Вернуться к Э.Е. Матонина, Э.Л. Говорушко. Чехов и Лика Мизинова

Зеленые платья и зеленые пояса

Это был конец недели. Лидия Стахиевна и Екатерина Акимовна составляли меню на следующую семидневку. Был приглашен повар. До его прихода дамы всласть поговорили о снобизме французов, который проявляется, например, в том, каких они собак держат, какую моду предпочитают, в выборе района, где намерены поселиться, «в фасоне» обеда. Вечно они вносят свои неписаные правила в этикет, моду, этику, дипломатию, искусство, литературу.

— Даже в юриспруденцию, — сказала Екатерина Акимовна.

— Ну да, — поддержала ее жена брата, — они же свято верят в закон и право, полагая, что все должно делаться по правилам, в нужное время и в нужном месте.

Екатерина Акимовна улыбнулась: кому-кому, но Лидусе это никак не могло понравиться, ведь она никогда не оказывалась в нужное или обещанное время в нужном месте. Или забывала, или путала адреса и часы, а всякие намерения зачастую так и оставались на долгое время намерениями. Вот так было и с домашней кухней. Повар был француз, и отсюда шли все неудовольствия столом. Конечно, до лягушачьих окорочков, огромного количества чеснока, свиных ножек с копытцами на блюде дело не доходило, но постоянное Blanquette de veau (рагу из телятины под белым соусом) с постоянным переходом к семи сортам сыра утомляло.

Деликатные беседы с поваром, намеки на то, что типично французский завтрак — кофе с молоком или какао, хлеб с маслом и вареньем, круассаны, тающие во рту, — неразумное питание, с огромным количеством калорий — не по возрасту, да и не по комплекции Саниных, — не приводили ни к чему. Во время беседы француз очень возбуждался. И в то время как русский человек чаще обходится интонационным рисунком и модуляцией голоса, желая лучше выразить свои чувства и переживания, француз пускал в дело руки. Именно они придавали формы, очертания, объем его возражениям. Он целовал кончики пальцев, подносил ладони ко лбу, похлопывал тыльной стороной ладони по щекам. Этот последний жест в сочетании со словами говорил дамам, что повару скучно слушать неразумные, непрофессиональные речи русских. В конце концов он складывал губы «гузкой» и делал длинный выдох, что означало крайнее раздражение. Да и как было спорить с французом, если именно его нация снабдила рестораны, кафе, закусочные, забегаловки кулинарией, кастрюлями, фрикасе, консоме, суфле, эскалопами, паштетами, муссами, соусами?! Это, заметьте, вклад не только в мировую языковую сокровищницу!

Поэтому Санины давно решили найти русскую повариху и сделать стол близким к отечественным вкусам, с небольшими изменениями в сторону местной кухни при приеме гостей. Решили давно — но не сделали. Лидия Стахиевна чувствовала себя виноватой, ибо Хаосенькой, пусть и «милой», но была именно она. А Екатерина Акимовна никогда не посягала на права хозяйки дома, которую любила за массу других убедительных достоинств.

— О Господи! — раздался голос Санина и, сильно косолапя, хозяин как бы вкатился в комнату.

— О Господи милостивый, благослови раба своего Александра на подвиг! — обратился он к иконе Спасителя, висевшей в углу комнаты, вывезенной из Москвы в память о матери. Три раза осенил себя крестным знамением и повернулся к жене и сестре, которые об упомянутом «подвиге» спрашивать не торопились, ибо знали за Сашенькой манеру преувеличивать, фантазировать, мистифицировать, впадать в экзальтацию. И при этом он жил не одной ролью, а целым сонмом образов.

— Я приглашен в «Ла Скала», в Милан. Впервые! Удостоен!

— Милан? Город — без физиономии, без своего характера. После Парижа, Барселоны, да даже Петербурга, — небрежно бросила Екатерина Акимовна, любившая иронизировать над любимым братом, сбивать с него спесь и возвращать к действительности.

Санин мгновенно приутих, посмотрел на жену:

— Но ведь это «Ла Скала»! Про меня прознал дирижер Артуро Тосканини.

