Вернуться к О.В. Спачиль. А.П. Чехов и Кубань

Влад-ва. Памяти Чехова

Недавно, т. е. 17 января, исполнилась пятидесятая годовщина со дня рождения Антона Павловича Чехова.

Антон Павлович Чехов...

Есть ли еще имя, которое бы произносилось с такой нежной любовью, с какой произносится имя грустного певца нашей печальной действительности? Есть ли еще образ более пленительный, как образ милого Антона Павловича?

Можно с уверенностью сказать, что нет ни одного человека, который бы относился к этому имени не только враждебно, но даже просто отрицал бы его красоту, — так оно чарующе, так оно изумительно прекрасно!

Каждому мил, каждому дорог и каждому близок Чехов, потому что он любил нас всех, — любил, как отец любит своих детей, каковыми бы ни были они. Тут были все, — для каждого у него находилось достаточно любви, чтобы согреть его, чтобы поддержать падающего, чтобы поднять упавшего...

Ему дорог был человек и на глубоком сочувствии к человеку он объединял нас, — и объединил, когда весть о его смерти с быстротой молнии облетела всю Россию...

Вся читающая Россия любовью к нему соединилась и на мгновение представила собой картину будущего красивой жизни на земле, о которой с такой очаровательной грустью мечтал он...

Да, Чехов, может быть, единственный русский писатель, который своим творчеством вносил в людские отношения любовь, потому что ни к одному, лишь за редким исключением, из созданных им образов, будь то хоть бы ваш противник по убеждениям, вы не чувствуете ненависти, а любите его, жалеете, сочувствуете ему. Как достигал он этого? Какими чарами он окружал читателя, что этот открывал в себе новые душевные струны и эти, начинали петь красивые, неведомые дотоле мелодии — любви ко всем людям? Каким языком говорил он с читателем, что этот, уже махнувший рукой на все, вдруг начинал ясно ощущать в себе деятельное чувство любви к человеку и какое-то невыразимое томление по чем-то светлом и прекрасном? Что было в этом человеке, что в день годовщины его рождения пришли к его грустной могиле люди разных убеждений и принесли ему цветы, принесли свою любовь и свою глубокую печаль?

Чары эти — прекрасный художественный талант, в котором, как в зеркале, отражалось красивое, любящее сердце поэта.

Любящее сердце и пленяло всех в Чехове, любовью своей к человеку он и заставлял всех открывать в себе неведомые дотоле струны, которые пели такие прекрасные мелодии.

Чехов будил между людьми любовь, и этой-то любовью мы все объединяемся, когда несем цветы на его грустную могилу...

Здесь, когда тысячи рук протягиваются с цветами к дорогой могиле, и познается, как велика сила любви, и как хотят ее люди... Они пришли сюда, чтобы любить, — любить людей, т. к. тот, к кому они пришли, любил их.

И вот почему смерть его еще и до сих пор считается непостижимой нелепостью, с которой мы не можем помириться, — и не миримся...

Умер Чехов на грани двух эпох и умер в такой момент, когда его жизнь так была нужна нам. Нужен нам Чехов и теперь и, быть может, теперь-то более, чем когда-либо.

Многие сравнивают нашу эпоху с эпохой восьмидесятых годов, — и они до некоторой степени правы.

Но люди эпохи восьмидесятых годов, хотя и были слабыми и безвольными, не имели опыта ужасов людей нашей эпохи, опыта во всяком случае заключающего в себе слишком много отрицательного, чтобы говорить о его положительной стороне.

Люди эпохи восьмидесятых годов были частью пошлыми, заурядными обывателями, частью же тоскующими о светлом идеале, грезы о котором не покидали их даже в самые худшие моменты упадка общественной жизни.

И во главе стана тоскующих стоял Чехов.

Люди же нашей эпохи не поддаются даже такому делению, не поддаются определению. Что-то в высшей степени загадочное, что-то в высшей степени расплывчатое, ускользающее от взора. А то, что выпячивается, что ясно для всех, — это пошлая посредственность и торжество ее пошлых интересов.

Вот уже поистине нет ничего отвратительнее, нет ничего пагубнее для роста мысли и роста личности, как эта ныне царящая посредственность!

Посредственность не выносит ничего яркого, ничего талантливого, ничего большого. Она не любит высот — ее сфера — низины, ее культ — собственное маленькое благополучие и ее лозунг: прочь из жизни все, что так или иначе не согласуется с ее маленькими интересами, с ее маленькими, узенькими мыслишками...

