущим величием космоса — противостоять его зловещим парадоксам, его произволу человечество явно не в состоянии. Значительную часть жизни к философскому пессимизму Бунина примешивался и пессимизм исторический: победу Октябрьской революции, социальный уклад Советской России Бунин в известной мере воспринимал как еще одно свидетельство несправедливости земного устройства.
Однако опасность подстерегала человечество совсем не там (или в большей степени не там), где видел ее Бунин. Фаталистические прогнозы Бунина о том, что цивилизация взорвет мир «изнутри», не сбылась, как не сбылись и другие зловещие его предсказания. Бунин неважный пророк, но в нем сильна непосредственная психологическая реакция человека, который оказался на утлом суденышке среди разбушевавшегося океана. Берег не виден ему, поэтому он может править не в ту сторону. Он не знает, когда успокоится буря, — ему кажется, что она не утихнет никогда. Словом, исход шторма может лучше объяснить человек, стоящий в это время на берегу. Но чтоб в полную меру ощутить состояние страха, ожидание катастрофы — нужно оказаться в лодке посреди океана.
Мир Бунина трагичен.
Но по-своему трагичен и мир Чехова. Бунин раскрывал драматичность бытия трагически-возвышенно, Чехов — обыденно и «заземленно». Однако масштаб трагичности у Чехова крупнее, значительнее; при всей внешней скромности и простоте чеховские рассказы больше пронизаны общечеловеческим содержанием, чем многие рассказы Бунина, сознательно и подчеркнуто посвященные «вечным» темам. Поиски смысла жизни — в решении этой задачи Чехов был серьезнее, значительнее и глубже Бунина.
При всем том Чехов не давал никаких универсальных ответов на этот вопрос, не пришел ни к какой однозначной формуле. Больше того, этот вопрос казался ему неразрешимой загадкой, и все творчество Чехова представляется именно поисками разгадки.
Пора, однако, назвать слова, которые в этих поисках были для Чехова особенно важны и существенны.
Общая идея.
Поиски общей идеи раскрывают еще одно отличие Чехова от Бунина, еще одно важное преимущество Чехова. Чехова больше тревожило, беспокоило, какова цель его творчества; он стремился отвечать своими произведениями на самые существенные, коренные вопросы человеческого бытия. И в этом смысле взгляды Чехова на предназначение литературы совпадали со взглядами русских классиков, которые определяли для себя задачи искусства каждый по-разному (так, Достоевский требовал от писателя, чтобы произведение отражало «общие принципы» жизни; Толстой видел в искусстве великую нравственную силу воздействия на души людей), но в главной своей сути — одинаково.
Общая идея — начало начал чеховского мировоззрения. Попытки чеховских героев утвердиться, найти опору в любви, в семье, в труде — безрезультатны. Именно «общая идея» является для них критерием истинным и бесспорным. Может быть, ближе всего к неоспоримым ценностям жизни у Чехова стоял труд.
Безделие свойственно многим героям Чехова. И, как никто, Чехов умел передать отупляющую тяжесть этой праздности.
Есть у Чехова рассказ «Именины». Именины мужа превратились для Ольги Михайловны в подлинную муку. Ничего особенного на них не происходит: обед, разговоры, прогулки по саду, чай, игра в крокет. Однако все это ее утомляет, раздражает, временами выводит из себя.
Именины ненавистны Ольге Михайловне. Время именин для нее — ненавистное время, когда надо защищаться от пошлости окружающих, когда надо оцепенеть, чтобы не сорваться, не высказать своего недовольства.
Время именин ненавистно самому Чехову. По горькой иронии судьбы немало часов в своей короткой жизни Чехов истратил на незваных визитеров и назойливых друзей-литераторов. Правда, у Чехова по сравнению с его героиней было одно преимущество.
«...Он всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду. Слушая веселый рассказ, сам рассказывал что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, игран с собакой — Чехов всегда думал. Благодаря этому он иногда сам обрывался на пол слове, задавал вам, кажется, совсем неподходящий вопрос и казался иногда даже рассеянным. Благодаря этому, он среди разговора присаживался к столу и что-то писал на своих листках почтовой бумаги; благодаря этому, стоя лицом к лицу с вами, он вдруг начинал смотреть куда-то вглубь самого себя»28.
И в литературе и в медицине Чехов чувствовал себя «мастеровым» — он работал помногу, работал на износ. Работа была для него и ярмом и легкой ношей; в любом случае она была для него спасением. Но даже для такого великого труженика, как Чехов, работа не являлась той безусловной религией, которая давала бы человеку ощущение значительности и цельности жизни.