— От кого?

— От итальянцев, певших в моих постановках в Испании.

— Сашенька, родной, видишь, как слава о тебе по земле расходится.

Лидия Стахиевна обняла его и стала развязывать бант на рубашке. Она собственноручно сшила этот бант вместо галстука, который всегда у мужа сползал набок.

— Лидуня, дело не в славе. Ты его не балуй, он и так гарцует не хуже сицилийских скакунов...

— ...Потому и возникла симпатия... — Лидия Стахиевна помолчала и без всякой иронии добавила: — ...между великими мужами. Да, да, Саша, — остановила она мужа, в знак протеста махнувшего рукой, — существует сродство сердец и характеров. Это — одно из чудес природы. Тосканини, как и ты, стремится к художественной целостности спектакля, к ансамблевости исполнения. Он, конечно, ценит звезд, примадонн, но не помешан на них. Думаю, его симпатия к тебе и может повести дальше — к расположенности и привязанности. Вы будете работать вместе, поверь мне. Но взаимная симпатия великих бывает двух залогов — действительного и страдательного. Тебе предстоит распознать ее и завоевать.

— Я очень волнуюсь и боюсь. Тосканини — велик! Он спас главную сцену Италии после Первой мировой войны.

— А ты вспомни Барселону! «Ла Скала» — великий театр, но и жестокий. Однако покорить, например, Барселону было не легче. Ты вез десять русских опер, пели русские солисты с испанским хором. Одни не знали русского языка, другие — испанского. А оперы какие! Великие и малознакомые даже русскому зрителю: «Борис Годунов» и «Сорочинская ярмарка», «Князь Игорь» и «Сказание о невидимом граде Китеже», «Садко» и «Сказка о царе Салтане». Ты сам говорил, что совершил «художественный поход»... И он был русский, ведь в Испании до тех пор царствовали немцы и итальянцы...

Лидия Стахиевна закашлялась. Муж и Екатерина Акимовна как бы внутренне замерли.

— Ты, Лидуша, опять не спала сегодня ночью, кашель мучил? — подошла к ней Екатерина Акимовна. — И правда, Саша, ну что ты волнуешь Лиду? Ей ведь вредно много говорить. Справишься ты. Не с такими делами справлялся. Мы с Лидой всю жизнь будем помнить, как ты на первой репетиции в Барселоне взобрался на стул, собрал всех хористов и читал им по бумажке испанские слова, а когда что-нибудь не выходило, сам показывал испанцам русские ухватки, походку, жесты: кого согнешь, кого толкнешь, кого обнимешь. Ты мучил хористов — они ведь не привыкли к такой работе, а в ответ испанцы зачарованно смотрели на тебя. «El grand Sanin» называли. Великий Санин! А ты за три-четыре репетиции знал их всех по именам — как же они могли тебя не любить — русского медведя из северной холодной страны? На мой взгляд, ты переборщил в «Салтане». Девчонка-балерина, игравшая шмеля, устроила погром, фантасмагорию на сцене под сумасшедшую музыку Римского-Корсакова. Все летело на пол — табуретки, столы, лавки, посуда, люди носились среди этого погрома, зрители перепугались.

Санин улыбался:

— А потом бисировали! Молодая девчонка-испанка, она поняла нашего классика, который был полон бесконечной стихийной русской жизни. Я слушал все оперные премьеры Римского-Корсакова еще при его жизни. И, знаете, они не имели успеха. Того, которого заслуживали. Были отдельные блистательные моменты, но общая душа в них отсутствовала, нервы тоже. Римский-Корсаков был моряком, хорошо знал математику, и все его предпослания к исполнению опер какие-то математические. Их нельзя исполнять, к ним можно только прислушиваться, как к далекому колоколу сельской церкви. Гениальный композитор. Его и Мусоргского я особенно понял здесь, на чужбине. Их правду.

— Значит, ты будешь ставить в «Ла Скала» «Хованщину» Мусоргского? Я угадала? — тихо спросила Лидия Стахиевна.

— Да.