И ей это удается. Оглянитесь вокруг попристальней, — и вы увидите, что всюду она, — и только она. Печать ее узости лежит на всем, она проникла во все углы нашей жизни и делает историю. Она, так сказать, во главе истории. Он вершит судьбу народа, судьбу литературы, судьбу личности; в ее руках жизнь целой страны, и ей мы обязаны упрочением успокоения, о котором так заботилась бюрократия.

Конечно, мы верим, что царство посредственности — царство временное, непродолжительное, что это только небольшая заминка в ходе истории, и что в конце концов люди увидят весь ужас своей жизни и встанут на борьбу с царством посредственности, — но пока это настанет, — сколько затянется тиной этой пошлости святых порывов, святой творческой мысли...

Вот почему мы говорим, что Чехов нам нужен теперь более, чем когда-либо. Он своим тонким художественным чутьем сумел бы найти основное зло нашей жизни и, найдя его, своей длинной песнью и мечтой о прекрасном идеале красивой жизни на земле спас бы не одну чуткую душу, погибающую в удушливом смраде торжествующей посредственности.

Но не в этом только величие значения Чехова для русского общества. Оно настолько велико, что его даже трудно учесть. Оглядываясь назад, мы можем сказать, что без его задумчивой, тоскующей музы, без его тихой, ясной улыбки, без его великой веры в торжество, хотя и в отдаленном будущем, светлого идеала царства Божия на земле, — русскому человеку, быть может, суждено было бы еще надолго пребывать во младенчестве и поклоняться тем трем китам, на которых стояла русская земля...

И в этом теперь, кажется, уже никто не сомневается, а было время, когда не только сомневались, но даже гнали Чехова как человека, не болеющего гражданской скорбью, как человека, отдающего свой талант на служение чистого искусства, заниматься которым — позор, когда страна погрязает в рабстве. Мнение это, пущенное критикой и принятое на веру некоторой частью нашей интеллигенции, держалось очень долго, то есть вплоть до самой смерти художника. И только после смерти занялись его «реабилитацией». Но дело не в том, что «честь» его была восстановлена, тем более что обесчещивание это нисколько не ослабило великого дела писателя, а в том, что эта клевета как-никак понижала самочувствие художника и пагубным образом действовала на развитие его таланта.

В этом отношении в судьбе Чехова есть много общего с судьбой Гоголя. Гоголя ведь прокляли за его «Переписку с друзьями», усмотрев в ней «ретроградное» направление, а он, великий провидец, постигнув всю тщету политической борьбы без борьбы каждого со злом, заключенным в нем самом, без борьбы с дурным началом в существе человека, как основной причиной несовершенства и во внешней жизни, — звал свой народ на величайший из подвигов — на борьбу с этим дурным началом, на борьбу с пошлостью.

Но тяжесть судьбы Гоголя в сравнении с судьбою Чехова усугублялась тем, что в его эпоху еще слишком мало было интеллигентных людей, общество тогда заключалось в небольшом кружке писателей, который и вершил судьбы интеллигентной России. Гоголь был одинок. Ни критикой, ни читателем он не был понят.

Чехов же писал в других условиях. Восьмидесятые годы — едва ли не самая яркая эпоха в истории нашего общества.

В эту именно эпоху совершилось окончательное сформирование нашей интеллигенции и монополия суждения о писателе была вырвана навсегда из рук всегда пристрастной и всегда узко-тенденциозной критики.

Чехов был первым писателем, на котором русская читающая публика проявила свою самостоятельность. В то время, когда критика клеймила его именем индиферентиста, пригвождая его к позорному столбу пособника реакции, — в это время Чехов читался, как никто из современных беллетристов.

Но нет ничего пагубней для творчества, как улюлюканье толпы, как ожидание хулы и, — Бог весть, сколько драгоценных струн оборвалось в душе Чехова...

Насколько его мучило отношение критики и той части интеллигенции, которая вместе с критикой изрыгала хулу на него, видно, напр., из следующих строк его письма к Плещееву:

«Прочитавши мой рассказ, напишите мне. Он вам не понравится, но вас и Анны Михайловны я не боюсь. Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, ни индиферентист. Я хотел бы быть свободным художником и — только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны, как секретари консисторий, так и Н-ч с Гр-ским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках: я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи... Потому я одинаково и не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, — свобода от силы и лжи, в чем бы последние ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником» (Письма А.П. Чехова, с. 59).