Не являлась она надежным прибежищем и для чеховских героев. Лучшие из них ищут в работе спасение от пошлости и бессмысленности жизни. Но находят его далеко не все. Многим работа не приносит ничего, кроме усталости, отупения. Для Ольги Прозоровой труд — тяжелые будни. Ирина мечтает о работе, однако горькое разочарование постигает и ее. Учительница Марья Васильевна (рассказ «На подводе») от работы стала «некрасивой, угловатой, неловкой, точно ее налили свинцом».
Только немногие чеховские герои — Дымов или профессор Николай Степаныч — находят в труде истинное удовлетворение. И все же и для них труд не является объяснением жизни и оправданием ее смысла.
Знаменитый профессор, посвятивший все годы науке, служению добру, окруженный почетом и признанием, приходит на склоне лет к выводу, что он побежден.
Что же являлось для чеховских героев тем бесспорным и очевидным, что освящало бы и оправдывало суть всей человеческой жизни?
Общая идея.
Вдумаемся еще раз в горестное признание профессора из «Скучной истории», перечитаем прекрасные чеховские строки:
«В моем пристрастии к науке, в моем желании жить, в этом сиденье на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, или богом живого человека.
А коли нет этого, то, значит, нет и ничего».
Больше чем не случайно, что стремлением к общей идее Чехов наделил человека, у которого, как говорится, все есть, который ничем не обделен: ни славой, ни богатством, ни талантом, ни умом. Стремление это возникает на высокой стадии человеческого развития. Человеку необходим стержень, который объединял бы принципы, пусть значительные сами по себе, но по отношению к общей идее все же частные. В познании духовного беспокойства человека общая идея — это своего рода единица измерения.
У разных героев Чехова отсутствие общей идеи внешне выявляется по-разному.
У Николая Степаныча — в затяжной, привычной усталости от жизни.
У Кати — в отчаянии, которое она уже не способна держать при себе:
«— Я не могу дольше так жить! Не могу! Ради истинного бога скажите скорее, сию минуту: что мне делать? Говорите, что мне делать?»
С этим вопросом Катя обращается к Николаю Степанычу. Тот отвечает:
«— По совести, Катя: не знаю... <...> Давай, Катя, завтракать».
Чехов тоже говорил «не знаю». Это честное признание. Чехов многое бы отдал, чтобы дать ответ на этот вопрос. Или чтобы самому услышать его. Но Чехов говорит «не знаю». И для такого честного признания нужно больше смелости и мужества, чем для поверхностного ответа.
Поиски общей идеи пронизывают все творчество Чехова. Пронизывают всю его жизнь.
На отсутствие общей идеи Чехов сетовал в своих письмах. Однако это признание Чехова следует воспринимать весьма осторожно. Крайности здесь менее всего уместны. И между тем крайности эти существуют.
Одна из них оберегает Чехова от Чехова. Суть ее в следующем: Чехов, дескать, был излишне суров и требователен к себе и потому чуть ли не наговаривал на себя; на самом деле общая идея у него была.
Другая крайность состоит в жестком и прямолинейном восприятии чеховского признания. Отсутствие у Чехова общей идеи констатируется с высокомерным превосходством, чуть ли не со злорадством (такое впечатление оставляет статья Д. Мережковского «О Чехове»).
В чем же сходятся эти крайности? В непонимании драматичности ситуации. Ибо отсутствие общей идеи — это не прихоть, не вина (вернее, не столько вина, сколько беда) человека, осознавшего ее отсутствие.
Чехов не хуже укоряющих его критиков сознавал, сколь много значит для художника, для писателя, для человека общая идея и сколь трагично осознавать ее отсутствие. В этом состояла драма Чехова. И тот факт, что беспощадный реализм, художническая трезвость Чехова ставили перед ним вопросы, на которые он не находил ответов, и известную политическую односторонность Чехова — все это мы должны тоже воспринимать как драму великого писателя. Такое понимание равно исключает и злорадство и снисходительность, предполагает прежде всего уважение к таланту.
Философские концепции мира, предложенные Чеховым и Буниным, расположены в разных плоскостях, в разных измерениях. Причин для такого несходства множество: это и разница эпох, и своеобразие дарований, и резкое различие человеческих характеров.
Да, и характеров! От этого никуда не уйдешь: наши суждения о творчестве того или иного писателя складываются не только на основе его творчества. Прямо или косвенно, в большей или меньшей степени на них влияет и наше отношение к самому писателю, к его биографии, жизненному поведению. И часто мы уже не бываем вольны воспринимать произведение независимо от личности автора. Иногда в каком-либо произведении мы находим разгадку нелогичного, неожиданного, мало чем объяснимого поступка писателя, иногда, напротив, характер литературного героя мы пытаемся понять и разгадать, опираясь на свои знания о жизни автора.