— И вот тебе напутствие, — сказала сестра. — Пусть в «Ла Скала» напишут такое же письмо, какое ты получил в канун двадцать шестого года от артистов в Барселоне. Лидуша, ты не против, если я его зачитаю? «Мы впервые приезжали в этот чуждый город, сами ему чуждые, со своим языком, со своим бытом, своим искусством, своим горением. Испанцы глядели на нас, открывали широко глаза и слушали как пленительную сказку, непонятную еще, но такую захватывающую, так Санин и Коутс (дирижер) ее преподносили... Вы, Александр Акимович, были душой всей нашей труппы. Потому что даже Коутс, этот исключительно блестящий дирижер-музыкант, так часто и так чутко шел вам навстречу. Мы спорим, кричим, страдаем, радуемся. Мы видим, как Коутс, спокойный, чудный, большой ребенок, подходит так любовно к вам и говорит: «Саша, ты очень хорошо говоришь, но мне кажется, что это не так». Тогда Санин вдруг преображается. Ему делается двадцать пять лет. Он становится легким, подвижным и выкидывает такое сальто-мортале, что Коутс уже захвачен, зачарован, смеется и говорит: «Саша, ты действительно пав (прав)!» Да, дорогой Александр Акимович, наша совместная работа всегда полна романтики и неистовства, и пребывание в Барселоне оставляет надолго воспоминание какого-то тонкого благоухания, которым мы дышим еще долго после, уже расставшись...»

Екатерина Акимовна аккуратно сложила листочки, вытерла глаза, но бодро и воинственно заметила: «Так приятно кружится от этого голова, после того как тебя уверяли, что печной горшок дороже и нужнее Аполлона. Но хватит нам тебя вдохновлять. Лиде надо отдохнуть: опять начнет кашлять и задыхаться. В Италии, думаю, ей будет лучше. И мне тоже, если меня с собой возьмете».

Она вытолкала Санина из комнаты, внимательно глянула на Лидию Стахиевну: «Господи, какая красавица, а здоровья нет».

— Лида, я тебя умоляю, не садись в который раз изучать «Хованщину». Опять будете спорить о сцене в Стрелецкой слободе и о стрелецком мятеже. Бунт у него получается лучше, сама знаешь. Вот только почему? Человек-то он до глупости мягкий...

— А как ты думаешь, Катюша, что больше привлекло бы «Ла Скала» — яркие, звучащие в тон мощной музыке условные декорации в стиле Федоровского, или под нашим серым небом грустная сермяжность?

— Лида, хватит, не ломай голову над всем этим, займись собой, своим здоровьем. И давай как-нибудь посмотрим модные журналы, тебе необходим наряд для премьеры. Смотреть будут не только на сцену, но и на жену режиссера...

Вечером Екатерина принесла кипу парижских журналов.

— Смотри: пояс ниже талии, овал у шеи... можно по плечам, можно вниз, к груди... горох в моде. Но хотя ты похудела, не нужен горох. А вот накидки на открытые платья — это очень красиво, особенно из меха. Но и шелковые смотрятся богато...

— У меня есть красивый мех, очень легкий. Хочешь, Катюш, покажу?

— Не надо, ты устанешь. Смотри, маленькие шляпки на лоб, без лент... Жемчуг, наверное, никогда не выйдет из моды... Впрочем, сегодня у каждой второй дамы он обвивает шею.

— Это так называемая демократизация «роскоши». Когда-то шелковые чулки могла приобрести лишь королева, сегодня они есть у любой кокотки. Знаешь, я помню, как в немецком журнале «Konfektionar» писали о превращении юбок чистого шелка муарэ и гласе из предметов роскоши в массовый товар. Вот мы и сидим с тобой в почти одинаковых модных платьях и ботинках одного цвета. Кстати, лаковые ботинки и атласные туфельки — тоже результат демократизации роскоши. Их носят и дамы, и те, кто ездят в омнибусах и трамваях, этих «экипажах для всех».

Екатерина Акимовна удивленно посмотрела на Лиду.

— Откуда ты все это знаешь? Я снашиваю платья, не задумываясь о быстрой их смене. Что же касается туфель, в подсознании простая мысль: в настоящее время кто дважды меняет подметки, тот консерватор... а ты... моралистка, знаток...

— Я немного интересовалась... когда-то... Давай посмотрим цвета, какие из них в моде. Вечернее, конечно, черное с блеском или белым. Но я не люблю черное...

— Тебе оно и не очень идет. Нужен глубокий, но другой цвет. Синий, например, жемчужный...

— Ты уверена?

— Ну не зеленый же!

Тут Лидия Стахиевна вздрогнула и будто наяву услышала далекий голос мхатовской актрисы: «Пришла со своим животом и зеленым поясом экзаменоваться в школу МХАТ... Ужасные экземпляры были! Я всех забраковала... Ты сейчас удивишься, знаешь, кто экзаменовался? Угадай... Лика Мизинова... комиссия единогласно ее не приняла...» Немирович-Данченко дал ей читать отрывок из «Дяди Вани». «Прочитанное было пустым местом» — так обсуждали, наверное, ее жалкую попытку поступить в театр примадонна МХАТа и автор «Дяди Вани». Да, кто-то еще пожелал ей открыть модный магазин, глядя на ее зеленый пояс...1

* * *

Странно, она действительно хотела в девяносто седьмом открыть модную мастерскую (о боже! — 28 лет назад!). Составила финансовый план, искала помещение, составила рекламное объявление для газеты. Решила мастерицам прочитать несколько лекций из истории моды. Эти желтые листы хранятся до сих пор. Она писала их в библиотеке, копаясь в старых журналах и книгах, как когда-то делала это, собирая сведения о Сахалине влюбленному — да! да! — влюбленному в нее писателю, которому честолюбиво захотелось быть больше, чем просто беллетристом.

Она не помнит эти лекции о моде, но сегодня, оставшись одна, прочитает старые листки:

«Начатки моды мы встречаем очень давно. Та брань, с которой обрушивались отцы церкви на всякие новшества в одежде, еще не свидетельствовала о существовании моды в нашем смысле слова. Но в итальянских городах XV столетия мы встречаемся уже с настоящею «модой», которая захватила и север Европы. В Венеции и во Флоренции в эпоху Ренессанса существовали для мужчин определенно предписанные костюмы, а для женщин особые законы роскоши. А там, где, как в Неаполе, не существовало строгих предписаний относительно одежды, моралисты с болью сердечной жаловались, что совершенно невозможно отличить дворянина от простого обывателя. Эти же моралисты осуждали чрезвычайно быстрые перемены моды и глупое преклонение перед всем приходящим из Франции.

В самом деле, выбор товаров стал неслыханно разнообразен, и над каждой разновидностью владычествует мода. Любопытно то, что чем бесполезнее предмет, тем сильнее власть моды над ним. Мода воцаряется над такими, все шире распространяющимися предметами туалета, как галстуки, воротнички, шляпы, особенно соломенные, зонтики и т. д.

Еще не очень давно говорилось: «у вас такая мода, а у нас другая». И лишь в наше время каждая мода стремится заполнить весь культурный мир. Что же касается темпа смены мод, то, в то время как некогда моды держались годами, в настоящее время моды, напр., дамских платьев меняются нередко 4—5 раз в сезон. И если мы, к величайшему нашему удивлению, замечаем, что какая-нибудь мода в области одежды держится хоть несколько лет, то мы начинаем говорить, что такой-то фасон одежды становится постоянной частью нашего «костюма», напр, фрак у мужчин. Но и в таком случае устанавливается только общий тип одежды, а подробности беспрестанно изменяются под влиянием моды.

Мода ведет себя как капризное, беспокойное дитя; она должна дергать, сдвигать, переставлять, удлинять, укорачивать, обшивать тесемкой, собирать в складочки, растрепывать, кромсать, крутить, вздувать, взбивать, вилять хвостом, кружить, растопыривать, — словом, она — вся дьявол, вся обезьяна; но при этом она же страшно упряма, тиранически уравнивающая, как будто преследующая всякие вольнодумные фантазии, совершенно подобно какой-нибудь обер-гофмейстерине при чопорном испанском дворе, она с ледяным спокойствием предписывает абсолютное беспокойство, ухитряется быть одновременно свободным, своенравным существом и ворчливой теткой, необузданной девчонкой и институтской классной дамой, педантом и арлекином.

Такова современная повелительница жизни — мода.

Почему же, однако, именно наше время, так гордо называющее себя «просвещенным» и свободным, в такой мере подпало под власть этой тирании? Ответ на этот вопрос мы найдем, только проследив на каком-нибудь конкретном примере весь механизм возникновения и распространения «моды».

Конечно, самой яркой областью будет область дамского платья. К ней и обратимся и возьмем исходным пунктом исследования крупный магазин готовых дамских вещей в обычном городе.

Как же образовалась эта мода?

Может быть, часть вещей была создана прямо здесь рисовальщиками торгового дома; но нет, главная масса идей оказывается здесь привозной. Большинство выставленных вещей сработано по столичным моделям, купленным хозяином магазина в столице у тамошних крупнейших задающих тон конфекционеров.

Откуда же, однако, взялись столичные образцы?

Частью они созданы «творчеством» местных рисовальщиков.

Эти рисовальщики, руководствуясь уже установленными летними и зимними модами прошлого сезона, комбинируют их и вырабатывают новую моду будущего сезона. Причем поступают нередко так — не смейтесь — разрезанные рукава, скажем, летнего сезона, понятные в летнем платье, они уродливо приспособляют к зимнему платью.

Главное значение в создании образцов имеют иностранные модели, а именно те, которые закуплены крупными конфекционерами в Париже. В Париже целый ряд предприятий только тем и заняты, что изготовляют и сбывают модели моды.

Не надо, однако, думать, что такие предприятия и являются истинными источниками света в этой области. Нет! Они только планеты, заимствующие свет свой, на этот раз, уже от действительных солнц, — от великих портных, от истинных творцов оригинальной моды. Вот эти-то великие художники портновского дела занимают совершенно особое место. Известность их охватывает весь мир. О них-то, об этих «grands couturies» и говорят, надо полагать, «pour un tailleur, qui sent modele et rectifie la nature, j donnerais trois sculpteurs classiques» («за одного портного, который в состоянии понять, прочувствовать фигуру и исправить природу, я готов отдать трех классических скульпторов»). Эти — «величайшие» — в деле моды инициаторы совершенно автономны; крайне редко прибегают они к помощи имеющихся в Париже немногих особых специалистов, так называемых «продавцов идей». Только в крайне исключительных случаях они следуют указаниям своих клиентов. Клиенты — вернее, клиентки — для них просто манекены, выставочные подвижные фигуры, инструменты, на которых они разыгрывают свои композиции. Поэтому они и выбирают подходящих, заметных женщин, т. е. самых блестящих театральных знаменитостей. Вынести живую рекламу новой моды на улицу в теплые месяцы удобнее, чем зимой; вот почему истинный расцвет творчества моды наступает в Париже весною и осенью. Выставочными залами служат здесь, во-первых, день открытия «салона», затем скачки и бега, особенно весенние (в Лоншане) и осенние — Grand Prix.

Отсюда новые моды переходят в «свет», дальше распространяются концентрическими кругами шире и шире, и заканчивается этот процесс через 1½—2 года где-нибудь в маленьком городке на русской границе».

* * *

О, она серьезно готовилась к открытию мастерской! Представляла красивых молодых мастериц, их общую работу, общую дружную жизнь. И свою постоянную занятость, и человеческие привязанности, когда не она, Лика Мизинова, будет при ком-то: при Чеховых, при Кувшинниковых, при Левитане, при подругах Марии Чеховой, при артистках, при театрах, где она особенно не была нужна, а кто-то другой будет наконец при ней, будет верить в нее, опираться на нее. И она почувствует за «прирученных» ответственность, а в себе — силу. Был еще один момент: ей хотелось услышать похвалу от Антона Павловича. В своих письмах к ней слишком много несимпатичного он заворачивал в вату уменьшительных суффиксов и сладких эпитетов. Она не единожды ревниво отмечала его особую пристрастность к женскому вкусу, внешнему виду, мере интеллигентности. Всматриваясь в актрису Яворскую, он отмечал, что она порядочно одевалась и интеллигентна; художница Хотяинцева, которая отправилась с ним в одно время в Ниццу и рисовала карикатуры на знаменитого беллетриста раз по 10—15 в день, представляется ему самой интеллигентной в «pension russe», «с ней даже и сравнивать некого»; даже у Кундасовой — «астрономки», умной, образованной, но несколько странной девицы, он отмечал «бестюрнюрное» элегантное черное платье с белым отделочным воротником.

Это были очень серьезные и умные девушки. Хотяинцева со временем открыла художественную мастерскую, в которой преподавали Серов и Коровин, а класс лепки вела почти гениальная Голубкина. Ольга Кундасова работала в обсерватории профессора Бредихина, хорошо знала английский, ее всегда можно было встретить на вернисажах, в театрах, на концертах. Дружила с Шаляпиным, Коровиным... И только в ней, Мизиновой, Чехов как будто ничего не замечал. Одаривал «чулочными» комплиментами: «фельдикосовая, фельдиперсовая». Узнав о ее затее с мастерской, странно прокомментировал: «Она будет шипеть на своих мастериц, ведь у нее ужасный характер. И к тому же она очень любит зеленые пояса и желтые ленты и громадные шляпы, а с такими пробелами во вкусе нельзя быть законодательницей мод и вкуса». Добавил снисходительно и позволительно: «Но я не против того, чтобы она открыла мастерскую. Ведь это труд как бы ни было».

Ей же когда-то прочитал нотацию, когда она посмела «прочирикать» про его писательский труд.

Она не открыла мастерскую. Говоря с писателем, небрежно бросила: «Мало ли в природе целесообразных обманов и иллюзий». То были слова из его рассказа «Дома».

* * *

— Зеленые пояса...

— Какие пояса? — спросила проявившаяся в сумраке комнаты Екатерина с журналом мод на коленях.

— Не пояса... Я хочу шелковое платье глубокого зеленого цвета с легкой норковой накидкой!

Она все еще воевала с тем, кого любила всю жизнь. И кого давно не было на этом свете.

* * *

«Хованщина» в «Ла Скала» шла с большим успехом. Для оформления народной драмы М. Мусоргского Санин пригласил молодого, тогда еще неизвестного художника, сына давнего своего друга А.Н. Бенуа — Николая Бенуа. В дальнейшем Николай Бенуа будет оформлять все спектакли Санина в Милане. И до 1970 года будет главным художником «Ла Скала». После «Хованщины» Санин поставит «Бориса Годунова» и любимую им «Сказку о царе Салтане».

Но главное — своим появлением он откроет глаза великому итальянскому театру на серьезную проблему: режиссеры в «Ла Скала» тонут «в наивнейшей рутине и ужасающей условности». Театр богат дирижерами оркестра и хора. Но «формацию режиссеров» предстоит создать.

Лидия Стахиевна сидела в ложе. Публика оглядывалась на русскую красавицу в темно-зеленом шелке и русских мехах. Когда в первом действии хор a capella был повторен и Санин выходил на поклоны, зал как бы делил свои овации между сценой и ложей — между талантом и красотой.

Только один человек, сидевший в партере, в ряду, перпендикулярном ложе, не аплодировал. Время от времени он поднимал странный для театра морской бинокль и бесцеремонно разглядывал даму в зеленом.

Примечания

1. Этот зеленый пояс, видимо, остался в памяти у Чехова, и он вставил его в пьесу «Три сестры». «На вас зеленый пояс!» — испуганно восклицает Ольга, впервые увидев Наташу в доме Прозоровых, будто в предчувствии, что ничего хорошего ни от этой девицы, ни от ее зеленого пояса на розовом платье им ждать не приходится (Ред.).