Но если он не был свободным художником, то не от недостатка сил. Помешали ему выполнить свой священный долг перед Богом чисто внешние причины. Частью это была скудость материальных средств, понуждавших его писать наспех, частью общие условия российской действительности, — главным же образом сознание гражданского долга перед своим народом, обязавшее его быть прежде всего гражданином, прежде всего борцом с пошлостью и мещанством, в которых погрязла страна.

Не давая ничего положительного в своем творчестве, он ужасом рисуемых картин будил обывателя и гнал его прочь из этой действительности, прочь, куда глаза глядят.

Мечта о светлой жизни, мечта о прекрасном идеале и тоска по нем — вот то положительное, что пока мог предложить художник испуганному обывателю. И он заражал его этой мечтой, заражал этой тоской, сам был с ним, его ангелом-хранителем и заступником перед грозной силой всепоглощающей пошлости...

И свою задачу он выполнил так, как не выполнили ее те, кто с пеной у рта кричал об отсутствии в нем гражданственности, и кто, выбиваясь из сил, звал обывателя «в стан погибающих за великое дело любви».

Из тоскующих мечтателей впоследствии родилось здоровое поколение, давшее стране лучших борцов за ее счастье. Но выполняя долг гражданина, Чехов был независим от всяких тенденций. Сознание долга не заглушило в нем художника, — и в этом его сила, сохранившая его на гордость и славу нашей страны.

Чехов бессмертен, и бессмертен не только как художник и бытописатель, но и как мыслитель, оставивший ценности, равные ценностям Гоголя, Достоевского, Толстого.

Не принадлежа ни к какому лагерю, свободный от гнета партийности, он шел своей трудной дорогой служения великой идее красивого человека, красивой жизни на земле.

Рисуя пошлость и человеконенавистничество, он звал людей на борьбу с этими пороками, потому что ими, этими пороками обусловливается дурная жизнь и без поражения их нет спасения человеку. Потому что кто же собственно является причиной дурной жизни, как не сами люди? Будь сам хорош, будь сам совершен, и тогда не надо будет ни кровопролития, ни виселиц на завоевание счастья. Оно придет само, т. к. исчезнет зло.

В его взгляде на интеллигенцию и ее задачи — та же идея.

«Я не верю, — пишет он в письме к Орлову, — в нашу интеллигенцию лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем: и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна...

И в данный момент полного поражения нашей интеллигенции ей не мешало бы вникнуть в смысл слов великого писателя, чтобы, наконец, понять, что зло не вне нас, а в нас самих, и чтобы, понявши это, начать великое дело освобождения.

Пусть каждый станет той отдельной личностью, верой в которую жил художник, — и тогда-то мы вступим на путь осуществления великого идеала — свободы, равенства, братства...

И мы верим, что это наступит, что скорбь такой дивной, чистой души, какою была душа Чехова, не прошла даром для нас, ибо она была за нас, во имя наше.

А потому — пусть годовщина дня его рождения будет днем нашего просветления, днем великого слияния всех во имя любви к человеку, во имя свободы...

Это же и будет лучшим памятником над грустной могилой всем милого, всем близкого и дорогого А.П. Чехова.

На заключение приводим прелестное стихотворение, прочитанное М.П. Свободиным на могиле писателя на 9-й день его кончины.

И он ушел от нас... В тревоге и печали
Его речей уж не услышим мы.
Еще один огонь погас...
И струны скорбные, порвавшись, замолчали.
Окончен тяжкий путь. В его душе цвела
Живая красота, как свет неугасимый,
Но в сером сумраке среди скорбей и зла
Он шел загадкой вечною томимый.
И жизнь все вдаль его влекла неудержимо,
И скорбною душа его была.
С улыбкой скорбною, с томительной тоскою
В глубоком голосе, во взгляде грустных глаз
Он с нами говорил, — какою красотою
Дышала эта речь, но тяжкою рукою
Смерть обняла его... И он ушел от нас.
И все, что он любил, и все, что тайной силой
Он оживлял, как солнечным лучом,
Сошлось толпой теней над свежею могилой:
Вот бледная печаль с поникнувшим челом
Глядит задумчиво... Вот тайное страданье,
Вот тихая любовь. В тоскливом ожиданьи
Они стоят над ним, они скорбят о нем...
Они зовут его... Но нет на зов ответа,
В холодном сумраке оборвалась струна.
Все кажется, что звук еще таится где-то...
Что дрогнет тишина, что песня не допета
И снова зазвучит... Нет, он ушел от нас.

Влад-ва.

Примечания

Влад-ва. Указ. соч. С. 344—349.