А они бывают весьма относительными по своей полноте и достоверности. Мемуаристы оставляют нам противоречивые, иногда взаимоисключающие свидетельства об одном и том же человеке. Рядом с воспоминаниями яркими, тонкими, умными под одной обложкой печатаются иногда и те, что состоят из «пестрого сора мелочей», и те, что содержат домыслы и преувеличения. Я говорю об этих весьма очевидных вещах для того, чтобы повторить еще раз: да, наши знания о личности писателя часто построены на шаткой основе, да, мы вступаем в область предположений и гипотез, когда пытаемся объяснить творчество писателя, опираясь на, так сказать, добавочные, дополнительные знания о нем...
Но как бы там ни было, и чеховские и бунинские произведения тоже не воспринимаются безотносительно к тому, что знаем мы о каждом из авторов.
И насколько же противоположны были они, насколько по-разному проявлялось их отношение к миру! У Чехова — сдержанность, строгая душевная дисциплина, направленная на преодоление явных и скрытых своих недостатков, ровное восприятие людей. Бунин более открыт, непосредствен в проявлении своих чувств и эмоций, он и более неуступчив, резок, безжалостно ядовит к каждому, кто не вызывал у него симпатии. И вместе с тем Бунин был человеком редкой доброты, чутким к боли и страданиям других людей. Сложен, драматически противоречив был этот писатель, и при всей двойственности, раздвоенности своей он был цельной личностью: в его «страстной, резкой натуре»29 совмещалось и уживалось словно бы несовместимое: «веселый человек, желчный и нежный, умеющий и обласкать и выругать»30. И свою неуступчивость, горделивость Бунин осознавал как единственную моральную опору, которая поможет ему противостоять судьбе, времени...
Противоречив и Чехов: в нем «наряду с великодушием и скромностью жили и гордость, и тщеславие, рядом с справедливостью — пристрастие». Но и здесь основное его отличие от Бунина — «он умел, как истинный мудрец, управлять своими слабостями, и оттого они у него приобретали характер достоинств»31.
Умел, потому что стремился к этому, этого добивался. Чехов постоянно одерживал самую трудную из побед — победу над самим собой, над своими несовершенствами. Чехова легко представить воочию в тех ситуациях, когда, окруженный собеседниками, он весел, оживлен (хотя далеко не все из непрошеных визитеров приятны ему). Нетрудно представить Чехова и тогда, когда он остается наедине с собой — молчалив, замкнут, сосредоточен. Но труднее всего вообразить Чехова в те моменты, когда он уходил в себя, когда одновременно с внешними его проявлениями интереса к миру в нем ни на минуту не замирала интенсивная внутренняя жизнь. И здесь Чехов уже мало был похож на мягкого и уступчивого человека, каким его привыкли видеть: здесь он был и насмешлив, и беспощадно суров, и язвителен, именно здесь он чувствовал себя полностью свободным от мелочей и случайностей бытия.
Конечно, характеры писателей, эмоциональный и душевный их склад отразились в творчестве вовсе не прямолинейно. Но — отразились достаточно полно и отчетливо, во многом предопределив различие этических программ, нравственных идеалов.
Примечания
1. М. Горький. Собранно сочинений в тридцати томах, т. 23, стр. 314.
2. К. Чуковский. Ранний Бунин. «Вопросы литературы», 1968, № 5, стр. 93. Данная публикация является вариантом статьи «Смерть, красота и любовь в творчестве И.А. Бунина», опубликованной К. Чуковским в 1914 году («Нива», №№ 49—50) и переработанной в 1915 году для отдельного издания, которое по ряду причин не вышло в свет.
3. Работая над книгой о Чехове, Бунин выписывал отдельные цитаты из его писем. Среди цитат — и этот отзыв Чехова о романе Сенкевича (См.: И.А. Бунин. О Чехове, стр. 271).
4. Этот вывод подкрепляется проницательным разбором произведений Гоголя в одной из книг о его творчестве (см.: Г. Гуковский. Реализм Гоголя. М.—Л., Гослитиздат, 1959).
5. Понятие «мелочи жизни» как философская и эстетическая категория наиболее развернутое и глубокое обоснование получило в книге: В.Я. Кирпотин. Философские и эстетические взгляды Салтыкова-Щедрина. М., Гослитиздат, 1957, стр. 365—381.
6. Об особом характере чеховского отрицания убедительно писал А. Дерман в книге: «Антон Павлович Чехов. Критико-биографический очерк». М., «Художественная литература», 1939, стр. 192—193.
7. К. Чуковский. Ранний Бунин. «Вопросы литературы», 1968, № 5, стр. 94.
8. «Мучаетесь вы, когда читаете, что турки зарезали еще сто тысяч армян, что немцы отравляют колодцы чумными бациллами, что окопы завалены гниющими трупами, что военные авиаторы сбрасывают бомбы в Назарет? <...> Мучился-то, оказывается, только один Раскольников, да и то по собственному малокровию и по воле своего злобного автора, совавшего Христа во все свои бульварные романы».
Это слова не Бунина, а его героя. Но это слова, за которыми стояло принципиальное убеждение Бунина — двадцатый век дал для решения вековечной проблемы зла такие принципиально новые свидетельства, которые заставляют в корне пересмотреть все прежние воззрения.
9. В. Афанасьев. И.А. Бунин. Очерк творчества. М., «Просвещение», 1966, стр. 249.
10. «А.П. Чехов в воспоминаниях современников», стр. 505.
11. «А.П. Чехов в воспоминаниях современников», стр. 502.
12. «А.П. Чехов в воспоминаниях современников», стр. 502.
13. Там же.
14. В записных книжках Чехова читаем: «Интеллигенция ни куда не годна, потому что много пьет чаю, много говорит, в комнате накурено, пустые бутылки...» (XII, 280). Наверное, у Чехова есть и какие-то иные, более серьезные претензии к интеллигенции, но он не пишет о них, вернее, высказывает их через такие словно бы несущественные упреки, как «накурено, пустые бутылки...».
15. А. Макаров. Вспоминая Чехова. В его кн.: «Идущим вослед». М., «Советский писатель», 1969, стр. 895.
16. С.Ю. Прегель. Из воспоминаний о Бунине. «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 2, стр. 353.
17. Г.Н. Кузнецова. Из «Грасского дневника». «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 2, стр. 263.
18. Там же, стр. 288.
19. «А.П. Чехов в воспоминаниях современников», стр. 697.
20. Есть у Чехова юмореска «Жизнь прекрасна!». В ней такие наставления: «Радуйся, что ты не хромой, не слепой, не глухой, не немой, не холерный... Радуйся, что в данную минуту ты не сидишь на скамье подсудимых, не видишь перед собой кредитора...» Рассказ — шутливый, подзаголовок его — «Покушающимся на самоубийство». И если бы он не был написан на семь лет раньше, чем Чехов познакомился с письмом Сазоновой, то рассказ можно было бы посчитать блестящей пародией на теорию «жизни для жизни».
21. Понятие аполлонического и дионисского как противоположных жизнеощущений и различных художественных принципов было сформулировано Ф. Ницше в книге «Происхождение трагедии». Истолкованию этих понятий, их переосмыслению посвящена работа В. Вересаева «Аполлон и Дионис» (В.В. Вересаев. Полное собрание сочинений, изд. 3, т. 8, часть 2. М., изд-во тов-ва «Недра», 1929).
22. «Так называемая детская чистая жизненная радость есть животная радость» (XII, 229), — писал Чехов в «Записных книжках».
23. М. Иофьев. Поздняя новелла Бунина. В его кн.: «Профили искусства». М., «Искусство», 1965, стр. 279.
24. И личности. В книге «Мой поэт» Сергей Залыгин, думается, справедливо ставит поездку Чехова на Сахалин в прямую связь с некрологом Пржевальскому, видит в этой поездке стремление Чехова завоевать право лично, от своего имени бросить обвинение людям, пишущим «неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации» (С. Залыгин. Мой поэт. М., «Советская Россия», 1971, стр. 29).
25. «История России в 19 веке», т. 9, М., изд. А. и И. Гранат, 1910, часть 1, стр. 68.
26. С.Я. Елпатьевский. Антон Павлович Чехов. В сб.: «А.П. Чехов в воспоминаниях современников», стр. 573.
27. Там же.
28. Влад. Тихонов. Антон Павлович Чехов. Воспоминания и письма. В кн.: «О Чехове. Воспоминания и статьи». М., 1910, стр 229. (Курсив В. Тихонова.).
29. Г.Н. Кузнецова. Из «Грасского дневника». «Литературное наследство», 1973, т. 84, кн. 2, стр. 251.
30. С.Ю. Прегель. Из воспоминаний о Бунине. Там же, стр. 353.
31. И. Потапенко. Несколько лет с А.П. Чеховым. В сб.: «А.П. Чехов в воспоминаниях современников», стр. 310.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |