Это была страшная для них утрата. Связь последняя по времени, живая, проникновенная, многообразно притягательная — оборвалась. Еще одна — между ними и Родиной.
И вдруг все страхи, как волки, набросились на душу Лидии Стахиевны. Все ощутимей становилось одиночество в чужих странах, над которыми сгущалось нечто необъяснимое. Санин ворчал, что это озверение, разгораживание, превращение Европы в шахматную доску — результат Первой мировой войны, но не вторая ли такая — или еще пострашней грядет? А они так далеки от дома. Его затягивала эта беспощадная жизнь: приглашения, выражение внимания, похвалы, комплименты, успехи, дифирамбы, триумфы. Он еще чувствует себя миссионером, полпредом русского искусства в чужеземном мире. Все повторяет: «Я — русский. Я остался русским. В этом моя гордость, мое счастье». Лидия Стахиевна не раз замечала, что в рецензиях он прежде всего ищет подтверждения того, что его художественное творчество родилось и живет на его Родине. Работает он без передышки, хотя ни добра, ни сбережений нет как нет — потребности дня, и только. Но, главное, не думает совершенно о здоровье. Не стало вот милого дорогого Леонида Витальевича... Казалось, здорового и жизнестойкого... «А ведь Саша, — думала она со страхом и горечью, — очень тяжело переболел — год ушел на выздоровление». Недаром только вернулись в Париж, раздался звонок доктора Пасси:
— Ничего особенного не замечено? Никаких рецидивов? Чего-то похожего? Пять лет прошло. Да-да, круглая дата, юбилейная и говорящая о полном выздоровлении. Но бдительности не теряем, мадам!
После пережитого она бы и хотела забыть о бдительности — не получается. Эта сцена на многолюдной улице, когда ее муж зонтом-тростью стал сгонять в группы людей, требовать от них жестов, поз. Он кричал, что они срывают репетицию, что нет темперамента, воображения, дара... Что-то сам пытался представлять. И это в центре Парижа... Его забрала карета «скорой помощи». Лидия Стахиевна пыталась с ним говорить. Но наступила слабость, безразличие.
— Dépression nerveuse, — заключил толстый мягкий и спокойный Пасси. Выспросив все, что только можно о Санине, укоризненно добавил: — Перенести то, что вы перенесли в России, вполне достаточно для нервного срыва. Смена всех абсолютно жизненных обстоятельств — тоже стресс немалый. И, скажите, как можно было в таком возрасте пять раз пересечь океан, поставить в чужих условиях все эти громоздкие оперы — и остаться целым и невредимым? Нервная система у творческих людей всегда с надломом, изъяном, короче, слаба. Неимоверные нагрузки, и все рвется. Прогнозов дать не могу. Но надеюсь.
— Скажите, не повторится ли то, что случилось с Нижинским? — со страхом спрашивала она.
— Мы будем вести себя с больным иначе, — задумчиво ответил доктор.
Год продолжался этот кошмар. Санин не спал, не ел, не говорил. Все покинуло его душу — семья, жена, друзья, искусство, сама жизнь была в тягость. Все, что он любил, чему поклонялся, — исчезло. Лидия Стахиевна тоже как бы распрощалась со всем окружающим и сосредоточила свою жизнь у кровати мужа. Мало кто узнал бы в ней резвую красавицу Лику Мизинову, любившую щеголять в голубом шелке в театрах и в Филармоническом обществе. Да и красивая парижская дама мало угадывалась в утомленной, кашляющей, бледной женщине, почти не выходившей из больницы. Даже когда ее приходила сменить Екатерина Акимовна, она не покидала мужа.
— У Нижинского тоже все началось с нервного срыва, а закончилось тяжелым психическим расстройством. Почему? — Врач нарисовал в воздухе вопросительный знак. — А потому, что Нижинский был лишен стимула к выздоровлению. Было все, кроме главного: зачем надо выздоравливать! Он сидел в золотой клетке и чахнул. Жена пыталась его удержать только для себя. А он был артист. Когда что-то поняла, позволила Дягилеву привезти Нижинского в театр, в «Русскую оперу» на балет «Петрушка», в котором Нижинский блистал у вас в России... Было поздно. Лицо больного было серым, взгляд бессмысленным. Он снова вернулся в клинику Сен-Морис.
— Грустная история... Но кто может упрекнуть жену Нижинского за способ, который она избрала сохранить его для себя?.. — возмутилась Лидия Стахиевна.
— Мы не должны повторить ошибку Нижинских. И я думаю, у нас несколько другой случай. Когда лечили Нижинского, прояснились некоторые детали, важные для медицины. Он был робким, апатичным, малоразвитым. В эмоциях не адекватен. Улыбался, когда ему говорили, например, о смерти отца. Не по его психическим силам оказались слава, непростая женитьба, требования Дягилева. Нет, здесь у нас другой случай. Здоровый, сильный человек устал. Ему кажется, что он ни на что не способен. Неврастения, но глубокая.
И она поняла, что клин надо вышибать клином. Никогда она ему не говорила — забудь об опере, отдохни. Наоборот, сообщала обо всем интересном, тормошила его:
— Выздоравливай, тебя ждут в Барселоне, Милане, Риме. Подумай, в Риме! Ты там еще не был, ты всех удивишь. А я хочу у фонтанов постоять... В Милане ты снова будешь сидеть в своем любимом угловом кафе около аптеки, если стать лицом к театру «Ла Скала», а спиной к Леонардо да Винчи — оно будет слева. Ты всегда говорил: «Это моя любимая «дыра», сколько я тут просидел, ставя в «Скала» «Хованщину», «Бориса Годунова», сколько спустил пота и сколько взамен вместил жидкости!» Ты выздоровеешь, и мы пойдем в эту твою «дыру» в Милане.
Он понял, улыбнулся, и это было началом медленного выздоровления. И тогда она ему сказала, что его приглашают в родную Москву, чтобы поставить фильм «Война и мир». Советское правительство перевело на его имя 500 долларов специально на лечение. Она говорила о «Войне и мире» и боялась, что он убежит из клиники. Санин этого не сделал только потому, что у него еще не было сил.
Потом на семейном совете и по совету толстого, милого Пасси решено было отправить его долечиваться в санаторий в Вогезах. Он хорохорился, говорил, что приехал лечиться «от здоровья».
Но если совсем серьезно, то считал, что «во-первых, случилось Божье чудо — от болезни и следа не осталось». И во-вторых: «Лидюша моя бесценная, ангел и спаситель мой, буквально заклавшая себя из-за меня, — все время от меня не отходила и таки отстояла свой «Верден».
Он сравнил вахту жены у своей постели с победными боями французов у крепости Верден.
* * *
Она прочитала эти строки в письме мужа, написанном дочери Ермоловой в 1929 году. Вспомнила их и теперь улыбнулась усталой, но какой-то победительной улыбкой, делавшей ее красоту неотразимой. И тотчас обосновавшаяся, таившаяся где-то на периферии, в тайниках, в «задних мыслях», та единственная, время от времени выплывавшая мысль опять овладела сознанием: «Я бы вылечила Чехова, выходила. В крайнем случае, продлила бы ему жизнь». Мысль появилась «не вдруг» и не оттого, что дата памяти — тридцать лет, как его нет, — а потому, что мучилась все эти годы несвершенностью дела, которое могло бы быть осуществленным.
В Москве Чехову жить было нельзя: «пока ехал на Сахалин и обратно, чувствовал себя вполне здоровым, теперь же дома происходит во мне черт знает что. Голова побаливает, лень во всем теле, скорая утомляемость, равнодушие... перебои сердца». В Мелихово донимали гости, разрушали режим, «помогали» забыть, что болен. Она, словно Антон Павлович был жив, записывала в книжечку:
«Можжевеловая роща в Форосе, дышать по 2 часа в день. Утром на лодке далеко в море — дышать. Гимнастика для груди. Нутряной жир с медом. Никаких частых переездов: из Москвы в Петербург, в Богимово, в Лугу, в Мелихово, в Венецию (вода, сырость, не показаны грудным больным), Австрию, Берлин, Ялту. Одно-два места. Постоянных. С комфортом для сосудов, без инфекций, сквозняков, простуд».
Жутким был календарь его переездов:
декабрь — из Ялты в Москву;
январь — премьера и чествование, стресс и усталость;
февраль — из Москвы в Ялту;
апрель — болезнь, кашель, климат Ялты, считает он, этому способствует;
май — из Ялты в Москву. Простудился. Тяжелый плеврит;
июнь — из Москвы в Берлин, Баденвейлер. Жара неимоверная;
1—2 июля — умер в Баденвейлере.
И при всем этом: без особого успеха прошла премьера «Вишневого сада». Чествование утомило. Последнюю пьесу писал торопливо, подгонял театр, а сам болел, стал кашлять, ослабел. Жена жаловалась «на одиночество и никому не нужное существование», но молодая, здоровая, в бальном платье, возбужденная, ездила с Немировичем на концерты. Его же возила на писательский ужин, вела под руку, худого, с впалой грудью, с лицом серо-зеленого цвета, ветхого, отстраненного. Доктор Шуровский советовал ехать на кумыс. И он поехал. И был результат: «Я на кумысе жил хорошо, даже прибавил в весе, а здесь, в Ялте, опять захирел, стал кашлять и... даже поплевал кровью». Книппер будет говорить, что Антону Павловичу нравилась природа в Аксенове на кумысе. Нравились длинные тени по степи, фырканье лошадей в табуне, река Дена и санаторий, который стоял в дубовом лесу. Но пришлось за подушками ездить, и кумыс Чехову надоел... Сбежали. На следующий год на кумыс не поехал. Не повезли дышать сухой степью и пить целебное молоко. Он не просил, понимал, что скучное дело — сопровождать больного в жаркое захолустье.
«Я бы поехала. Повезла. Заставила. Пусть оправдала бы карикатуру на себя в одном из его писем: стала бы крикливой, упрямой бабой в халате, драла бы за уши мальчишек, которые мешали бы его отдыху. Сидела бы у постели, грела ноги, вливала в него этот кумыс — и год, и два, и три. Сколько надо... И выбивала бы из него дурацкую мысль, что если послать больного интеллигента в степь и заставить его там жить с мыслями о болезни, письмах, газетах, развлечениях, то он ничего не будет испытывать, кроме злобы. Просто интеллигент не должен быть флегмой!»
Лидия Стахиевна медленно, как бы устав, закрыла записную книжку. Память ловила разрозненные отголоски прошлого. Подбиралась смерть, а он собирался в редакторы отдела в журнале, готов был ехать врачом на фронт, артисту Орленеву для зарубежных гастролей пообещал новую пьесу, Плещееву — водевиль. В Ялту планировал возвращаться из Триеста мимо Греции и Афона. Хотел в Италию, да-да, культуру которой, как говорили, он якобы не понял, не оценил. «Меня неистово тянет в Италию», — жаловался замученный болезнью.
«Не мог остановиться...» — подумала она, борясь в себе с чем-то не очень хорошим. И вдруг словно вышла из тени, поняла: это его дух рвался ввысь, ширился в желаниях, когда земная судьба стесняла в возможностях...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |